Книга: Продавец обуви. История компании Nike, рассказанная ее основателем
Назад: Моя Пенелопа
Дальше: Лето ликвидности

Вербовка шпиона

Неожиданно в нашем офисе началось циклическое чередование приливов и отливов совершенно нового состава действующих персонажей. Рост продаж позволял мне нанимать все больше торговых представителей. Большинство из них были бывшими бегунами и такими эксцентриками, какими могут быть лишь бывшие бегуны. Но когда дело доходило до продаж, все они концентрировались исключительно на бизнесе. Поскольку они вдохновились тем, что мы пытались сделать, и поскольку работали они исключительно на комиссии (по два доллара за пару обуви), они как угорелые носились повсюду, не пропуская ни одного школьного или институтского соревнования по легкой атлетике в радиусе тысячи километров, и их чрезвычайные усилия еще больше увеличивали наши показатели по реализации.

Мы достигли отметки в 150 тысяч долларов в продажах за 1968 год, и в 1969-м мы были на пути к тому, чтобы поднять планку почти до 300 тысяч. Хотя Уоллес все еще дышал мне в затылок, изводя меня призывами замедлить темпы и стеная об отсутствии у меня собственного капитала, я решил, что «Блю Риббон» достаточно хорошо справляется со своей задачей, чтобы оправдать зарплату своего основателя. Прямо накануне моего тридцать первого дня рождения я сделал смелый шаг. Я бросил работу в Портлендском университете и перешел на полный рабочий день в своей компании, выплачивая себе довольно щедрые восемнадцать тысяч долларов в год.

Помимо всего, сказал я себе, лучшая причина для того, чтобы покинуть Портлендский университет, заключалась в том, что я уже получил от этого учебного заведения гораздо больше – Пенни, – чем когда-либо надеялся получить. Я приобрел еще кое-что; просто я не знал об этом тогда. И даже не мечтал, насколько ценным это окажется.

Шла последняя неделя моего пребывания в университетском кампусе. Я шел коридорами и заметил группу молодых женщин, стоявших вокруг мольберта. Одна из них наносила мазки на большое полотно, и когда я проходил мимо, то услышал, как она сокрушалась по поводу того, что не может позволить себе поступить в класс по живописи маслом. Я остановился, будучи восхищен ее полотном. «А моя компания может себе позволить использовать художника», – сказал я.

«Что?» – переспросила она.

«Моей компании нужен человек, чтобы заниматься рекламой. Хотите заработать немного дополнительно?»

Я по-прежнему не видел, как можно получить наибольшую отдачу при наименьших затратах от рекламы, но я уже начал склоняться к выводу о том, что далее я не могу игнорировать ее. Финансово-страховая компания «Стандарт Иншуранс» незадолго до этого поместила рекламу на всю страницу в «Уолл-стрит джорнел», расхваливая в ней «Блю Риббон» как одну из динамичных молодых компаний из числа своих клиентов. В рекламе была помещена фотография Бауэрмана со мной… на которой мы смотрим на кроссовку. Не взглядом новаторов в области создания обуви, а так, будто никогда до этого не видели кроссовок. Мы выглядели на фото как идиоты. Полный конфуз.

На некоторых наших рекламных объявлениях моделью выступал не кто иной, как Джонсон. Вот Джонсон, облаченный в голубой спортивный костюм. Вот Джонсон, размахивающий дротиком. Когда дело доходило до рекламы, наш подход оказывался примитивным и небрежным. Мы занимались ею походя, учась на лету, и это вылезало из всех щелей. В одном рекламном объявлении, кажется, продвигавшем марафонки «Тайгер», мы назвали новый материал swooshfiber (дословно: волокно, пролетающее со свистом. – Прим. пер.). Никто из нас по сей день не помнит, кому в голову пришло такое название или что оно означает. Но звучало хорошо.

