Кадр восьмой
Чем отличается смерть от смерти
В семь часов вечера в кабинет заведующей обсервационным отделением зашёл Святогорский. Расчётное время его ухода с работы было не то 16.45, не то 17.30. Но на «расчётные времена» никто, кроме контрольно-ревизионного управления, уже давно внимания не обращал. Семь вечера — это ещё рань несусветная. Аркадий Петрович был одет уже «по гражданке», на боку болталась его вечная сумка. Сто раз уже ему дарили на дни рождения крутые портфели и стильные саквояжи, но он тут же отдавал их своим великовозрастным сыновьям и продолжать таскать на себе эту дурацкую суму с надписью «USSR». Иногда жена Святогорского засовывала этот баул со скальпированными ранами на кожзаме, сквозь которые просвечивал жалкий посеревший дерматин, на антресоли, на дачу… Но у Аркадия Петровича начиналась форменная истерика. Друзья советовали ей выкинуть этот ужас на помойку, но она понимала: как ни дорог ей приличный вид мужа, но своя жизнь — дороже.
— Тань, пошли в ресторацию бухать!
— А пошли! — неожиданно легко согласилась Татьяна Георгиевна. В отделении всё спокойно, в родзале — никого. Что она, в конце концов, не может пойти вечером «в ресторацию бухать»? — Ты иди, Аркаша. Я через час подойду.
«Ресторация» была Татьяне Георгиевне давным-давно — если не сказать «издревле» — известна. Ещё будучи интернами, они ходили в тогда ещё не «ресторацию», а кафе, выпить «пятничную» за горе и радости. Именно в этой тогда ещё кафешке возродились их с Сёмой, казалось бы, навсегда похороненные чувства. А были ли они, эти чувства? А если были, то были ли эти чувства должным образом похоронены? И воскрешение ли это было или деловитая эксгумация? Самый красивый парень на курсе. Спортсмен, все дела… Самая красивая девочка на курсе, перебирает мужиков, как хороший фермер — картошку. Сколько они ещё студентами друг другу нервов потрепали. Пустое…
Позже, когда кафе переделали в ресторан, так и у них — у тех, кто остался тут, — денег стало чуть больше. Точнее — то не было вообще, то — чуть больше. У самых удачливых — изредка случалось чуть больше большего. Ключевое слово «изредка». Да… «Ресторация» была далеко не перворазрядная. Но милая и приятная. А главное — своя. Хозяин их знал и даже гордился тем, что тут собираются доктора. Повара и официанты — тоже уже вроде родни. То чью-то бабушку в отделение инвалидов отечественной войны госпитализируют «по блату», благо отделением ИОВ заведует Аркашина жена… Отделение Исполняющего Обязанности Всевышнего. Нарочно не придумаешь. Закроют скоро это отделение… Перепрофилируют… То чью-то бабушку — сюда, то чьего-то дядюшку — на лито-трипсию вне очереди «по бюджету». Ну и так далее. У второй жены хозяина Татьяна Георгиевна роды принимала. Впрочем, как и у первой. Только когда ресторатору была актуальна первая жена — Мальцева ещё ординатором числилась. А когда вторая — так уже заведующей стала. Всё течёт, всё меняется, кто-то стареет, кто-то сплывает, а кто-то — становится. Диалектика… И только женщины беременеют и рожают. Беременеют и рожают. Кто от большой любви, кто — по большой нужде. О какой такой безусловной любви говорила Евсеева? Нет её, этой безусловности. Даже в любви. Нет-нет, возможно, эта Евсеева и будет любить своих Валентинок безо-глядно. Но вряд ли — безусловно. Безумно любя, она будет отмечать — про себя ли, вслух ли, — что у Валентины кудри белее, а Валентин — в математике лучше кумекает. Или наоборот. Или вообще про другое. Но отмечать будет, волен-с или неволен-с… Человек большей частью неволен-с. И, соответственно, не безусловен… Она-то их будет любить, это понятно. Условно или безусловно — но будет. Любить. А вот они её?.. Неизвестно.
Бабы, как ни крути, дуры. Вот захоти Татьяна Георгиевна ребёнка, разве стала бы она пользоваться донорской спермой? Откуда ты знаешь, что там за донор у этой спермы?! Фотография? Ну, так, может, этот донор просто фотогеничен. Или фотография классным фотографом сделана. Пусть даже он красавец писаный, но… Но писает криво. Или чавкает. И дедушка его чавкал. Или, скажем, пальцем в носу ковыряет. А бабушка его сошла с ума, пытаясь вспомнить, куда засунула сто рублей на чёрный день. ЭКО — ладно, пусть будет. Всякое бывает. Гонорея трубы съедает. Синдром хронических тазовых болей с морозной короткоюбочной юности покоя не даёт… Но надо хотя бы в двадцатом приближении представлять, кто тебе половину материала на постройку объекта «безусловной любви» даёт! Как он ест, как спит, что читает в туалете… Как в окно смотрит. Нравится ли ему сидеть на подоконнике во время дождя и о чём он думает на берегу океана. Всякие такие якобы мелочи, позволяющие определить качество «строительного материала». Плох тот прораб, что ничего не знает о кирпичах и досках. Опять же, что это за безусловная любовь, объект которой создаётся искусственно, как гомункулус какой-то!
С другой стороны — она прекрасно знает Сёму. И как он в окно смотрит, и как на подоконнике сидит. И как плачет пьяный на берегу океана под огромными звёздами. И как смотрит на неё, когда думает, что она спит. Что же она, Татьяна Мальцева, не создала себе «объект безусловной любви», хотя Семён Ильич сто раз был не против, а несколько раз — даже слишком сильно за?
