Кофе на парапете Комсомольского бульвара
Подняться по Розы Люксембург до Ленина. Повернуть к Оперному. Присесть на скамеечку и повтыкать в корявые деревья. Или в носки собственных сапог для особо торжественных случаев. Прекраснейших сапог. Блатнейших итальянских сапог из самого что ни на есть итальянского магазина, доступного только комсоставу доблестного торгового флота. Сапоги стоимостью в праворульную машину с японской свалки. Таких сапог не было ни у кого на курсе. Нет, ну, может, у дочери главного врача больницы водников, этой напыщенной брюнетистой тёлочки-коровушки, и были такие же. По стоимости и итальянистости. Но точно не такие же по фасону. Потому что у неё вкуса нет никакого! Хотя у неё, безвкусной, есть норковая шуба в пол. А уж демисезонного тряпья – так просто по количеству дней в осенних и весенних месяцах. У неё даже отдельная квартира имеется, у этой, прости господи, Оксаны. Квартира, а не какая-то там комнатка в коммуналке. Хотя, конечно, не стоит так уж прибедняться, «комнаткой» тётки-Валькин зал не назовёшь. Но всё равно, собственная отдельная квартира, пусть даже и на Черёмушках, куда лучше зала в коммунальном бардаке. Пусть даже и в центре города. Оксане вообще всё равно, где у неё квартира, – ей в трамваях-троллейбусах не толкаться. Она в институт иначе как на такси не катается. И так это из машины выходит, небрежно метя подолом шубы мостовую. Мол, у неё этих шуб… Не надо врать, милочка! Всю зиму ты таскала одну-единственную шубу! Одну-единственную шубу на весь многочисленный первый курс. Норковую, в пол! А-а-а!!!
«Откуда такой снобизм, деточка? – вопросило альтер-эго голосом ехидного Примуса. – Ты-то сама вспомни, в чём ты зимой ходишь, а? В голубом ватнике. Ну, не в ватнике, ладно. В дутом стёганом плащевом пальто, набитом синтетической ватой. И твои недавно обретённые обожаемые сапоги смотрятся под ним, как яйцо Фаберже под коровой. Так что благодари бога, что пока осень и ты в своей вязаной курточке выглядишь более-менее пристойно. Но вот уже скоро-скоро подует промозглый ветер и пойдёт отвратительный холодный дождь или недолгий грязный снег – и придётся тебе надевать сперва отечественное драповое убожество, но оно к сапогам хоть по цвету подходит, а затем – ярко-голубой клоунский прикид, в котором ты похожа на простроченного тюленя, через который никто и не догадается, что у тебя идеальная фигура. Потому что в мешках что пятьдесят килограммов, что сто пятьдесят – выглядят так, как выглядит в мешках всё, – мешком. Мешок в сапогах! Вот ты кто будешь!»
Ещё немного подумав о том, что как хорошо этой больнично-водниковской Оксане в её отдельной квартире с двумя комнатами и кухней, с видиком – да-да, представьте себе – с видеомагнитофоном и японским телевизором! – а также с велотренажёром, хотя зачем он ей? Тряпки развешивать? Она же толстая, эта Оксана, как доярка…
Кстати, за истекший период Полина удостоверилась, что не всё то хорошо, что выпирает, и не всё то прекрасно, что сильно округлое. И это, конечно же, тоже было очередное заблуждение молодости, потому что уж мы с вами, уважаемый взрослый читатель, знаем, что сиськи-ноги, а также прочие части тела и цвет волос иногда совершенно не важны, что бы там ни доказывали нам модные журналы, косметическая индустрия, а также различной степени молодости нелепые глупышки, во всё это верящие. Так что то, что Полина принимала за собственное, наконец-то, превосходство над пышкой в норковой шубе, было всего лишь приобретённым комплексом полноценности, пришедшим на смену комплексу противоположному по значению, но никак не взвешенным знанием или хотя бы осознанным пониманием. Не так ли и мы, даже в зрелом возрасте, даже понимая уже всё-всё про внешность и шубы, иногда впадаем то в полное отрицание своей значимости, талантов, силы воли и проч., то предаёмся противоположному – всепоглощающему самолюбованию. Впрочем, если вспомнить куда более умных, чем автор этого романа, мужей, специализировавшихся на болтологии, кою они для прикрытия именовали философией, то самоуничижение есть самая лютая форма гордыни. Истина, красота, горячее сердце, чистые руки и холодный ум – все они разом, как обычно, где-то посередине. Но никто же и не ждёт от студентки второго курса мудрости. Люди, если разобраться, способны только поболтать о мудрости (включая вашу покорную слугу) с той или иной степенью велеречивости и/или убедительности. По-настоящему мудрыми бывают лишь животные, деревья и объекты «неживой» (уместнее сказать – неорганической) природы. Например, валун, воткнутый той самой природой в море на Ланжероне. Или те же волнорезы, понатыканные в море теми же людьми. Камни – они очень-очень мудрые. Как минимум потому, что им по барабану и сапоги, и пальто, и Полина Романова с её глупыми злыми детскими мыслями, и автор, и читатели, и… Им, камням, всё это суета. Они живут так долго, что наверняка помнят Вечного Жида ещё совсем маленьким.