Люди постоянно твердили мне, что реклама важна, что за рекламной деятельностью будущее. Я всегда закатывал глаза. Но если неприглядные фотографии и искусственно придуманные слова, а также Джонсон в соблазнительных позах на диване попадали в наши рекламные объявления, мне пора было начать уделять этому больше внимания. «Я буду платить вам по два доллара в час», – сказал я этой оголодавшей художнице в коридоре Портлендского университета. «Чтобы я делала что?» – спросила она. «Чтобы вы занялись дизайном печатной рекламы, – сказал я, – рисовали надписи, логотипы, возможно, некоторые графики и диаграммы для презентаций».

Звучало не так, чтобы очень. Но бедный ребенок был в отчаянии.

Она написала свое имя и фамилию на листке бумаги. Кэролин Дэвидсон. И свой номер. Я засунул листок в карман и напрочь о нем забыл.

Прием на работу торговых представителей и художников-графиков свидетельствовал о большом оптимизме. А я не считал себя оптимистом по своей природе. Но и в пессимисты себя не записывал. Обычно я пытался балансировать между тем и другим, не отдавая предпочтения ни пессимизму, ни оптимизму. Но с приближением 1969 года я поймал себя на том, что сижу, уставившись взглядом в пространство и думая, что будущее может быть светлым. Хорошенько выспавшись и плотно позавтракав, я смог назвать массу причин для надежды. Помимо наших внушительных и растущих показателей по реализации, «Оницука» вскоре предложит несколько впечатляющих новых моделей, включая «Обори», характерной чертой которой будет легчайшее как пух нейлоновое верхнее покрытие. А также «Марафон», тоже из нейлона, с такими же элегантными формами, как у «Фольксвагена» «Карманн Гиа». Эти кроссовки будут сами себя продавать, говорил я много раз Вуделлю, закрепляя их на демонстрационном стенде.

В дополнение ко всему Бауэрман вернулся из Мехико, где он выполнял обязанности помощника тренера олимпийской команды США, что значило, что он сыграл ключевую роль в завоевании Соединенными Штатами больше медалей, чем когда-либо и чем любая другая команда, откуда бы она ни была. Мой партнер был более чем знаменит – он был легендарен.

Я позвонил Бауэрману, с нетерпением ожидая услышать, что он думает об Олимпиаде и особенно о том событии, благодаря которому о ней будут всегда помнить, – о протесте Джона Карлоса и Томми Смита. Стоя на подиуме во время исполнения гимна «Знамя, усыпанное звездами», оба спортсмена склонили головы и подняли сжатые кулаки в черных перчатках – шокирующий жест, призванный обратить внимание на расизм, нищету и нарушения прав человека. Их до сих пор осуждают за это. Но Бауэрман, как я ожидал, высказался в их поддержку. Бауэрман поддерживал всех бегунов.

Карлос и Смит были босыми во время протеста; они демонстративно сняли свои кроссовки «Пума» и остались в черных носках. Я сказал Бауэрману, что не мог решить, хорошо это было для «Пумы» или плохо. Действительно ли любая паблисити хороша? Схожа ли паблисити с рекламой? Не химера ли она? Бауэрман усмехнулся и сказал, что не уверен.

Он рассказал мне о скандальном поведении компаний «Пума» и «Адидас» во время Олимпийских игр. Две крупнейшие в мире компании по производству спортивной обуви, возглавляемые двумя братьями-немцами, испытывавшими взаимное презрение, преследовали друг друга по всей Олимпийской деревне как кистонские копы, всеми правдами и неправдами переманивая на свою сторону спортсменов, не стесняясь в средствах. Направо и налево ими раздавались огромные суммы наличных денег, часто засунутые в кроссовки или вложенные в коричневые манильские конверты. Одного торгового представителя «Пумы» даже засадили в тюрьму (ходили слухи, что его подставил кто-то из «Адидаса»). Этот бедолага был женат на девушке-спринтере, и Бауэрман шутил, говоря, что он женился лишь для того, чтобы получить ее согласие рекламировать шиповки.

