Красные птицы ночи
«Здравствуй.
Здравствуй даже там, где в этом нет необходимости.
Здравствуй.
Так испокон века люди желали друг другу добра.
Здравствуй и радуйся.
Так начинались письма одного моего друга. Его уже нет. Но я знаю, что он слышит меня. И будет рад, что его мудрые слова пригодились мне. Ибо большего нельзя пожелать человеку в нашем мире.
Здравствуй и радуйся.
Я знаю, что и ты слышишь меня, хотя ещё не родился. А те, кто откроет для тебя наш мир, ещё не знают об этом. Ни о том, что ты есть. Ни о том, что мы разговариваем. Они не могут ещё позволить себе такой малости, как думать о тебе. Им есть чем занять себя, поэтому они и не думают. Нет, конечно, им не раз приходило в голову, что, может быть, уже пора родить ребёнка. Но что значит — «родить ребёнка»? Для них — пока он не рождён или, по крайней мере, не зачат (вот ещё тоже неуклюжее слово) — это не значит ничего. Поэтому прости их за то, что они не думают о тебе. Я-то думаю. И знаю, к кому обращены мои слова. И знаю, что ты меня слышишь. Такие вещи может позволить себе только старость. А я стар. Безо всяких там. Просто стар, как трухлявый пень. Такой, что уже рад оказаться пригодным случайному огню…
Но ты-то уж знаешь, что нет ничего странного в том, что ты ещё не родился, а я уже знаю тебя. Знаю, какой ты, как они назовут тебя здесь, и даже то, что, когда ты будешь читать мои письма — а это обязательно будет, — ты не вспомнишь, что уже слышал всё это, и мало что поймёшь. Я, может, и хотел бы, чтобы это произошло как-то иначе, но вряд ли я смогу им объяснить. И даже если наберусь смелости сделать это, вряд ли они поймут нас с тобой. Кто будет слушать старую рухлядь? Не говоря уж, кто будет слушать того, кого нет. По их разумению. Так у нас тут всё устроено. Говори — не говори, объясняй — не объясняй — всё одно. Люди так одержимы погоней за истиной, что до обычной правды им уже нет дела. И хотя сами они спят и видят, что мир устроится по-другому, то, что они называют реальностью, заставляет их забывать свои сны. Просыпаясь, они не помнят. И просто продолжают подстраиваться, как хамелеоны. Они хотят слиться с местом, где они живут, со временем, в котором живут, с теми людьми, что рядом, с правилами, что позволяли их предкам оставаться невидимыми для Лиха. А Лихо для них — это бедствия, болезни, голод, одиночество и маета. Их можно понять. Но, слава Богу, мы с тобой можем поговорить, не обращая внимания на все эти мелочи. Неизбежность моей смерти и твоего рождения даёт нам такое право — и возможность. Мы встретимся на пароме. Ты будешь готов сойти на берег, я — подняться на борт. И мы оба понимаем, что ни паромщик, ни река здесь ни при чём. Просто так получилось. Это мило и забавно. Ты приходишь, не имея с собой ничего. Я ухожу с пачкой папирос в кармане, которой воспользуюсь разве что ещё разок, облокотившись на леер и разглядывая вечную воду… Шут его знает, может, я протянул бы и дольше, если бы не курил? Но, по-моему, это всё хрень собачья! «Протянуть подольше…» В этом есть что-то нерадивое. Формальное. Разве нужно что-то куда-то тянуть? Ты ведь знаешь, что нет. Нужно отдаваться. Открываться. А это их «тянуть» — какое-то вымученное. В нём невозможно ни здравствовать, ни радоваться, согласен? Вижу, что согласен… »
— На.
— Что, опять?
— Да.
— С тем же адресом?
— Ну разумеется.
— Лучше бы он президенту писал — с большей вероятностью дошло бы!
— Слушай, а у него точно родных нет?
— Да говорю же тебе, гол, как перст! Его же соцопека к нам определила. Они, знаешь, дотошные какие. Им такие доходяги — чирей на заднице. Одни расходы да хлопоты. Был бы кто — раскопали.
— Всё равно жалко его.
— Меня лучше пожалей! Мне это всё читать приходится. Отчёты-то главному я пишу!
— Я тоже читаю.
— Ты развлекаешься, а я работаю.
— А что если…
— Даже не начинай! У нас свободных палат нет!
— Я хотел тебя попросить. Ты же сами письма к отчётам не прилагаешь. Можно, я их буду забирать?
— А на что тебе?