Да потому, что ребёнок — не игрушка! И плоть и кровь он твоя только очень условно. Разве что для ДНК-анализа. Так что, дамы и господа, все эти ваши «хотения детей» — не более чем рефлекс. Инстинкт продолжения рода. Как, извините, продолжение безусловного — о да! — полового инстинкта. И потому понятно, когда вы ищете пусть не семьи, но покрепче, покрасивее, поосанистее, посообразительней. Но когда относительно состоятельная дама выбирает в альбоме анонимного донора спермы — это отчаяние, а не разумный обдуманный шаг, сколько бы она ни объясняла его разумность и обдуманность себе или окружающим.
Не любят детей безусловно. И уж тем более не любят безусловно дети. Любовь — это миф. Миф, выдуманный людьми, чтобы жизнь не казалась скотством. Хотя что плохого в скотах? Вот они-то как раз способны если не на безусловную любовь, то хотя бы на безусловную привязанность. Облезлый пёс, идущий на грязной верёвке за вонючим бомжом, привязан к нему стократ больше, чем привязана она, Татьяна Георгиевна, к Семёну Ильичу или Семён Ильич к ней. Кинется Семён Ильич за неё в драку? Кинется. В драку цивилизованную. До первого фингала. А в огонь и в воду? Нет, разумеется. Тут же о детках своих вспомнит. Троих. И о своей к ним «безусловной» любви. Кинется она за Сёму в огонь и в воду? В воду — сколько угодно. Если вода тёплая. Морская. Неподалёку от фешенебельного бунгало. В огонь? Ну уж нет. Что она, пожарный? Пусть в огонь кидаются те, кому это ремеслом положено. В специальных костюмах, в противогазах, со знаниями об обратной тяге и прочих органолептических свойствах плавящегося пластика. Татьяна Георгиевна ни за кем в огонь не кинется. Нет у неё ни детей, ни безусловной любви, ни даже безусловной привязанности.
И какого дьявола тупо целый час пялилась в кокрановское руководство? Бессмысленнейшая книжонка, честно признаться… В отделении тихо. В родзале никто не орёт. Можно и в ресторацию.
Татьяна Георгиевна сходила в душ и переоделась. Надо же! Она забыла, в чём вчера пришла на работу. И это при её-то любви к тряпкам! Вполне себе такой крепкой любви, условия которой известны: есть деньги — есть хорошие тряпки; нет денег — одевайся соответственно. Ещё одно условие для тряпок — фигура. А уж это условие у Татьяны Георгиевны в наличии!
Она с удовольствием оглядела себя в зеркале. Пусть она трижды заведующая и вообще уже редко вспоминает, что она ещё кто-то кроме акушера-гинеколога, но в зеркало она себя оглядывает с удовольствием! У неё в кабинете между холодильником и кроватью есть зеркало! Отличное зеркало, позволяющее оглядывать в полный рост все дарованные природой и собственными усилиями приятные условности, благодаря которым волковы шлют цветы-духи-бутылки, семёны ильичи вожделеют и даже хорошенький юный глупец кофе прямо в кабинет подаёт. Не обделена самцовым вниманием. Всю жизнь не обделена. Вот и надо пользоваться, пока крепкая генетика выписывает отсрочки!
Нет, ну надо же! И правда забыла, в чём на работу пришла!
Татьяна Георгиевна с удовольствием натянула дорогой свитер тонкой шерсти, нежный, как иным мужским ласкам и не снилось. Медленно и с удовольствием вползла — иначе и не скажешь! — в качественного трикотажа длиннющую юбку. Свитер чуть зеленее, юбка — чуть более хвойная. Бежевые замшевые сапоги с высоким голенищем… Длиннющее полотнище шарфа цвета обожжённой светлой глины, причудливо навитое вокруг шеи. Короткая светло-коричневая кожаная куртка с норковым воротником колера топлёного молока. Для кого всё это? Для себя. Для безусловно любимой себя. В «ресторации» будет, как всегда, не сословно и забавно. Весело и грустно. Да, забавно — это именно когда весело и грустно. И все — от молоденьких до того же Аркаши — будут глазеть на Татьяну Георгиевну. Кто восхищаясь, а кто и вожделея. Эх, жаль, Семён Ильич на эти сборища уже давно не ходит. Не рангово. Забурел. Непременно припрётся — ближе к концу — жена Святогорского. Вечная трезвенница. Будет, поджав губы, смотреть на всех осуждающе, заведующая исполнением обязанностей Всевышнего, чтоб ей! Будет тащить Аркашу домой. А он будет сопротивляться и пить «на коня» бесконечно, прижимая к себе потрёпанную сумку «USSR», как самое драгоценное сокровище, как ту самую безусловность, что необходимо спасти любой ценой в самой что ни на есть ургентной ситуации.
— Та-а-а-ань! — радостно заголосил Аркаша, когда она вошла в отдельный кабинет «ресторации», навсегда зарезервированный за ними «по пятницам», а также в любые праздничные дни любезным и благодарным хозяином. — Давайте выпьем за самую красивую женщину нашей больницы! Да какой нашей! За самую красивую женщину всех больниц этого города, этой области, да и вообще — всей планеты Земля! — градус радости Аркадия Петровича был уже явно куда выше среднего.
Сидящая рядом с заведующим отделением неонатологии молодая медсестричка скорчила куриную попу из милых, хотя и весьма банальных пухлых губок. Ах, знала бы ты, ласточка, как мы с твоим разлюбезным Владимиром Сергеевичем по молодости отожгли пару раз — ты бы ещё и яичко этими губками снесла!
