Книга: Акушер-Ха! (сборник)
Назад: Прикладная косметология
Дальше: «Здравствуйте, доктор!»

Наблюдая закат

Когда-то давным-давно, в минувшую эпоху, когда категории добра и зла воспринимались по большей мере в обывательском смысле, я работала акушером-гинекологом.
И случилось у меня как-то одно из тех безоблачно-расслабленных дежурств, о которых принято говорить «ничто не предвещало».
Роддом закрывался на плановую «помывку». Приёмное отделение и родзал томились в чистоте приятного запустения. Из «ответственных» родильниц – всего одна девочка во «второй седьмой палате». Когда-то с лёгкой руки заведующего так прозвали изолятор обсервационного отделения. «Изолятор» звучало зловеще, а «вторая седьмая» если и вызывала какие ассоциации, то скорее связанные с личностью самого Бони. Он относился к тому редкому типу заведующих, которых действительно тревожил психологический климат пациенток. Да и врачей своих он хоть и дрючил в хвост и в гриву, но на более высоких уровнях «разбора полётов» в обиду не давал.
Коллектив свой он формировал долго, поэтому в оборот роддома прижившихся отдавал с неохотой. Врачи здесь были собраны относительно молодые, грамотные и в меру честолюбивые. Так что в обсервационное отделение этого родильного дома зачастую приходили рожать «на врачей», а показание к обсервации нынче у любой женщины найдётся. Да и бумага истории родов всё стерпит. Так что «вторая седьмая» стала нормой разговорной этики.

 

Я не спеша сделала обход, уделив внимание каждой, что удавалось нечасто. Беременные и родильницы часто обижаются на врача за то, что он не выслушал перипетий их семейной жизни, включая анамнез мужа до седьмого колена. За то, что не восхищался срыгиваниями новоявленного карапуза. За то, что, серьёзно пролистав результаты анализов, молча приставил деревянную трубку к животу, молча пощупал, молча потрогал и перешёл к следующей. А «следующих» на дежурстве – два этажа. И хороший врач определяется отнюдь не сюсюканьем по поводу «ребёночка». Выслушайте за дежурство двадцать раз «Когда же я уже рожу?» или «Доктор, когда меня уже выпишут?». Повторите сорок раз одно и то же и двадцать – разное. А затем сядьте и напишите двадцать раз одно и то же и сорок – разное. А потом… Впрочем, в тот памятный день рутинной работы было мало. Поэтому можно было от всей души пошутить над нарядом чьей-то свекрови и умилиться пучеглазому «младенчику» в кружевах.
На первом этаже дежурила Леночка – совсем юная акушерка, два месяца как из училища. Я приказала ей не отлучаться от «второй седьмой», где лежала девочка в третьих сутках послеоперационного периода. Девочка была проблемная. Она шумела, скандалила, не желала вставать, крыла матом всех и всё вокруг. Я, честно говоря, наискосок пролистала историю родов, особо не вникая. Поступила она необследованная, с преждевременной отслойкой нормально расположенной плаценты. Оперировал Боня. «Ну, значит, и анестезиологическое пособие было адекватное и хирургическая часть – на высоте. Третьи сутки – «полёт» относительно нормальный». Я посадила Леночку на индивидуальный пост «на всякий случай», хотя в другое время не позволила бы себе такой роскоши, и успокоилась.
Спустя полчаса я сидела на крылечке с анестезиологом. Мы пили кофе и вяло перешучивались по привычке. Роддом закрывался почти всегда в очень удачное время – август—сентябрь – бархатный сезон. Ещё грело солнышко, но уже опадали жёлтые листья. Было красиво, устало и медленно.
– Слава богу, закрываемся. Месяц-полтора покоя, – расслабленно промяукала я, затягиваясь сигаретой.
– Ага, подзаколебало всё это уже…
Кокетничали, конечно, отчасти. Типичный кастовый снобизм. В хорошем, разумеется, смысле. Ну, сколько бы мы смогли там – снаружи – среди жёлтых листьев, тепла и романтической тоски. Без карусели рутинных дел, без тычков и пинков от начмеда на утренней врачебной конференции, без этого специфического больничного запаха. Без удивительной атмосферы единения хаоса и порядка. Радости и печали. Волнений и слёз… Короче, любили мы свою работу.
Рвите меня на части, злые гении. Но всё-таки оно есть – неизбывное таинство рождения, сколь банальным ни казался бы вам приход в этот мир. И есть великая честь – быть рядом в момент совершения этого таинства. Не потому, что, быть может, именно сейчас при тебе на свет выходит новый мессия или разгильдяй-петрушка. Барышня, способная разбивать сердца, или хулиган, который в очередной раз совершит революцию в физике или биологии. А может, убийца, маньяк? Обычный смертный? Кто знает, как на них влияем мы – те, кто рядом. Может, и никак… Скорее всего. Мы – каста наблюдателей. Наблюдателей таинства рождения. Вряд ли нам дано изменить ход истории, я больше чем уверена – он определён. Не нами и не сейчас. Мы встречаем, показываем, где встаёт солнце, отворачиваемся на секунду – и уже никого. Но след элементарной частицы остаётся в нас…