«Кстати, кто такой этот Вечный Жид, поминаемый дворником-эгофутуристом-мореплавателем Владимиром? Помнится, он должен был мне житья не давать, этот Вечный Жид. Надо бы уточнить!»
Полина встала со скамейки и пошла дальше.
Пока-пока, старый друг Оперный. До завтра!
Здравствуй, горсовет! Это очень показательно, что ты, дорогой горсовет, советуешься о жизни города в здании биржи. Сразу понятно, что советы бесплатными не бывают. Здорово, что ты есть, горсовет! Не будь тебя, не было бы этой чудесной-чудесной музыки из часов, заслышав которую каждый одессит становится невменяемо-любящим свой город и подпевает, подпевает. Даже не желая, подпевает про себя. Сила привычки!
Здорово, брат Пушкин! Как тебе жилось в моём городе в годы южной ссылки? Ах, какая формулировка! «1820 – 1824 – годы южной ссылки поэта». А ты так хотел на север! Но вреден север для тебя! Жил бы чуть позже, то севером бы тебе был не Санкт-Петербург, а ссылкой – отнюдь не Одесса. И не с саранчой бы ты боролся по ресторанам да театрам, а добывал бы что-нибудь поесть из вечной мерзлоты. В общем, дядя Фима говорит, что неплохо тебе здесь жилось, засранцу. Ты не переживай, брат Пушкин. И не сердись на дядю Фиму. Он тебя любит. Но Воронцова тоже любит. Вот такой он противоречивый, наш дядя Фима. Кстати, зря ты Воронцова обгадил. Нехорошо, брат Пушкин. А ещё дворянин! Ладно, бывай. Крепче за гранитный пьедестал держись, бюст! Привет голубям. Теперь будем часто видеться. Я тут по утрам ходить буду!
И дальше, дальше. В сапогах для особо торжественных случаев! Только в таких и можно ходить по Приморскому бульвару. О! Вот слева какая-то сильно блатная поликлиника откуда-то совсем из детства… Ах, ну да. Пухлые истории, энцефалограммы. Повторные энцефалограммы. Случай чудесного исцеления от отсутствующей хвори. Надо же, что память хранит! Событийный ряд – смутно. Кусок угла – фотографически! И даже пейзаж, что там, за сплошными глухими створками закрытых ворот.
А вот и гостиница «Одесса»! Шикарно! Эх, посмотреть бы хоть, как оно там, внутри? Да кто же одесситку в Одессе пустит в «Одессу»? Гостиницы в нашей стране существуют для гостей наших городов, а не для жителей наших городов! Да и гостям, говорят, в гостиницах нечего делать, потому что обычно номера в гостиницах заняты! Кем же, интересно, если и жителям, и гостям туда путь заказан? Наверное, какими-то совершенно особенными людьми! Но Тэффи и Мейерхольд уже давно тю-тю… Карцев-Ильченко-Жванецкий всю гостиницу занять не могут. Да и ладно. Как-нибудь перенесу я тот факт, что не бывать мне в гостинице «Одесса». Дядя Фима говорил, что она на самом деле никакая не «Одесса», а очень даже «Лондонская», и селят туда только иностранцев и знаменитостей. А я ни то и ни другое.