Медсёстры уже давно к «ресторации» не допускались. Обычные медсёстры. Старшие отделений, главная больницы — пожалуйста! Была бы охота… Охота частенько была — не было возможности. Та же Марго с удовольствием бы пришла. Но «в хате жрать нечего, псина не выгуляна, Светка неизвестно где шляется». Дела житейские, короче. Да и такта хватало у старших и главных. А молодой средний персонал давно в эту компанию не допускался. Но Владимир Сергеевич отмочил!.. Бабник он известный. Первая жена. Вторая жена… Со второй долго жил. А тут явление — медсестричка устроилась в неонатологию. Хорошенькая, но рядом со второй Володькиной женой и рядом не стояла. Есть разница между отличным персидским ковром ручной работы и хорошеньким конвейерным ковриком из Икеи. Первый — не только произведение искусства, не только ранговая вещь, но и вложение. Второй частенько жуть как хочется купить, такой он симпатичный и уютненький, и страсть какой таки хорошенький, но ровно через месяц его без сожаления выносишь на помойку. Ну, или передариваешь, перекрестившись.
Трахал-то Владимир Сергеевич и прежде всё, что шевелится. Но тут!.. Нет, и тут трахал — никто поначалу и внимания не обращал. Но он вдруг от красавицы жены уходит. И женится на медсестричке. И не просто женится, а в институт устраивает… Пардон, в академию. На какой-то там факультет для медсестёр. Опять же как «у них в Америке». Сделали факультет высшего медсестринского образования. Зачем? Медсестра — она медсестра и есть. Если рукастая и должный характер имеется — она своё «высшее» на рабочем месте получит. А если руки не из того места колосятся и склонности нет — учи, не учи… У этой — особой склонности не наблюдалось. Хорошая детская медсестра — это призвание. Такое же призвание, как и всё в этом мире — от столярных работ до полётов в космос. Но в академии было всё модно нынче, всё по разнарядке. Так что и факультет для медсестёр организовали. С вечерней в том числе формой обучения. Вот чего она не на занятиях, а тут? Володька тоже бы мог соображение поиметь и пореже её за собой таскать. Чем они мужиков берут, эти девочки? Телом молодым? Так и без печати в паспорт этих молодых тел кругом — только успевай из завалов выкарабкиваться. Но именно на этой, не слишком, как и все они, особенной Владимир Сергеевич женился. Вторая жена его с хаты быстро выставила, благо она её собственная была. И он снял квартиру. Так что доходы его сильно поредели. За девчушку в вуз плати, за съёмное жильё — вынь да положь! Вот и сидел сейчас Владимир Сергеевич, и без того по жизни не слишком доброжелательный и радостный, мрачнее тучи. И вот чего, спрашивается, припёрся?
— Дай хоть куртку сниму! — усмехнулась Татьяна Георгиевна в ответ на Аркашины тирады. — Всем привет! — Она оглядела компанию. Были в основном завсегдатаи. Заведующий отделением анестезиологии и реанимации главного корпуса, заведующий урологией, пара хирургических мужиков, заведующий пульмонологией, противное явление природы из гинекологии — будущий, по слухам, заведующий. Начмед поликлиники, вечно недовольная дамочка. Причём вечно недовольная своим мужем — заведующим урологией. Володька со своей фифой. Один молоденький ординатор из гастрохирургии. Ещё один молоденький ординатор из травмы. И парочка «приближённых» к заведующим толковых интернов. Молоденький ординатор из гастрохирургии — как его? Вадик? — был как будто пыльным мешком прибитый. И глаза красные.
— Не-не-не! Сперва пьянка, а потом уж — стриптиз! Ты и в одежде тут всем крышу сносишь, что же будет без?!
— Без будет всё то же, что ты сегодня видел в операционной! — Татьяна Георгиевна сняла, наконец, куртку и села за стол.
— Не-е-е, — протянул Аркадий Петрович, размахивая полной рюмкой. — В операционной нет мужчин и женщин! Там ты просто гуманоид противоположного полового вида, а вовсе не сексуальный объект!
— Я вообще не сексуальный объект, Аркаша. Ты в курсе.
— Очень даже! О-о-очень даже сексуальный ты объект! — не соглашался хмельной Святогорский. — Если бы я ещё мог… То есть я хотел сказать, что если бы я не был верным мужем своей верной жены, то я бы очень даже хотел поработать на таком сексуальном объекте!
— Танька — секретный сексуальный объект! — выкрикнул заведующий урологией. — На неё без соответствующей формы допуска не попадёшь!
— Пить будем или как? — мрачно уточнил Владимир Сергеевич. — Сколько можно рюмки держать?
— Будем, Володька, будем! И пить будем, и ещё пить будем!
— Действительно, давай уже, Аркаша! Толкай свою речь, не задерживай почтенную публику с протянутой тарой! — подбодрила его Татьяна Георгиевна.
— Сегодня, друзья мои, — сосредоточенно и торжественно начал Аркадий Петрович, — хоть и не пятница, а всё-таки праздник. День какого-то там, чуждого нам, святого Валентина. Говорят, он венчал всякий сброд, какой венчания в порядочном обществе по умолчанию не заслуживал. Так давайте выпьем за то, чтобы всегда нашёлся мужественный идиот, готовый пойти на костёр, чтобы мы все могли совокупляться относительно чистыми если не перед людьми, то перед богом! Особенно с такой красивой женщиной, как Татьяна Георгиевна! — Святогорский опрокинул рюмку и шлёпнул ею об стол. — До дна!
— Я не хочу до дна! — прогундосила молоденькая медсестричка, любуясь тоненьким обручальным колечком на прозрачном безымянном пальчике.
— Не пей, котик. Никто не приговаривает, — шепнул ей Владимир Сергеевич, сам тем не менее опрокинувший рюмку так же лихо, как и бравый наркотизатор.
— А я не хочу совокупляться перед богом! — строго и серьёзно сказал заведующий анестезиологией и реанимацией главного корпуса.