Что еще хуже – дело не ограничилось только подкупом. «Пума» ввезла в столицу Мексики целые фургоны контрабандной обуви, тогда как «Адидас» ловко уклонилась от уплаты жестких мексиканских импортных тарифов. До меня дошли слухи, согласно которым эта компания смогла добиться этого, выпустив номинальное количество кроссовок со штампом местного производителя – обувной фабрики в Гвадалахаре.

Мы с Бауэрманом не чувствовали себя морально оскорбленными; мы просто ощутили себя за бортом. У «Блю Риббон» не было денег на подкуп в целях продвижения своего товара, а поэтому она не смогла никак заявить о своем присутствии на Олимпийских играх. У нас был один жалкий стенд в Олимпийской деревне, и на нем работал только один человек – Борк. Не знаю, сидел ли там Борк, читая комиксы, или же просто был не в состоянии конкурировать с массированным присутствием «Адидаса» и «Пумы», но в любом случае он со своим стендом закончил там свою деятельность с нулевой отчетностью, не произведя никакого эффекта. У стенда не задержался ни один человек.

Вообще-то один человек притормозил. Билл Туми, блестящий американский десятиборец, попросил несколько пар кроссовок «Тайгер», чтобы показать миру, что его купить нельзя. Однако у Борка не оказалось его размера. Как и кроссовок, подходящих для его спортивных дисциплин.

Бауэрман сообщил, что многие атлеты тренировались в «Тайгерах». Но фактически никто не был замечен в них во время состязаний. Одной из причин оставалось качество; пока «Тайгеры» немного уступали в нем. Но главной причиной, однако, были деньги. У нас не было ни гроша на спонсорские контракты для рекламного продвижения своего товара.

«Мы не банкроты, – сказал я Бауэрману, – у нас просто нет денег».

Он хмыкнул. «В любом случае, – сказал он, – было бы здорово, если б мы смогли платить спортсменам, а? На законных основаниях?»

В конце разговора Бауэрман сообщил, что на Олимпиаде он столкнулся с Китами. Мнение о нем у Бауэрмана сложилось невысокое. «Ни черта не смыслит в кроссовках, – проворчал он. – И уж слишком он прилизанный. Слишком самовлюбленный».

Меня стали беспокоить такие же подозрения. В его последних нескольких телеграммах и письмах я уловил нечто, что давало повод заподозрить, что он не тот человек, каким кажется, и что он далеко не такой поклонник «Блю Риббон», каким он рисовался во время моего последнего посещения Японии. Я нутром предчувствовал беду. Возможно, он готовился взвинтить наши цены. Я упомянул об этом Бауэрману и сообщил, что предпринимаю шаги, чтобы защитить нас. Перед тем как повесить трубку, я похвастался, что, несмотря на нехватку наличных или престижа, чтобы платить спортсменам за рекламу, у меня хватило средств, чтобы подкупить кое-кого в «Оницуке». У меня есть внутренний информатор, сказал я, человек, ставший моими глазами и ушами и следящий за Китами.

Я направил служебную записку с изложением всего, что мы обсудили с Бауэрманом, в адрес всех сотрудников «Блю Риббон» (к тому времени у нас их было уже около сорока). Хотя я и влюбился в японскую культуру и хранил свой сувенирный самурайский меч над письменным столом, я все же предупредил их, что японская практика деловых отношений сложна и запутанна. В Японии невозможно предсказать, что может предпринять ваш конкурент или партнер. Я отказался от попыток разгадать эту шараду. Вместо этого, написал я, я предпринял важные шаги, в результате которых, полагаю, мы будем в курсе происходящего. Я нанял шпиона. Он штатный сотрудник экспортного отдела «Оницуки». Не вдаваясь в долгое обсуждение того, почему я так поступил, лишь скажу вам, что я верю, что он заслуживает доверия.

«Вербовка шпиона может показаться вам чем-то неэтичным, но система шпионажа укоренилась и целиком принимается в японских деловых кругах. У них даже существуют школы промышленного шпионажа, аналогично тому, как у нас есть школы, где готовят машинисток-стенографисток».