— Просто люблю собирать всякую всячину. Чеки из магазинов, фотки глупые, случайные… Знаешь, это как свидетельство эпохи для меня. Или что-то в этом роде. Вроде как случайные свидетельства моей собственной жизни. Мы же тоже когда-нибудь состаримся. А это всё вроде как материал. Как для дембельского альбома. Всякие документальные глупости. Но по таким вешкам, говорят, память легче потом ориентируется.
— Да забирай. Вот чудак! Ещё тридцатки нет, а он уже «дембельский» альбом собирает! Ты бы не мифотворчеством собственной жизни занимался, а женился бы уже наконец! Эта вон, как её?… Сестрица со второго этажа уже второй год как побитая собака за тобой ходит и в рот смотрит. Я в женщинах разбираюсь — из неё жена для тебя будет — счастье. Мечта идиота.
— Я не идиот.
— Да между нами девочками, есть у тебя… загибоны. Уж прости.
— Ну так как?
— Письма-то эти? Да забирай, на хер они мне упали!
— Спасибо.
— Было бы за что.
— А ты с ним не говорил?
— Со стариком-то? А зачем? Хочешь — попробуй.
— Неудобно как-то…
— Неудобно на потолке спать — одеяло всё время падает. Только бестолку всё. У него два слова в лексиконе общения: «спасибо» и «нормально». Они к своим годам такие высокомерные становятся от всезнайства и недоверия, что тебе сквозь эту скорлупу не пробраться. Легче подростка отмороженного «пожалуйста» научить говорить, чем такого зубра из паутины его памяти на свет белый вытащить. Даже не пытайся, мой тебе совет. Да ему уж и немного, похоже, осталось. Слабеют жизненные токи. Поверь, у меня глаз намётан на такие вещи.
«Сестрица со второго этажа…» Вот глупцы! Мы живём уже вместе полгода. Заявление подали. Через две недели распишемся. И «в рот смотрит», потому что души не чает. Просто решили не афишировать пока. В этом клоповнике палец в рот никому не клади. Ярлыков понавешают. А ей неприятно. Она как ребёнок. Почему как? Она и есть ребёнок. И хочет ребёнка. А как? Чтобы у ребёнка ребёнок?… Чушь какая-то. Целый человечек. Новый. Другой. Она мне сама как дочь, а тут ещё кто-то… Кто-то. Кто он? Если всё предопределено, то, значит, он правда уже где-то есть, этот кто-то? Может, прав старик? Поговорить бы с ним… Неловко. А может, до неловкости и дело не дойдёт — диагноз-то никто не отменял… Вот такое «мифотворчество».
Он спустился в метро.
У неё сегодня ночная смена. Впереди длинная ночь. Он плохо спит один.
« …они позовут тебя, может? Даже сами не до конца понимая это. Так всё устроено. Мы-то с тобой знаем.
Ты не волнуйся. Мне уже, конечно, не узнать их так близко, как сможешь узнать их ты. Просто не успеть. Но я чувствую, что ты будешь доволен. А я — твой дед? — доволен уже сейчас. Мне выпала такая удача — помочь тебе, обнадёжить, успокоить. Предвосхитить.
Обещай написать мне. Потом, когда всё устроится, конечно. Я буду ждать. Мне будут очень интересны всякие глупые маленькие подробности вашего знакомства. Вашей дружбы. Это должно быть так забавно. Обязательно напиши мне.
Целую.
Твой Дед ».
Он сложил письмо и запихнул обратно в конверт. После слова «кому» по линеечке аккуратно было выведено: «Моему единственному внуку». Внизу, после «От кого», — «От деда». На что он рассчитывал? Или всё же чистый диагноз? Классическое замещение — и ничего больше?
Уже второй час.
Мало живого вокруг, когда её нет рядом. Это их дом. Но что дом? Не стены же. И даже не он сам среди них. Дом — это когда она. Дом — это ожидание. Дом — это их время, вытекающее из невидимых ледников прошлого и сбегающее сначала бурными, а потом — уравновешенными потоками — в тёплые уютные долины настоящего. И где-то там, дальше, впадающее в безбрежный океан будущего.
Он позвонил ей на работу.
Она опять волновалась, что он не спит так поздно. Извинялась, что не может долго говорить — неловко. Он слышал, как она улыбнулась, когда он сказал, что любит её. Положенная на рычаг трубка ещё долго приковывала к себе его взгляд. Он видел, как медленно и неохотно остывает в ней её тепло. Утром она прибежит, как обычно, отпросившись минут на двадцать пораньше — больше неудобно. Чтобы побыть с ним немного дольше, пока он не уйдёт на работу. Но не разбудит сразу. Сварит кофе. Подогреет чего-нибудь вкусненького. У них будет час. Может, чуть больше. Потом он уйдёт. Она тоже не любит спать без него. Но не может делать это, как он. Долго. Похозяйничает. Выйдет в магазин. Приготовит что-нибудь на ужин. Ещё немного приберёт. Приляжет на постель с книгой. И вечером он застанет её, свернувшуюся клубочком, натянувшую во сне угол покрывала на ноги, и заломившую по-птичьи под себя руки. Рядом — раскрытая книга.