— Тебе, Митя, уже и перед людьми должно быть стыдно совокупляться! — заржал Аркадий Петрович. — Тебе уже вообще стыдно совокупляться! Потому что ты к этому уже так же не способен, как и я. Но ещё корчишься. А это стыдно — корчиться, когда уже не способен! Кто с водкой, Митрий, дружен, тому секс, как известно, не нужен! Ты вспомни свою последнюю гастроль!..
«Последняя гастроль», как назвал её Святогорский, самый близкий друг заведующего анестезиологией и реанимацией главного корпуса Дмитрия Андреевича Фирсова, и правда шороху наделала. Фирсов чуть из заведующих не вылетел — так главный врач разозлился. И было за что. Фирсов напился в зюзю. Не на работе, а на рыбалке. Кому какое дело, что кто-то напивается на рыбалке? Никакого. Но Фирсов не просто напился на рыбалке, он ещё решил с кем-то не то мимо проходящим, не то за соседним костром сидящим выяснить отношения. И трезвый-то Дмитрий Андреевич нравом тихим и ласковым не славился, а уж приняв чуть больше нормы — вообще из берегов выходил. Все это прекрасно знали и больше положенного Фирсову не наливали. Но на рыбалку его пригласил благодарный, вытащенный буквально с того света пациент. Когда окончательно выздоровел, разумеется. И этот товарищ норму Дмитрия Андреевича не знал. И даже не подозревал о том обстоятельстве, что чуть больше своей нормы выпивший Фирсов не только из берегов выходит и ни чинов, ни званий, ни руля, ни ветрил не имеет, но ему ещё и становится позарез необходимо женское общество.
Вот и на той рыбалке в заповедной зоне не то мимо проходил, не то за соседним костром сидел кто-то с бабой. Фирсов принял — много и резко — и привет! Отправился очаровывать даму. А при даме — джентльмен. Неизвестно, что там Дмитрий Андреевич из себя изображал — возможно, что и чемпиона вселенной по всем вместе взятым боевым искусствам, — но джентльмен при даме повёл себя совершенно не по-джентльменски и треснул Фирсова якорем. Хорошо по голове не попал. Благодарный бывший пациент взывал к здравому смыслу, дама верещала, а заведующий реанимацией и анестезиологией под шумок сел за руль и почесал в дом родной. То есть — в больницу. Как доехал?! Благо тёмная ночь была… Швы ему на рассечённое якорем бедро в приёмном наложили скоренько. И он отправился в свой кабинет. Поспать, в себя прийти… Но вызвал анестезистку. Потому что самому ему спать не хотелось. А утром прямо к нему в кабинет зашла родная жена. Очень беспокоилась, почему её ненаглядный муж, кобеляка, вовремя — то есть к сильно раннему утру — с рыбалки не вернулся. И почему мобильный не отвечает, в кабинете телефон — никто не берёт, а в городской телефон отделения, тот, что в ординаторской, отвечать чётко как-то не торопятся, мнутся. Сперва: «Дмитрий Андреевич где-то был…», потом «Дмитрий Андреевич куда-то вышел…». В общем, она и пришла прямо в кабинет, не поленилась. Беспокоилась очень. Вот в семь утра и заявилась. Кто её остановит? А в кабинете… Анестезистка спит в объятиях законного супруга госпожи Фирсовой. Господин Фирсов дрыхнет без задних ног. А бельё — в кровище всё. В отделении было громко. Дмитрий Андреевич неделю от жены прятался. А через неделю у кабинета заведующего обнаружилось два чемодана с его барахлом.
— Ну не можешь пить больше тебе отмеренного — не пей!!! — орал главный врач на провинившегося заведующего. — Ну ладно, ты в больницу притащился, хорошо! Ну ладно, тебе швы наложили и ты домой не мог доползти, гнида! Но какого ты бабу с собой в койку потащил?! Это-то тебе зачем?!! Что ты там на ней изображал, так что швы полопались?! Твою жену чуть не с милицией выводили, вся больница на ушах стояла! Уволю на хер!!!
Не уволил, конечно. Специалист Фирсов классный. С кем не бывает? Но анестезистку уволил. Нечего в койку к заведующему лезть. А полезла — не засыпай.
После «последней гастроли» уже два года прошло. И жена давным-давно приняла. В обратной последовательности. Сначала супруга. А потом, спустя ещё немного, и чемоданы. И даже сделала вид, что забыла. В первый раз, что ли? Жёнам плохая память не порок, а средство выживания. А вот дорогие друзья и коллеги — это вам не любящая половина, эти будут вспоминать до самой смерти. И даже кинув горсть земли на крышку гроба и то хихикнуть не преминут!
— Хорош уже тебе! — огрызнулся Дмитрий Андреевич на Аркадия Петровича.
— Не, ну я просто даже был в восторге, Мить, ты чё! Это ж надо! Превозмогая адские боли в области свеженаложенных швов, исполнять половой начальственный долг! — загоготал неугомонный Аркаша.
Медсестричка о чём-то шепталась со своим Владимиром Сергеевичем. Начмед поликлиники отстранённо пила вино. Мужики про что-то шумели. Всё как всегда. Что хорошего в этих «ресторациях»? Для чего они?
— Слышь, у пацанёнка из гастрохирургии сегодня пациент помер. Первый раз. Переживает… Хороший мальчик, мучается! — прошептал Татьяне Георгиевне заведующий урологией, шлёпнувшись рядом с ней на стул. — Друзья! — обратился он ко всем собравшимся. — А вы помните своего первого умершего пациента?
— Я! Я помню свой первый труп! — обрадовался перемене темы Дмитрий Андреевич. — Я после института по распределению в деревню поехал. Я там был и тебе терапевт, и тебе акушер, и даже фтизиатр с психиатром! С ног падал, времени вообще ни на что не было. Хотя на что там время, в деревне?!