В толк не возьму, что заставило меня так экстравагантно, так смело использовать это слово «шпион», разве что тот факт, что в то время персонаж Джеймса Бонда был страшно популярен. Не могу также понять, почему я, раскрыв так много, не выдал имени шпиона. А им был Фуджимото, которому я помог заменить пропавший велосипед.

Думаю, я где-то понимал, что рассылка такой служебной записки – ошибка, дикая глупость. И что я всю жизнь буду жалеть о ней. Думаю, я знал. Но часто мои действия оказывались такими же обескураживающими, как и японская практика деловых отношений.

Оба, и Китами, и г-н Оницука, присутствовали на Олимпийских играх в Мехико, после чего оба полетели в Лос-Анджелес. Я вылетел из Орегона, чтобы встретиться с ними на обеде в японском ресторане в Санта-Монике. Разумеется, я опоздал, и к тому времени, как я прибыл, они основательно накачались саке. Как школьники на каникулах. У каждого на голове было сувенирное сомбреро, и каждый вопил от радости.

Я пытался изо всех сил изобразить такое же праздничное настроение. Я не отставал от них, опрокидывая рюмку за рюмкой, помог им прикончить несколько блюд с суши и, в общем, побратался с каждым из них. Идя спать в своем гостиничном номере, я думал, надеялся, что у меня была просто паранойя в отношении Китами.

На следующее утро мы все вместе полетели в Портленд, для того чтобы они могли встретиться со всей командой «Блю Риббон». Я понимал, что в своих письмах в «Оницуку», не говоря уже о своих беседах с ее руководителями, я, возможно, переборщил с грандиозностью нашей «глобальной штаб-квартиры». И точно, я увидел, как Китами спал с лица, когда он вошел в наше помещение. Я также увидел, как г-н Оницука в смущении оглядывается по сторонам. Я поспешил извиниться. «Вам это может показаться небольшим офисом, – сказал я с натянутым смешком, – но из этой комнатушки мы управляем бизнесом внушительных размеров!»

Они смотрели на разбитые окна, на дротик, удерживающий оконную раму вместо полагающейся ручки, на разделительную стенку из фанеры, которая пошла волнами. Они смотрели на Вуделля в его инвалидном кресле. Они ощутили вибрацию стен от беснующегося музыкального автомата в соседней пивнушке «Розовое ведерко». В сомнении взглянули они друг на друга. Про себя я подумал: «Ну, собачье ты отродье, все кончено».

Чувствуя мое смущение, г-н Оницука ободряюще положил свою руку мне на плечо. «Все это… весьма мило», – сказал он.

На дальней стене Вуделл повесил большую красивую карту Соединенных Штатов и воткнул красные булавки везде, где мы продали пару кроссовок «Тайгер» за последние пять лет. Карта была усеяна красными булавками. На какой-то один душеспасительный момент она отвлекла внимание гостей от нашего офисного помещения. Затем Китами указал на восточную часть штата Монтана. «Нет булавок, – сказал он. – Очевидно, продавец здесь не делать работа».

Дни пролетали со свистом. Я пытался создать компанию и укрепить брак. Мы с Пенни учились жить вместе, учились объединить наши индивидуальности и идиосинкразии в единое целое, хотя мы оба были согласны, что на нее приходилась вся индивидуальность, а я был носителем своеобразности. Поэтому большему научиться предстояло ей.

К примеру, она усваивала, что я ежедневно трачу значительную часть времени, погрузившись в собственные мысли, вычищая в них червоточины, пытаясь решить какую-нибудь задачу или придумать некий план. Я часто не слышал, что она говорит, и даже если слышал, то спустя несколько минут уже не помнил.

Она усваивала, что я был рассеянным, что я мог поехать в бакалейную лавку и вернуться домой с пустыми руками, не купив того единственного, о чем она просила, поскольку всю дорогу туда и обратно я ломал голову над последним банковским кризисом или же над недавней задержкой поставки товара «Оницукой».