Привет, Дюк! Ты как, старина? Зеленеешь помаленьку? Я прошлой зимой твоих братцев проведала. Каких? Да Минина с Пожарским на Красной площади. С чего это вдруг вы братья? Ну, если у вас папа один, то вы друг другу кто? Да! Один у вас папка. И тебя, и их сделал скульптор Мартос. И ничего он не иностранец. Иван Петрович, колхозный монументалист. Пардон, сельский. Колхозов, слава богу, тогда не было. Иностранец ему Мартос, ишь ты! А сам-то ты кто, Ришелье? Одессит? И то верно. Прости. Я, с твоего позволения, подойду к лестнице, посмотрю сверху на пролёты. Может, через пару дней спущусь, погуляю по морвокзалу и посмотрю ещё и снизу – на ступени. Ты разве не знал, Дюк, что это лестница?! Ты думал, это какие-то странные гранитные плиты? Ну да, ты же всё время сверху смотришь. Сверху видны только пролёты. Жаль, очень жаль, что ты не можешь прогуляться со мной и посмотреть на эту лестницу снизу. Тогда бы ты увидел только ступени – бесконечные, беспрерывные ступени, ведущие наверх и только наверх! Селяви памятников, мой дорогой Дюк. Ты не можешь рассмотреть свой собственный город! Но я расскажу тебе, в чём тут секрет – в остроумии архитектора Боффо. И, кстати, именно из-за него – из-за остроумия, да – лестница выглядит куда эффектней и грандиозней, чем есть на самом деле. Всего-то сто девяносто две ступени. Есть лестницы и посолидней. Но вот стоит сделать ширину нижнего марша в двадцать один метр семьдесят сантиметров, а верхнего – тринадцать и сорок, как – вуаля! – перспектива налицо! Не та перспектива, которую ты, Дюк, дал этому городу для развития, увеличив за какие-то смешные одиннадцать лет доходы его, города, от торговли в десятки раз, а перспектива пространственная, геометрическая. Такая, знаешь ли, в глаза пылепускательная. Хотя чёрт его знает, что там двигало Франческо? Собственное ли остроумие или желание отдать дань своим великим коллегам-соотечественникам, позаимствовав их идеи? Ты заметил отсюда, со своего пьедестала, что боковые парапеты кажутся параллельными, несмотря на разницу в восемь метров тридцать сантиметров? Вот! Так бы сделал Марк Витрувий Поллион. А то, что она снизу кажется значительно длиннее, чем есть на самом деле, – фишку предложил Леон Баттиста Альберти. Но вышло у Боффо красиво, поверь на слово! Красиво со всех ракурсов, а не только тебе отсюда, сверху – с видом на пролёты. Ладно, бывай, градоначальник! Мне пора. До скорого. Привет голуби передадут. От Пушкина.
А вот и домик Павла Пантелеевича на краю бульварчика притаился. Ну, то есть не его, конечно же. Уже. Этот дом – собственность города и выдаётся только под временное проживание первым секретарям обкома. Эдакий мелкопоместный Белый дом. Хотя он не белый, а жёлтый. Хорошенький домик. Видимо, ровесник Николаевского бульвара. То есть бульвара Фельдмана. Тьфу ты! Конечно же, Приморского. Когда-то хорошенький двухэтажный домик был чей-то, родной. Собственный. И не был вынужден отдаваться и отдаваться, как проститутка, каждому из первых секретарей обкома партии Одесской области. Бедный домик. И бедный Павел Пантелеевич. Он уже не тут живёт, а на пенсии – в высотке «Под Шаром». Квартиры там, конечно, не чета хрущёвкам, чешкам и даже сталинкам. Хорошие квартиры. Но всё равно – не домик. Старенький Павел Пантелеевич там в своём кабинете – как гость. Если Нина не разрешит рюмку ликёра с внуком принять – фиг! Кожаная мебель под холщовые чехлы убрана – ну чисто как у дедушки Ленина на картинах маслом. Как же ты областью-то правил, Павел Пантелеевич? Или это твоя жена областью правила?
Колоннада, прости, я быстро. Так только, пробегусь. Хотя очень хочется себе представить, что сейчас не утро, а вечер. И я – не студентка, а графиня. И у меня есть муж, разумеется граф, и куча ухажёров, среди которых попадаются даже небесталанные поэтишки. Хотя и страшненькие порой, что душой кривить! Ну да пусть будут. Надо же чем-то себя развлечь, пока господин граф заняты-с делами Южного края.