— Ой, так уж и в деревню! Ты что, институт в девятнадцатом веке окончил? — Аркадий Петрович подозвал официанта и заказал ещё «всем по сто и литр в запотевшем графине!».
— В деревню натуральную! В ПГТ. В ЦРБ.
— Вам с нормальными людьми пить нельзя! — внезапно колокольчиково расхохоталась молоденькая жена-медсестричка. — Да отстань, что ты меня шпыняешь! — ядовито зашипела она тут же прямо в своего сильно взрослого для неё мужа, вполне себе такого заведующего отделением неонатологии. Грамотного, невзирая ни на что. — Нет, ну а чего он? — пожаловалась она тут же обратившему на неё пристальное отеческое внимание Аркадию Петровичу. — Что я, разве чушь говорю? Ничего не чушь! Вам с нормальными людьми пить нельзя, потому что нормальные люди вас не поймут с вашими ПГТ и ЦРБ. Если бы хоть кто-то из нормальных людей пил с вами…
— С нами, детка. С нами! — уточнил Святогорский. — Ты теперь тоже наша, за одним столом с нами сидишь. Всё нормальным людям понятно. И ПГТ. И ЦРБ. Это тебе, птичка, такие аббревиатуры непонятны, потому что у тебя сперва папа с мамой московские, затем училище — московское же. А после уже и мужик сразу солидный, при должности, при ремесле. А нормальным людям всё понятно, потому как понимание у них — это такой вид ткани, регенерирующей на месте сорванной опытом кожи.
— Да отстань ты от ребёнка! — хлопнул друга по плечу Фирсов. — Ну и, в общем, дежурю я в той ЦРБ. Я тебе там и я, и Кудин, и в жопе один. Типа и врач приёмного, и хирург, и анестезиолог. Земский лекарь, короче, ни дать ни взять!
— Вам смешно, да?! — вдруг окрысился молоденький ординатор из гастрохирургии и даже всхлипнул. — Вам бы всё хиханьки-хаханьки! У меня сегодня девушка умерла…
— Она, брат, не у тебя умерла. Она у себя умерла. У своих родных и близких. У заведующего отделением, у главного врача и даже у гор-, обл— и Минздрава. Но не у тебя! Выпей… как тебя там?…
— Вадим Александрович! — истерично пискнул ординатор.
— Выпей, Вадик! — Фирсов налил молоденькому ординатору стопку до краёв. — Выпей за покой своей души — заметь, не за упокой умершей девушки! — выпей и послушай взрослых! Нам не смешно, Вадик. Нам грустно. И даже больно. За каждую отдельно взятую девушку. И за каждого отдельно взятого юношу. Ты не поверишь, Вадик, нам даже за тебя тревожно, как за самих себя. Потому что все там были!.. И все там будем. Там, неизвестно где… Точнее, известно — под землёй в деревянном ящике или пеплом над каким-нибудь любимым водоёмом, где сиживали с удочкой. Пей, Вадик!
Молоденький ординатор не заставил себя долго упрашивать.
— Она… Она… Её оперировал заведующий. А у неё… У неё открылись повторные кровотечения… Желудочно-кишечные. Некроз… Массивный некроз… А потом начался ДВС. И… — он всхлипнул и зарыдал.
— Вот и я так же плакал когда-то, Вадик. Так что послушай наши «хиханьки-хаханьки», уважь ветеранов медицинского спорта. — Фирсов прикурил сигарету. — Можете есть вашу сёмгу, Татьяна Георгиевна. Я же вижу, что вы голодны. Присутствующая здесь публика вообще не слишком чувствительна к разного рода физиологическим и патологоанатомическим подробностям. Я уже промолчу о том, кем считают нас добропорядочные обыватели, раз уж и Вадим Александрович обвинил нас если не в цинизме, то как минимум в шутовстве. А мы — не такие! У каждого из нас есть своя первая смерть! И я, на правах заведующего отделением анестезиологии и реанимации, на правах ближе всех находящегося к той неведомой переправе неизвестно куда, первый расскажу о своей первой смерти! Солидно звучит: «Моя первая смерть». Философски многозначительно, я бы сказал! — пафосно и таки немного шутовски произнёс Дмитрий Андреевич. — Дежурю я в сельской больничке один за всех, и всеми своими членами — за одного. День выдался заполошный. Помню я его во всех подробностях, но не буду слишком утомлять вас деталями, не относящимися непосредственно к моей первой смерти. И вот, около девяти вечера. Передышка. Сел я себе в комнатке врача приёмного. Сижу, хлеб с колбасой жую, чаем «Со слоном» запиваю. Никого не трогаю. Ни медсестёр — потому что там такие медсёстры были, что мне не окучить даже по молодости. Ни друзей-товарищей, потому что друзья-товарищи кто где, а в той сельской больничке только главный врач, в район по делам уехавший, да начмед номинальный — он же нарколог и эпидемиолог, — вусмерть пьяный с сильным фурункулёзом в хате у себя спит. Да и кого мне трогать, когда тиха украинская ночь… Тогда, Вадик, была такая большая страна, что на легендарной сумке нашего уважаемого Аркадия Петровича латиницей прописана. И после первого меда вполне себе можно было загреметь по распределению в тихую украинскую ночь, которая не была тогда иностранной. «Поужинаю, — думаю, — и баиньки!» Очень уж спать хотелось. Организм молодой, после потрясений типа раздробленных в колхозной молотилке конечностей отдыха требовал. Но не тут-то было, Вадик, не тут-то было! Человек, как известно, предполагает, а бог как хочет, так и совокупляет того человека, культурно будет сказано. Прибегает в приём баба беременная. Вся в слезах, прям как вы сейчас. И визжит: «Убили!!! Убили!!!» «Кого убили?» — уточняю. «Мужа, мужа моего убили!!!» А баба сама растрёпанная, морда вся слишком гиперемированная. Такая, знаете ли, Вадик, гиперемия, что назавтра всеми гепариновыми красками расцветает. То есть явно кто-то бабу по лицу бил. На то указывает не только гиперемия и уже образующиеся кровоподтёки, но ещё и кровь, струйками стекающая из углов рта и из ноздрей. Я бабе давай ПХО предлагать, а она у меня из