Она усваивала, что я все разбрасывал и терял, особенно важные вещи, такие, как бумажник или ключи. Мало того, что я не мог делать разные вещи одновременно, я еще упорствовал в том, чтобы добиться этого. Часто я просматривал финансовые разделы газет, обедая и сидя за рулем. Мой новый черный «Кугар» долго новым не оставался. Как мистер Магу из Орегона, я вечно врубался в деревья, столбы и бамперы чужих машин.

Она усваивала, что я не приучен к домашней жизни. Я оставлял крышку унитаза поднятой, оставлял одежду там, где сбрасывал ее с себя, оставлял еду на кухне, забывая донести ее до стола. Я был фактически беспомощным. Не умел готовить, заниматься уборкой и делать даже простейшие вещи для себя самого, поскольку я был напрочь испорчен мамой и сестрами. Проведя все те годы в комнате, предназначенной для прислуги, я, по сути, жил со слугами.

Она усваивала, что я не любил проигрывать – во всем, что проигрыш для меня был особой формой агонии. Я часто легкомысленно обвинял в этом Бауэрмана, но причина коренилась в прошлом. Я рассказал ей об игре в пинг-понг с отцом, когда я был мальчишкой, и о той боли, которую я испытывал, будучи не в состоянии победить его хоть раз. Я рассказал ей о том, что отец иногда смеялся, побеждая, что приводило меня в ярость. Не раз я бросал ракетку и убегал, плача. Своим поведением я не гордился, но это вошло в мои плоть и кровь. Это объясняло, почему я такой, какой есть. Этого она не могла понять до тех пор, пока мы не пошли сыграть в боулинг. Пенни была очень хорошим боулером – она занималась боулингом в Орегонском университете, – поэтому я воспринял это как вызов и был готов принять его во всеоружии. Я был твердо настроен на выигрыш, и поэтому все, кроме броска, сбивающего разом все десять кеглей, приводило меня в мрачное настроение.

Кроме всего прочего, она усваивала, что замужество с человеком, у которого есть обувная компания на начальном этапе своего развития, означает жизнь на скудном бюджете. И все же она справлялась. Я мог выделить ей всего двадцать пять долларов на бакалейные товары, и тем не менее ей удавалось приготовить вкуснейшую еду. Я дал ей кредитку с лимитом в две тысячи долларов, чтобы на эти деньги обставить всю нашу квартиру, и она смогла приобрести обеденный уголок, два кресла, телевизор «Зенит» и большой диван с мягкими подлокотниками – идеальное место для того, чтобы на нем вздремнуть. Она также купила мне коричневое кресло-релакс, которое она задвинула в угол гостиной. Теперь я каждый вечер мог, развалившись под сорок пять градусов, прокручивать в голове все, что хочу. Кресло это было удобнее и безопаснее, чем мой «Кугар».

У меня вошло в привычку каждый вечер звонить отцу, сидя в своем кресле-релаксе. Он также всегда отдыхал в своем кресле, и мы вдвоем, каждый удобно развалившись, вырабатывали тактику, как устранить очередную угрозу, нависшую над «Блю Риббон». Он, по всей видимости, более не считал мой бизнес пустой тратой времени. Хотя он и не говорил об этом прямо, он, похоже, на самом деле воспринимал стоящие передо мной проблемы как «интересные» и «сложные», что, по сути, означало одно и то же.

Весной 1969 года Пенни стала жаловаться на плохое самочувствие по утрам. После еды чувствовался дискомфорт. К середине дня она часто начинала передвигаться по офису немного шатающейся походкой. Она направилась к врачу – тому же врачу, который принимал роды у ее матери, – и обнаружила, что беременна.

Мы были вне себя от радости. Но школа жизни нарисовала нам для усвоения новую кривую жизненного графика.