Никакая не графиня ты, Романова. И мужа у тебя нет. Разве они есть сейчас, такие мужья, чтоб колоннаду для любимой женщины возвести, дабы ей морем любоваться сподручней было? Нет! Вот и скачи себе вприпрыжку через Тёщин мост, мимо Шахского дворца, давай-давай, там уже Коротков тебя поджидает у крыльца. То есть, конечно же, у парапета. Потому что никакого крыльца у него нет. И дома нет. Комната в общаге на троих, да и ту государство предоставило. Ни квартиры, ни машины, неотчуждаемой собственности – хер с пол-аршина.
– Здравствуй, любимая! – поприветствовал её Вадим. Он уже сидел на парапете, держа в руках крышку термоса, наполненную дымящейся коричневой жижей. И, судя по выражению лица и приветствию, был сегодня с утра пораньше в прекрасном расположении духа. С ним это случалось, хотя вам и могло показаться, что он был букой. Просто он у нас появлялся в предыдущих мизансценах исключительно в колхозе, где был исключительно же занят, да ещё и об этой Романовой надо было заботиться-оберегать. Ну, не говоря уже о том, что сильная влюблённость – чувство тягостное. Не то чтобы влюблённость к текущему моменту уменьшилась, скорее – чувствительность притупилась. Так всегда бывает, когда один и тот же раздражитель воздействует достаточно долго. Просто нормальная физиология, адаптивные механизмы, ничего такого необыкновенного. Так что Вадим Коротков вполне умел и веселиться, и шутить, и манеры у него были такие, знаете ли, разбитные. Походочка вольная, жестикуляция естественная. Красивый, голубоглазый, широкоскулый, фигуристый, высокий, спортивный молодой мужик.
– Здравствуй, любимый! – Полина чмокнула его в губы таким аккуратным паинькиным поцелуем. Никаких засосов, что вы! Утро, бульвар, кофе… Не до того! – Я вчера переехала. Без особых, в общем-то, приключений.
– И как там компашка? – он подлил кофе из термоса и протянул Полине.
– Безумная старуха, чокнутый дворник-алкаш, высокомерная особа со щенком дога и горшком говна. И судя по закадровому тексту, у особы есть муж и трое детей.
– Как восприняли новую жиличку?
– Все, кроме дворника, – очень холодно. Хотела тебя сегодня в гости зазвать, но после решила, что сегодня уберу-надраю. Чтобы не ударить в грязь лицом, – неожиданно заявила Полина, хотя ещё ровно минуту назад собиралась пригласить в гости именно Вадима. Именно с целью помощи на хозяйственной ниве.
«Чёрт знает что! Собственным желаниям и голове не хозяйка!»
– Ах, какие мы щепетильные, – съязвил Вадим, подальше запихивая обиду. Он как раз рассчитывал в гости именно сегодня. Сколько же уже можно?!
– Да, мы вот такие!
– К зачёту готова? – поменял он тему.
– Да вроде. А ты?
– Ноль. Чистый незамутнённый ноль. Невозможно это всё выучить. Чувствую, буду я к этому Глухову как на работу ходить. Этому же мудаку пока не ответишь слово в слово, цифра в цифру по его конспекту – шиш, а не зачёт!
– Ну, дорогой мой, это именно ваши забавы привели к тому, что добрейшую Эмму Вячеславовну, ставившую вам зачёты за одну только молодость ваших рыл и обилие гладких бицепсов, сменили на зануду Глухова.
Полина была права. Безобидная Эмма Вячеславовна. Девственное старое дитя еврейских мамы и папы, никогда не знавшая чувственной любви ни в каком её выражении. Она была тиха и безвредна, как декоративный георгин. Но даже её смог довести до истерики этот выводок великовозрастных мужчин-студентов.