Она — его маленькая птичка.
«Ты не бойся! — На той неделе они сидели на кухне за столом и болтали: — Мы вдвоём — это уже навсегда мы. А когда у кого-то так, разве не хочется пригласить кого-то погостить? Чтобы кто-то ещё разделил с нами это. Не отнял, не подменил, а разделил. Кто-то родной, кому это будет близко и понятно с самого начала. Ему не придётся привыкать к нам. Это всё сразу будет его. И вовсе не значит, что этого станет меньше для нас!»
Он не боялся. И понимал. Ну, может, не совсем понимал, но точно чувствовал. Может, не как она, но близко. Наверное, иначе они бы и не были вместе. Только так ведь и может быть — близко может быть только близкое. Не похожее, и даже не подобное. Плохие слова. Не отражают. Именно близкое. Банальное слово, да. Но это с какой стороны посмотреть. «Пригласить погостить»… Надо же, как ей иногда удаётся простыми словами передать смысл! Пригласить. Не «захотеть», не «спланировать», не… «зачать». Пригласить того, кому всё будет «понятно с самого начала». В этом таилось что-то бесконечно живое и правильное.
Он сходил в душ. Потом сварил кофе и прилёг на диван в большой комнате. В спальню не хотелось. Лучше уж так. Просто поваляться. Закрыв глаза, можно некоторое время подглядывать за меняющимися на внутреннем экране век картинками. Если повезёт — это будет неизвестный доселе ландшафт. Тогда можно увлечься — и есть шанс, что тонкая грань между мыслями и бессознательным, между реальностью и сном будет пройдена.
Сегодня ему повезло. Они прилетели. Это случалось редко, но всегда завораживало. Огромные красные птицы среди тёмно-бордового, с фиолетовыми сполохами, пространства. Наблюдая за их полётом, хотел он этого или нет, но он всегда улетал с ними. Никогда не зная, куда. Никогда не видя цели этого великолепного величавого полёта. Но теперь вдруг ему показалось, что он ещё слышит голос. Как будто их крик. Посвист. «Спроси-и». «Попроси-и». «Пригласи-и». Он нащупал рукой плед, укрылся с головой и, влекомый новым чувством, устремился вслед за птицами…
Птичка отпросилась на двадцать минут пораньше и прилетела домой. Сварила кофе, подогрела остатки вчерашнего пюре, положила пару ломтиков сыра на хлеб, тихонечко поставила всё на столик у дивана и юркнула к нему под плед. «Пригласи!» — чуть слышно шепнул он сквозь сон. «Что?» «Маленькая, это ты? — он открыл глаза. — Сколько времени?» — «Всё хорошо, не волнуйся». — «Я люблю тебя». — «И я тебя. Ты что-то говорил во сне…» — «Не помню… Не важно. Иди ко мне…»
— Слушай, дед твой из колеи выбился!
— В смысле?!
— Во-первых, он умер.
— Ты псих, что ли?! Когда? И что значит «во-первых»?!
— Утром. За час до тебя. И это было вполне ожидаемо. Потому и во-первых.
— А что не было ожидаемо?
— Не угадаешь!
— Письмо?
— Нет. Письма нет…
— Не тяни вола, Христа ради!
— Рисунок.
— Не может быть!
— Вот так вот. Полтора года письма писал, а тут бац! И жирную точку поставил. Ты знаешь, что это значит?
— Догадываюсь.
— Догадывается он! Диагноз — штука железобетонная. И полтора года ни у кого это не вызывало сомнений. Что теперь делать?
— Просто не пиши в отчёт. Всё равно всем плевать.
— Думаешь?
— Уверен.
— А ты не…
— И не подумаю. Заботиться надо о живых.
— Ладно. Коли так…
— Отдай его мне.
— Рисунок?
— Ну не деда же!
— Да на…
Он шёл по коридору в ординаторскую, ощупывая в кармане халата сложенный вчетверо листок. Он даже не развернул его, не посмотрел. Неведомым до этого момента чувством он знал, что там — под его пальцами, как на экране закрытых век, взмахами огромных крыльев в сторону фиолетовых сполохов величаво резали бордовое пространство красные птицы ночи.