Наша уютная квартира теперь оказалась совершенно неподходящей. Нам надо было бы, разумеется, приобрести дом. Но могли ли мы позволить его себе? Я лишь недавно стал выплачивать себе заработную плату. И в каком районе города должны мы его приобрести? А где расположены лучшие школы? И каким образом намеревался я изучить цены на недвижимость и выяснить все про школы да еще сделать уйму других дел, связанных с покупкой дома, управляя недавно созданной компанией? Разве это возможно – управлять стартап-компанией, одновременно создавая собственную семью? Стоит ли мне вернуться к бухгалтерскому учету или преподаванию или же найти что-либо более стабильное?

Откинувшись в своем удобном кресле, уставившись в потолок, я каждый вечер пытался привести себя в спокойное состояние. Я говорил себе: жизнь – это рост. Ты либо растешь, либо умираешь.

Мы нашли дом в Бивертоне. Небольшой, площадью всего 1600 квадратных футов (149 кв. м. – Прим. пер.), но у него был свой участок земли размером с акр (0,4 га. – Прим. пер.) и небольшой загон для лошадей, а также бассейн. Перед домом росла огромная сосна, а за домом – японский бамбук. Мне дом понравился. Более того, я его узнал. Когда я был ребенком, мои сестры спрашивали меня несколько раз, как выглядит дом моей мечты, и однажды они дали мне угольный карандаш с блокнотом и заставили меня нарисовать его. После того как я с Пенни въехал в новый дом, мои сестры раскопали старый рисунок. Он в точности походил на наш дом в Бивертоне.

Стоил он тридцать четыре тысячи долларов, и я испытал гордость, что у меня в сбережениях есть 20 процентов от этой суммы. Но, с другой стороны, я намеревался использовать эти сбережения для покрытия многих своих кредитов, взятых в «Первом национальном банке». Поэтому я отправился переговорить с Гарри Уайтом. «Мне нужны мои сбережения для первоначального взноса за дом, – сказал я, – но я отдаю дом в залог».

«О’кей, – сказал он. – В этом случае нам нет необходимости консультироваться с Уоллесом».

Той ночью я сказал Пенни, что, если «Блю Риббон» загнется, мы потеряем дом. Она положила руку себе на живот и села. Это был как раз тот случай отсутствия безопасности, которого она всегда клялась избегать. «О’кей, – продолжала она повторять, – о’кеееей».

Когда столько было поставлено на карту, она считала, что просто вынуждена продолжать работу в «Блю Риббон» во время своей беременности. Она пожертвует всем ради спасения «Блю Риббон», даже своей глубоко спрятанной мечтой закончить колледж. Когда же она физически отсутствовала в офисе, она продолжала заниматься оформлением заказов по почте непосредственно из нашего нового дома. Только за один 1969 год, несмотря на утреннюю слабость, опухшие колени, прибавление в весе и постоянную усталость, Пенни выполнила полторы тысячи заказов. Некоторые из заказов были не более чем грубой обводкой стопы, присланные из отдаленных мест, но для Пенни это было неважно. Она должным образом подгоняла обводку к кроссовкам соответствующего размера и заполняла бланк заказа. Продажа каждой пары обуви была на счету.

Одновременно с тем, как с ростом моей семьи прежнее наше жилье оказалось недостаточным по размеру, то же самое произошло и с моим бизнесом. Одна комната за стенкой пивнушки «Розовое ведерко» далее не могла вместить всех нас. Кроме того, мы с Вуделлем устали кричать, чтобы услышать друг друга, перекрикивая рев музыкального автомата. Поэтому каждый вечер после работы мы отправлялись перекусить чизбургером, а затем колесили в поисках офисного помещения.

С точки зрения логистики это выглядело кошмаром. Вести машину приходилось Вуделлю, потому что его инвалидная коляска не помещалась в моем «Кугаре», и я постоянно испытывал чувство вины и неловкости из-за того, что меня везет шофер с таким количеством физических ограничений. Я также с ума сходил от переживаний, потому что во многие офисы, где мы были, можно было попасть, поднявшись на целый пролет по лестнице. Или на несколько лестничных пролетов. Это означало, что мне пришлось бы поднимать и спускать по ним Вуделля на инвалидном кресле.