Дело в том, что с самого начала второго курса вдруг ввели часовой перерыв между второй и третьей парой. Понятно, что сделано это было с целью облегчения составления унифицированно-синхронизированного расписания сотрудникам деканата. Этот час нужен был, чтобы старшекурсники успевали переезжать с базы на базу. Но у студентов первого-третьего курсов необходимости в таком длительном перерыве не было. Внутри главнокорпусного цикла теоретических дисциплин и рядом стоящего комплекса городской клинической больницы, на базе которой преподавали пропедевтики всевозможных болезней, можно было оборачиваться за те самые пятнадцать минут. А тут вдруг – целый час! И куда его девать? А на бульваре есть заведение «Зустрич». Славная замызганная стекляшка-наливайка, достойная сестрица по всей стране натыканных «Встреч», «Плакучих ив» и прочих пельменных-рюмочных. И вот как-то раз, когда в расписании пара нормальной физиологии значилась как раз третьей – то есть после часового перерыва, – солдатушки, бравы ребятушки не рассчитали и перебрали. Не рассчитали темп и перебрали на вес. И нет бы – пару пропустить. Ну, ответила бы девица Романова Эмме Вячеславовне соответствующий раздел, а они бы, мужики, потом влёгкую отработали пропуск индивидуально за пять минут. Нет! Они в полном набравшемся по самые уши составе отправились на семинарское занятие по нормальной физиологии.
Эмма Вячеславовна, добрейшая старая дева, даже не поняла, что студенты, мягко скажем, не в себе. Пьяные в зюзю. Не заметила. Когда она видела именно этих студентов именно этой группы, у неё внутри всё заволакивало туманом такого томления, что она опускала глаза в журнал, да так и сидела два академических часа, едва дыша, стесняясь своего собственного наслаждения атмосферой, нахлёстанной под завязку андрогенами. Почему-то для юной Романовой вся эта братия была просто одногруппниками, а для Эммы Вячеславовны, девственницы в последнем приступе молодости, они все были вовсе не студентами, а мужчинами. Мужчинами!! Мужчинами!!! Фу-у-у-у… Фу, что ей только не чудилось за те самые пресловутые два академических часа! Такие картины проплывали мимо, что Калигула бы застеснялся. Видимо, только предвкушение полутора часов этого сладкого томления так застило ей очи, что она и не заметила, что парнишки явно лыка не вяжут.
Возможно, этого и вовсе не выяснилось бы. Если… В общем, Эмма Вячеславовна, как обычно уткнув нос в ассистентский журнал, предалась мечтательным томлениям и томительным мечтаниям, параллельно в обычной своей манере призывая к ответу по алфавиту. Как Романова ни тянула руку, пытаясь спасти ситуацию, – не помогло. Её протянутой руки Эмма не видела, а фамилия на «эр» сами знаете когда наступает в соответствии с тем же алфавитом. После пэ. Потому и полный пэ наступил гораздо раньше, чем буква «эр».
Тема была простая. Требовалось всего лишь ответить устройство клапанного аппарата сердечной мышцы. Но когда даже студент Евграфов не смог выговорить слово «атриовентрикулярный»… Тут у Эммы впервые закрались смутные подозрения насчёт изменённого состояния сознания вверенной под её опеку группы.
– Атр… Ветр… Трикул… Блин! – вовсю хохотал Примус. – Атрикуловентлярный! Трикуловентриальный! Какое богатство фонетики! Серый, а ну-ка ты!
– Атр… Атр… Атр… – пытался выговорить Серёжка Пургин.
– Не атр, а абыр… Абырвалг! Абырвалг! Абырвалг! – басил Тарас.
– Атриовиртикулярный! Тьфу! Щас-щас, Эммочка Вячеславовна… вовна! Щас я скажу! – размахивал руками Примус, ища точку опоры. – Атрио… Атрио… Ох, дайте воды кто-нибудь! Атр… Атр… Романова, открой окно! Нечем дышать! Какие скоты напились?! – командовал Примус.
Эмма Вячеславовна совсем было уткнулась в журнал и заиграла всеми цветами картины Винсента Ван Гога «Воспоминания о саде в Эттене», известной также как «Арльские дамы», но тут услышала откуда-то с задней парты звук. И звук этот был:
– Буэ!
Звук повторился. Тоху рвало. Ему-то казалось, что блюёт он тихо, интеллигентно и совсем-совсем незаметно. Но увы, в объективной реальности, которая не меняется просто потому, что у неё нет сознания и ей глубоко плевать на наши ощущения, всё выглядело и звучало несколько иначе.
Проблевавшись, Тоха не успокоился. Потому что любой интеллигентный человек знает: внезапно намусорил – убери! И Тоха стал, как ему казалось, тихо и осторожно (то есть очень громко и очень медленно – и оттого ещё громче) вырывать страницы из весьма форматного учебника нормальной физиологии. Плотные такие, добротные страницы. С хрустом. Во внезапно наступившей тишине раздавался только треск бумаги. Надрав страниц, Тоха бухнулся под парту и стал ими размазывать по полу то, что он туда прежде изверг.