рук вырывается, кричит: «Убили!» Тут фельдшерица моя, в три дня на галопе не обскачешь, вылезла и говорит: «Что, Маруся, доигрался твой Петро?!» А та всё знай своё: «Убили!!!» Фельдшерица бабе седативного вколола, меня даже особо не спрашивая, и говорит: «Поехали, Андреич, до того Петра!» «На ком, — спрашиваю, — поехали?» «На своих двоих! — отвечает. — Они тут недалеко живут. Он у неё как упьётся — так сразу давай молотить без разбора, кто под руку попадается. Её, старшего мальчонку, соседей. Видать, с кем не тем подрался». Я фельдшерице своей, Демьяновне, и говорю, мол, милицию надо вызывать, «Скорую». «Вызывать, — спокойно она мне так отвечает, — можно. Когда приедут только — неизвестно. К тому же никто его там не убил. То так — фигура речи, метафора. Ты ж тут новенький, из города опять же, не знаешь, что у нас как чего — так сразу: „Убили!“ Идём, мил-человек доктор Митя, физраствору наладим по вене да зелёным бриллиантовым его, гада, зальём по самые гланды». Бабу эту, Марусю беременную, заволокли спать в мою комнатку да и пошли по той тихой украинской ночи, где ни зги не видать, потому что очередной пьяный механизатор три недели назад столб с последней работающей лампочкой сшиб.
Давно сотлела сигарета Фирсова в пепельнице, и он прикурил новую.
— Пришли до той хаты. Я такой ни до, ни после не видел. Я ж дитя асфальта, Вадик, как и ты. Меня в детстве водили в цирк на Цветном бульваре и в Большой на дневные спектакли. Метрополитен имени Ленина мне был как родной. А вот тихое украинское село казалось страшнее негритянских гетто в Нью-Йорке, городе контрастов. Потому что Нью-Йорк — он хотя бы город контрастов, а в той хате никаких контрастов — ровным слоем нищета. Первая фаза коммунизма, короче. И посреди той неконтрастной хаты на скоблёном деревянном полу лежит мужик. А в брюхе у него торчит топор. И вот представь себе, Вадик, что ты не в большой больнице, где чуть что: «Позовите Петра Ивановича и Василия Сидоровича!», не в огромном учреждении, где полным-полно инструментов железных и материалов шовных, не в стекле и бетоне, где света хоть залейся и хлоргексидин водопадом. А что стоишь ты, Вадик, в нищей хате украинского села и даже лампочка Ильича, мухой засиженная, не мигает, потому что хаты сельские питаются от тех проводов, что привешены к тому столбу, который сшиб механизатор. Застыл? Рот раззявил? Вот так и я застыл там с открытым ртом, Вадим Александрович. Фельдшерица мне: «Митя! Топор не трожь!» Пульс мужику на шее пощупала, хотя я это сообразить должен был. «Живой! — говорит. — Стой здесь и до него не касайся! Я мигом!» И куда-то в темень с неожиданной для её полутораста килограммов лёгкостью и прытью ускакала. Ты б знал, Вадик, как мне страшно стало! Хотя я уже взрослый мужик был, вроде тебя сейчас. Какой там хныкать? Какой там страдать? Был я чисто тот бурсак из «Вия», даже молитву попытался припомнить, да никак не мог, я ж комсомолец. А тут тот Петро захрипел. Так я сразу молитву припомнил откуда-то, не смотри, что комсомолец. «Отче наш, иже еси на небеси…» — дальше ничего в голову не приходило, ну так и мужик хрипеть перестал. Зато стал ворочаться. Я ему: «Не шевелитесь! Вам нельзя!» А у самого руки трясутся. Куда ему тот бриллиантовый зелёный наливать? Его бы под яркие операционные лампы, да чтобы бригада операционная, да анестезиолог со всеми причиндалами. Мужик же руками к топору тянется. Выдерет он его, и что? И капец. В общем, не буду страху нагонять. Демьяновна с ещё одним мужиком вернулась. Здоровым, топорами не порченным. Втроём мы пациента на телегу и погрузили. Это к пассажу Святогорского о девятнадцатом веке. В телегу, с лошадкой — в двадцатом. По Москве уже на старом японском хламе вышивали, не говоря уже о «Волгах» с «Жигулями». А там вот — телега. С лошадкой. Не-не, у того мужика, что Демьяновна привела, горбатый «Запорожец» был. Зажиточный колхозник, прям фермер на фак фуэл экономи! Да только в горбатый «Запорожец» солидного хохла с топором в брюхе не упакуешь. Как до больнички доехали — рассказал бы. Да сам смутно помню. Так в башке и крутилось «Отче наш, иже еси на небеси… Отче наш, иже еси на небеси…». Помню только, что мужик булькает и из брюха у него льётся всякое. Из больнички я кинулся звонить в ближайший уездный городишко. Оказывается, Демьяновна уже позвонила и хирург какой-никакой скоро будет. «По санавиации». Прилетел тот хирург на задрипанном «уазике», и пошли мы с ним в операционную. Они с фельдшерицей оперировали, я ж таки по специализации анестезиолог, спасибо тому «Отче наш, иже еси…» или ещё чему — не знаю, но спасибо, что хирург приехал. Посшивал тому Петру, что мог. Но сказал, что может развиться перитонит. И уехал. С того Петра дренажи торчат… Да не такие, как нынче — модные, красивые, одноразовые. А такие, Вадик, что тебе в страшном сне про историю медицины не приснятся. В вене капельница — оранжевая такая, Вадик. Многоразовая. Что такие безумные пирогенные реакции провоцирует, как та малярия во время цикла размножения паразита выдаёт. Неделю я с тем Петром возился, как с родным. Промывал, капал, нянчился. А Петро, зараза, только раз в сознание и пришёл. Спросил: «Чего с Марусей?» «Забрали, — говорю, — менты твою Марусю». Он такой: «За что?!» Я ему: «За превышение допустимой самообороны. Но ты не волнуйся, она на сносях, много не дадут, а может, и вообще отпустят». Петро на меня ясными глазами посмотрел — неделю ж не пил! — и спрашивает: «А от кого она… самооборонялась?» Я ему и говорю: «Так от тебя, гнида!» — Фирсов замолчал.