 

Всю эту благостную философскую ерунду я вливала в Серёжины уши. А он грелся на солнышке, скорее всего раздумывая, как бы на отложенные деньги свозить наконец жену и дочь куда-нибудь недорого, но прилично.
Но тут на крылечко вылетает санитарка.
– Юрьевна! Алексеич! Бегом! Леночка орёт! Что-то случилось во второй седьмой!
Боковое зрение на миг фиксирует оранжевый пожар листьев, слух – хлопок двери за спиной, десять секунд – и мы на месте.
Агония – не самое приятное зрелище. Агония молоденькой девчушки мучительна и не похожа на заслуженное увядание старости, где смерть не приговор, но лишь закономерный результат. Тело не хочет умирать никогда, как бы того ни желал сам человек и что бы он для этого ни делал.
Можно увидеть смерть жизни. А можно – смерть каждой секундочки из девятнадцати лет жизни этой девочки!
Творец вдыхает душу. Но дышать за нас не в силах. Поэтому, вдохнув, Он просто уходит играть в кости…

 

Это страшно – когда впервые. Да и позже невозможно привыкнуть. Приходится выставлять счётчик «ограничителя потерь», пользуясь терминологией старичка Карнеги.
«Привыкнуть»… Как легко писать спустя годы. Вы полагаете, врачи циничны? Врачи ранимы. Цинизм – это броня. Это щит. Если постоянно ходить под ледяным дождём – заболеешь и умрёшь или закалишься.
Да, это тяжело – удерживать голову, эвакуировать рвотные массы из уже полумёртвого тела. Или полуживого? Нет этого: полу– … Стакан либо полон, либо пуст. Не так страшны расслабляющиеся сфинктеры, как тёмная кровь, истекающая из влагалища и раны. И ты умоляешь её литься. Но нет. Она застывает мерзкой липкой студенистой массой. Эта обычно такая живая, струящаяся кровь. Не слизи, изливающиеся на тебя, и предсмертный глухой гортанный хрип пугают тебя. А эта кровь – то вдруг внезапно брызнувшая яркой алой струйкой, дарящей надежду, то застывшая пятном раздавленного мёртвого насекомого…
Нет. Никаких истерик. Сплошные реанимационные мероприятия. Без эффекта. Смерть констатирована в 19.07 такого-то числа такого-то месяца такого-то года. Подпись ответственного дежурного врача, анестезиолога и начмеда. А дальше – сухой язык протоколов вскрытия, яростные клинические разборы. Тактика «до» и стратегия «после». Посмертный эпикриз. Облздрав. Лишение категории. Потому что хирургическая смертность «имеет право» быть, а материнская – нет. Даже если «вся деревня была её», как сухо обронит мать девчушки. Даже если твой предварительный диагноз «тромбоэмболия лёгочной артерии» сходится на клинической картине с посмертным «бактериально-токсическим шоком». И даже если врачебная тактика… Да я и не об этом.
Я даже не знаю о чём… О мраморных пятнах? О том, что та, что яростно материлась днём и чуть не побила акушерку, которая вколола ей фраксипарин из личных запасов заведующего, уже никогда ни слова не скажет? О том, что та, что не хотела подниматься, вдруг встала, напилась воды из-под крана, съела котлету соседки и умерла?
Мы слепцы – мы ищем причину смерти в тромбах, закупоривающих артерии. В протеолитическом действии микроорганизмов… В бог и чёрт знает чём ещё… И это всё тоже верно. Ведь слон – он немного и хвост, и хобот… И бредём мы во тьме, ориентируясь на редкие вспышки. И философствуем зря. Много слов тратим там, где уместнее молчание. Работа такая. И смерть для тебя – просто часть работы. Ты сейчас закуришь, и тебя отпустит. Ты возьмёшь историю родов, внимательно просмотришь, напишешь посмертный эпикриз. И уже скоро принесётся начмед – и успокоит тебя, и наорёт на тебя, и снова успокоит. Это для тебя пока в новинку, а им… Не их вина. Они защищаются, защищают и защищаются вновь. Тут – только от системы, потому что маме этой девочки всё равно. И ребёнка она не заберёт. А ребёнок – родился. И родился здоровый, как ни странно. И ты даже узнаешь пару лет спустя, что его усыновили и он, скорее всего, счастлив и здоров. И наверняка кому-то там наверху или внизу надо было, чтобы выжил именно этот ребёнок. Иначе как объяснить, что она со всем этим, обнаруженным на вскрытии и посеве материалов аутопсии, – выносила беременность. Выжила во время неё. И ещё три дня совершенно непонятно чем и зачем цеплялась за жизнь. Не она. Её тело. Разрушенное изнутри инфекциями и наркотиками. Кем он будет, этот ребёнок, мессией или петрушкой? Кто бы ещё рассказал, в чём разница…