– Вы! – вдруг вскочила Эмма Вячеславовна. – Как вы смеете!.. Как вы смеете!.. – Она никак не могла придумать, что же такое они смеют, а чего, как последние дураки, никак не смеют. – Как вы смеете портить библиотечную книгу! – наконец-то взвизгнула Эмма.
– Эмка, ну ты чо! – сказал ей Тоха из-под стола. – Я ж не свинья. Я ж должен слегка прибраться. Не, ну пара закончится, я помою как положено. Я ж не хотел мешать занятию, а ты!.. Кстати, Эмка, а ты чо сёдня вечером делаешь? – всё так же из-под парты поинтересовался Тоха.
Этого Эмма уже не выдержала. Она схватила журнал и с воплем: «Я напишу рапорт в деканат о том, что ваша группа сорвала занятие!» – покинула класс.
– Атриовентрикулярный! – выкрикнул ей вдогонку Примус. – Я смог! Атриовентрикулярный! Вот! Атриовентрикулярный!
Эмма Вячеславовна действительно написала рапорт в деканат с просьбой отстранить её от занятий с седьмой группой второго курса первого лечебного факультета. И преподавать у них нормальную физиологию стал доцент, доктор наук Владимир Николаевич Глухов. Упёртое занудное исчадие, большой знаток нормальной физиологии. Абсолютно равнодушный как к студентам, так и к студенткам. Человек-конспект.
– Если сегодня не сдашь, я тебе свой конспект отдам. Вот так вечер и проведём. Я за мытьём унитаза и окон. Ты – за изучением нормальной физиологии. Учиться-то надо, мой дорогой и любимый Кроткий. – Полина обняла его руками за шею, и его надутости, разухабистости, взрослости и прочие характерологические особенности все куда-то ухнули. – Спасибо за кофе. Это моё самое любимое время. Тут. С тобой. Вот такое, знаешь, счастье, счастье, счастье. Я всегда так жду этого, а это всегда так быстро заканчивается… Наверное, это то, что я буду помнить всю жизнь, где бы я ни была.
– Мы можем прожить всю жизнь вместе, и тебе не обязательно будет это помнить. Потому что это будет всё время.
– Ну, всё время у нас с тобой бульвара под боком не будет. А мне хорошо вот так вот, именно в этой картинке, где и ты, и кофе, и сигарета, и вид на портовые краны, и наша болтовня, – она отстранилась. – И нет тут ни прошлого, ни будущего – только настоящее. Как в живописи, понимаешь?
– Шалопайка ты! Примуса наслушалась!
– Да, с Примусом мне легче. Мы с ним иногда говорим на одном языке. Точнее, он говорит именно то, что я думаю, но не могу сформулировать. Ерунда, короче. Ты на такое внимания не обращаешь. Пошли учиться!
Вадим выплеснул остатки жижи с гущей из крышки, закрутил термос, кинул в сумку, закинул свой баул на плечо, взял Полину за руку и потащил её в переулок, ведущий на Короленко. До занятий оставалось пять минут. Как раз добежать, раздеться, надеть халаты…
«Слава богу, сапоги он не заметил! Впрочем, он многого не замечает. Да и какая разница, что он замечает, а что нет? Да и какое право он имеет замечать?!»
Полина была не права. Всё Вадим замечал. Ну, сапоги и сапоги. Меньше знаешь, крепче спишь. Мама с папой купили. Ага. Полина мама, с которой он уже был знаком, вот так вот взяла и купила своей дочери такие сапоги. В Милан, поди, сгоняла. И на тринадцатую зарплату Полиного папы купила ей там итальянские сапоги, ха-ха!
– Полина! Ты и так свет очей моих, а сегодня аж слепит, как сварка! Отчего бы это?! Дай рассмотрю! Поворотись-ка, сынку! Ах, какие роскошные сапоги! – завидев парочку, вместо «здрасьте» завопил Примус, ошивавшийся у главного корпуса. – Где взяла?
– Где взяла, там уже нет!
– А почему покраснела? – не отставал Примус.
– Холодно потому что! Пошли уже учиться.
– Пошли, – согласился Примус. И, прищурившись, вдруг огорошил: – Скажи мне, Полина Александровна, а тебе нравится имя…