Такие моменты служили мне болезненным напоминанием той реальности, в которой жил Вуделл. В течение обычного рабочего дня Вуделл был настолько позитивен, настолько энергичен, что об этом легко забывалось. Но, выкатывая его наружу, маневрируя с креслом, поднимая и опуская по лестнице, я неоднократно поражался, насколько уязвимым и беспомощным он был. Я едва слышно молился: Боже, не дай мне уронить его. Боже, не дай мне уронить его. Услышав меня, Вуделл напрягался, и его напряжение заставляло меня еще больше нервничать. «Расслабься, – говорил я. – Я еще не потерял пациента – ха-ха!»

Что бы ни происходило, он никогда не терял самообладания. Даже в самом уязвимом положении, балансируя на грани срыва по моей вине где-нибудь на вершине темного лестничного пролета, он никогда не расставался со своей базовой философией: «Не смей жалеть меня. Я здесь, чтоб убить тебя».

(Однажды, когда я впервые направил его на отраслевую выставку, авиакомпания потеряла его инвалидную коляску. А когда они нашли ее, то оказалось, что ее рама была согнута, превратившись в крендель. Нет проблем. В своем изуродованном кресле Вуделл посетил выставку, отметил галочкой каждый пункт в своем списке обязательных дел и вернулся домой с широченной улыбкой на лице, означавшей, что миссия выполнена.)

В конце каждого такого вечернего поиска нового офисного помещения мы с Вуделлем всегда смеялись до колик в животе над нашим очередным фиаско. Большинство вечеров мы заканчивали в какой-нибудь забегаловке, чувствуя себя легкомысленно и вне себя от восторга. Перед самым расставанием мы часто устраивали игры. Я приносил секундомер, и мы смотрели, как быстро сможет Вуделл сложить свою инвалидную коляску и забраться с ней в свою машину. Как бывший спортсмен-бегун, он любил состязаться с секундомером, пытаясь побить свой личный рекорд (он равнялся сорока четырем секундам). Мы оба дорожили такими вечерами, тем легкомыслием, тем чувством общей миссии, и мы взаимно относили их к настоящему золотому фонду воспоминаний о нашей молодости.

БРАК С ЧЕЛОВЕКОМ, У КОТОРОГО ЕСТЬ ОБУВНАЯ КОМПАНИЯ НА НАЧАЛЬНОМ ЭТАПЕ РАЗВИТИЯ, ОЗНАЧАЕТ ЖИЗНЬ НА СКУДНОМ БЮДЖЕТЕ.

Мы с Вуделлем были очень разными, и все же наша дружба основывалась на одинаковом подходе к работе. Каждый из нас находил удовольствие, всякий раз, когда это было возможно, в том, чтобы сосредоточить внимание на какой-нибудь небольшой задаче. Одна задача, говорили мы, очищает сознание. И каждый из нас был уверен, что эта небольшая задача, связанная с поиском более вместительного офиса, означала, что мы преуспевали. Мы продвигались вперед с этой штукой под названием «Блю Риббон», что говорило о глубоком желании в душе каждого из нас победить. Или, по крайней мере, не проиграть.

Хотя ни один из нас не отличался разговорчивостью, мы выявили в себе способность поговорить по душам. В те вечера мы говорили обо всем, раскрываясь друг перед другом с необычайной откровенностью. Вуделл рассказал мне в подробностях о своей травме. Если я когда-либо впадал в соблазн судить о себе слишком серьезно, история Вуделля всегда напоминала мне о том, что все может быть куда хуже. И то, как он справлялся с собой, для меня было постоянным, ободряющим уроком того, что такое настоящее достоинство, в чем главный смысл и как сохранить хорошее расположение духа.