 

У каждой касты наблюдателей свой, ограниченный круг наблюдения. А может, и не наблюдатели мы, а ассенизаторы… или просто «ключи подаём»… Не знаю. И знать, честно говоря, не хочу. Не желаю искать причины и уж тем более приглядываться сквозь годы к следствиям. Я знаю, что в 19.07 такого-то числа такого-то месяца такого-то года пение птиц ни на секунду не стало тише. И солнце не закатилось внезапно на востоке, и свет не померк в глазах ни у меня, ни у анестезиолога, ни у акушерок и анестезисток, и лишь только Леночка верещала истошным голосом, пока Серёжа не вколол ей чего следовало. Да и кричала-то она не от страха. Живые не боятся смерти. Живым не нравится её некрасота.
А ты завтра пойдёшь в морг и будешь равнодушно всматриваться в то, что покажет тебе патанатом. Будешь соглашаться или оспаривать. Завтра ты будешь заниматься ремеслом. Как и сегодня. Как и каждый день. И это правильно. Не надо нам знать больше того, чем положено. Ни вперёд, ни назад, ни вверх, ни вниз, ни под. А если и явится тебе эта девочка как-то ночью – так это всего лишь память и её фантазии.

 

Когда кто-то невидимый выводит на запотевшем зеркале таинственный иероглиф, чтобы связать детективную и эзотерическую часть сценария, – это не знак.
Когда вы что-то очень ждёте, а оно не приходит, или приходит не то, или приходит не туда, или наоборот – это не знак – это проекция произведения ваших страхов и ожидания на экран воспалённого воображения.
А вот когда ты с Серёжей после полуторасуточного марафона отправляешься в кафе выпить уже, наконец, водки, к нему вдруг прибивается большая лохматая псина, которую он забирает с собой… Так вот это и есть то самое… Неуловимое. Необъяснимое. Ускользающее. Не потому, что оно хочет ускользнуть. И не потому, что наши органы чувств несовершенны. А потому, что смотрим мы не туда. Вернее – запоминаем не то.
Не надо помнить стоялые лужи тёмной крови. Не надо раздумывать о гениях и хулиганах. Нужно только видеть и слышать пение птиц, счастливые глаза пса и прекрасный яркий закат такого-то числа такого-то месяца такого-то года.

 

Не будет физиологических подробностей. Не будет извечных вопросов «Кто виноват?» и «Что делать?».
Я там была. Я видела эту смерть и этот закат, этого пса и этого ребёнка. Лишь об этом я и пишу.
Знать бы, у кого попросить прощения за всё это, но я не знаю. Я – ремесленник. Я – наблюдатель.
Назад: Прикладная косметология
Дальше: «Здравствуйте, доктор!»