Аркадий Петрович налил всем по рюмашке.
— А он что?! — не выдержал наступившей общей тишины молоденький ординатор гастрохирургии Вадим Александрович. Уже подобравший сопли, но ещё не понимающий. Не понимающий того невыразимо простого, что дают сумма боли и опыта, умножение любопытства на знание, произведение интеллекта и мудрости.
— А он сказал: «Бля!» — Дмитрий Андреевич опрокинул, ни с кем не чокаясь. — И умер. — Стукнул рюмкой об стол заведующий отделением анестезиологии и реанимации крупной современной многопрофильной больницы. — И вот ты знаешь, Вадик? — не дал рта раскрыть ординатору Фирсов. — До сих пор меня это мучает… До сих пор! Зачем я ему сказал? Зачем?! Может, вытащил бы я его, а? Я сутки рыдал. У меня его история болезни слезами была натурально облита. Я уж молчу о посмертном эпикризе. Вот вроде тварь человек был, а я рыдал. Рыдал над своей лечебной тактикой, рыдал над районной медицинской стратегией. Над сан-авиацией бескрылой рыдал. Над языком своим злым. Мне ж кишечник того Петра, его брюшина клятая, кал его и моча были как свои собственные уже за ту неделю. Это же такое довезти, прооперировать, ухаживать… И всё понимаю — каловый перитонит, сепсис, иммунитет давно пропит, вместо лимфы — свекольный первач. Но рыдал. Иррационально рыдал. А с тех пор — больше не рыдал. Как отрезало. И прекрасные люди умирали. И возможно, что отчасти и по моей вине, — но больше не рыдал. Потому что все мы оплакиваем только первую смерть. Свою первую смерть. Мы, Вадик, умираем только один раз. — Фирсов выдержал паузу, внимательно посмотрев на ординатора. — А хули, скажи мне, мой юный друг, в аду сырость разводить?! — закончил он совсем в другой тональности и хлопнул молодого мужчину по плечу.
— А у меня когда первый новорождённый умер, я себя повёл как тот интерн недавно у Татьяны Георгиевны в отделении, — вдруг печально выступил Владимир Сергеевич. — Только у меня не поздняк был, разумеется, а нормальный уже новорождённый. Я, конечно, в подвал не побежал, но реанимировал как двинутый. Меня тогда мой заведующий, царствие ему небесное, от детского трупика оттаскивал. Как в кино, прости господи! — неонатолог шумно вздохнул.
«Вот уж от кого не ожидала!» — подумала про себя Татьяна Георгиевна.
— Он и мамаше-то своей не сильно нужен был. Она только обрадовалась, что он умер. У неё там детей без счёта было. Я тоже в роддоме маленького районного городка начинал. Туда баб со всех окрестных сёл рожать везли. Такой хорошенький пупсик был. Я его тогда чуть не усыновлять хотел. А он вдруг остановку сердца дал. Были эпизоды апноэ в первые сутки, но мало ли у кого эпизоды апноэ… Я его вручную дышал. Нормализовал. А он взял — и остановку сердца дал. Идиопатическую. На вскрытие — всё нормально. Чего вдруг? Не, реально, — Володька коротко хохотнул, — реанимировал младенческий труп с остервенением. Расплакался на вскрытии. — Молоденькая жена-медсестричка ласково погладила Владимира Сергеевича по крепкой ладони.
«Вот уж чего никогда не делали ни первая его жена, ни вторая…» — снова автоматически отметила заведующая обсервацией.
— А ты, Татьяна Георгиевна? — внезапно спросил Аркадий Петрович. — Как сёмга?
— Как всегда здесь для нас — отменная… Как я? Да никак, Аркаша. Я отродясь, так сказать, в этом родильном доме. И всё-таки моложе вас с Митей. У меня по молодости врачебной не было совсем моей первой смерти. Я, как и Вадик, была ординатором. И дежурантом была, вторым… И потому моя первая смерть, как и у него, была опосредованной, если можно так выразиться. Умерла девочка, которую оперировал тогдашний заведующий. Она умерла ночью, не на моём дежурстве. Я что-то писала в истории, слушала рассказы акушерки и дежурного врача, но самой смерти не видела. Я ходила на вскрытие, потому что была её палатным врачом. Но я не плакала, вины не ощущала, философий не разводила. Может, мужики глубже? Или чувствительней? Или просто я привыкла к «не моим» смертям. Хотя, разумеется, привыкнуть к этому нельзя. Особенно в акушерстве. Да и меньше смертей в акушерстве, чем в хирургии. Вот есть работа — и ты её работаешь. Передо мной не было конкретного Петра. Передо мной стояла задача оспорить диагноз заведующего — ТЭЛА. Убедить его написать в диагнозе септикопиемию. Потому что не было там тромбоэмболии легочной артерии. Если и был тромб — так он был септический. А тогдашний заведующий орал, что я идиотка и что яйца курицу не учат.
— И что было на вскрытии? — поинтересовался Вадик.
— Септические тромбы. Множественные.
— Так что он, анализы не видел?! Посевы?
— Вадим Александрович, заведующий был не глупее вас. Он и анализы видел. И посевы. И ещё много чего такого, чего и близко не увидели бы вы. Просто я чуть более внимательно, чем он, собирала анамнез. И чуть более пристально, чем он, наблюдала за пациенткой. И чаще была рядом. Она умерла после операции. На вторые сутки. После того, как встала. И все, естественно, предположили ТЭЛА. В том числе и заведующий. Смерть от ТЭЛА внешне не отличается от смерти от септического тромба. Дело не в этом…
— Дело в том, Вадик, что у Татьяны Георгиевны совершенно дьявольское чутьё на диагностику.
— Может, божественное, Аркаша? И вообще, мы не об этом. Мы вспоминаем свои первые смерти. Совсем первая моя-моя смерть была много позже. И ты её помнишь. Это было кровотечение в последовом периоде. Мы удалили матку, перелили пятнадцать литров всего, чего только можно, но женщина всё равно умерла. И эта смерть была тоже не совсем моя. Потому что и в родзале, и в операционной были и начмед, и ты, мой дорогой Аркадий Петрович. И, насколько я помню, никаких философий мы не разводили. Мы сперва трое суток не вылезали из родильного дома, затем были разборки, летальные комиссии, с нас с тобой сдёрнули по категории, а потом, уже потом, мы с тобой тупо нажрались водки. Для меня это было всего лишь ремесло. Я не задумывалась… И я очень благодарна тебе, что ты вышел в приёмное сказать мужу, что его жена умерла. Я научилась говорить о смерти новорождённых. Но я не могу себе представить, как я говорю любящему мужчине, что его любимая женщина умерла. И дай бог мне никогда этому не научиться. Тьфу-тьфу-тьфу!
— А у меня, — отмерла вечно смотрящая куда-то мимо всех жена заведующего урологией, — первая смерть была, когда я ещё на «Скорой» работала. Мы приехали, а старушка уже умерла. И мы всей бригадой не могли отлепить от неё старичка-мужа. Он просто лёг рядом с ней на диван, обнял и… Дверь была открыта, в квартире никого, кроме них, он лежит, обнимая свою старушку, и молчит. Ни на кого не смотрит. Хорошо фельдшер грамотный, хотя не Демьяновна какая, а молодой парень. Разыскал у деда телефонную книжку и сына вызвонил. Тот срочно приехал, мы ему справку о смерти выписали и уехали. Такая у меня неинтересная первая смерть. От старости. Ну, то есть от сердечной недостаточности.
— И у меня первой своей собственной смерти, как и у Таньки, не было. Светилу урологическому нашему ассистировал. А светило наше нижнюю полую вену перевязало. Кинулись на релапаротомию, как у пациентки всё ниже пояса мраморным стало, да поздно. Светило, что правда, тогда из оперативной урологии само ушло. Я тоже, как и Танька, ремесло помню. Суету, летальные. Категории с меня не сдёргивали, светило прикрыло. Да и хирургическая смерть — не материнская. Ну и нажрался потом, это было. Потому что… — он помахал рукой куда-то в пространство. — Вот жил человек, почки у него болели, камень всего лишь… Планировал что-то, может, даже с мужем развестись и за любовника замуж выйти. И какая-то малость, вроде аномального расположения нижней полой вены… И привет! И всё равно, как будто ты виноват. Это как… Это как… Это как первый раз с тарзанки прыгнуть. Или вдруг увидеть и услышать, как стреляют. Только не в кино, а на улице, у тебя на глазах. И в тебя могут попасть даже… Чёрт, не знаю, я не оратор. Оратор у нас Фирсов. И Аркаша у нас оратор…
— Да! Мы ораторы с Аркашей! — вскинулся Фирсов. — И про смерь мы больше вас, тупых ремесленников, знаем. Потому что мы кто? Мы — анестезиологи! И даже реаниматологи! Мы должны снять со стола. Мы должны оживить! Мы боги, во! — Он значительно поднял вверх указательный палец. — И мы вам, простым смертным докторишкам, наказываем пить за любовь! Потому что сегодня что? Сегодня день какого-то дурацкого святого Валентина, и давайте уже любить, если не друг друга, что неприлично, то хотя бы кого-нибудь. Давайте кого-нибудь любить так, чтобы не было мучительно больно оглядываться на прожитые годы! Ну хоть кого-нибудь! Кого-нибудь живого! Потому что смерть от смерти не отличается. Когда она уже смерть. Сколько ещё констатировано смертей белковых тел, пока мы тут с вами в избу-воспоминальню играем? То-то и оно! В смерть играют живые. Люди вообще эгоисты на самом-то деле. Все без исключения. В том числе Вадик с его рефлексиями и даже беззаветно любящий труп своей старушки старичок. Может, он в грехах каких каялся?! Может, он ей при её жизни так в борщ насрал, что она уже и кушать не могла?! В общем, давайте за жизнь, простые смертные докторишки! А мы с Аркашей по домам. Жёнам своим, падлам, цветы покупать, пока они живы! Хватай, Аркадий Петрович, «USSR», не дадим твоей бабе сюда явиться, первым домой придёшь! И я приду сегодня домой! Любовью, так сказать, любовь поправ! Да и я своей гадюке задолжал по самое ой! Счастливо оставаться, молодёжь и прочие подростки! Бежим, Аркашка, пока я больше своей нормы не принял! — провопил последнее чуть не скороговоркой Фирсов, хлопнул рюмку и, схватив ничуть не упирающегося дружка своего Святогорского под руку, потащил вон из «ресторации».