Его травма не была типичной, сказал он. И она не означала конец всему. Он все еще чувствовал, все еще надеялся, что женится, заведет семью. Он также надеялся излечиться. Он принимал новый экспериментальный препарат, который дал обнадеживающие результаты при лечении людей, страдающих параличом нижних конечностей. Проблема была в том, что у препарата был чесночный запах. Иногда во время наших вечерних поисков офисного помещения от Вуделля так несло чесноком, будто из пиццерии «Старая школа», и я сказал ему об этом.

Я спросил Вуделля, был ли он – я заколебался, опасаясь, что не имею права спрашивать об этом, – счастлив. Он на какое-то время задумался. Да, сказал он. Он счастлив. Он любил свою работу. Он любил «Блю Риббон», хотя иногда испытывал неловкость из-за скрытой иронии. Человек, который не может ходить, продает вразнос кроссовки.

Не зная, что сказать на это, я промолчал.

Часто мы с Пенни приглашали Вуделля в наш новый дом на обед. Он был как член семьи, мы любили его, но мы также понимали, что заполняем пустоту в его жизни, компенсировали его потребность в кампании и домашнем уюте. Поэтому Пенни всегда хотела приготовить что-нибудь особенное к приходу Вуделля, и самым особенным блюдом, которое она могла придумать, была корнуэльская курочка плюс десерт, состоявший из бренди с ледяным молоком – она вычитала рецепт в журнале, – который погружал всех нас в одурманенное состояние.

Хотя куры и бренди делали серьезную прореху в ее двадцатипятидолларовом бюджете, Пенни просто не могла экономить, когда речь заходила о Вуделле. Если я сообщал ей о том, что на обед придет Вуделл, она рефлекторно выдавала: «Пойду за каплунами и бренди!» В этом было нечто большее, нежели стремление проявить гостеприимство. Она подкармливала его. Вынашивала как ребенка. Вуделл, я думаю, пробуждал в ней материнский инстинкт.

Я изо всех сил стараюсь все вспомнить. Закрываю глаза и переношусь в прошлое, но сколько ценнейших моментов, характеризовавших те вечера, бесследно и навсегда забыты. Бесчисленные разговоры, приступы смеха, когда перехватывало дыхание. Заявления, откровения, доверительные сообщения. Все они будто впитались в диванные подушки ушедшего времени. Помню только, что мы полночи просиживали, составляя каталог прошлого и намечая будущее. Помню, как мы по очереди говорили, какой была наша маленькая компания и какой она может стать, а какой она никогда не должна быть. Как бы я хотел, чтобы хотя бы в один из тех вечеров у меня под рукой оказался магнитофон. Или же дневник, как тогда, во время моей кругосветной поездки.

И все же я могу по крайней мере всегда вызывать в памяти образ Вуделля, сидящего в нашем кухонном уголке во главе стола, аккуратно одетого в синие джинсы, свитер с V-образным вырезом – его своеобразный отличительный маркер, натянутый поверх белой футболки. И всегда у него на ногах была надета пара кроссовок «Тайгер» с девственно чистыми, нестертыми резиновыми подошвами.

К тому времени он отрастил длинную бороду и густые усы, и я завидовал как бороде, так и усам. Черт возьми, шли шестидесятые, и я мог бы щеголять роскошной бородой. Однако мне постоянно приходилось наведываться в банк и просить денег. Не мог я выглядеть как бродяга, представ перед Уоллесом. Чисто выбритое лицо было одной из моих немногих уступок этому Человеку.

Мы с Вуделлем в конце концов нашли перспективное помещение под офис, в Тигарде, в южном пригороде Большого Портленда. Оно не было отдельно стоящим офисным зданием – такого мы себе позволить не могли, – а лишь частью помещения на первом этаже. Все остальное было занято страховой компанией Горация Манна. Притягательное, почти роскошное, это офисное помещение выглядело огромным шагом вперед, и все же я колебался. В тесном соседстве с дешевым баром таилась некая курьезная логика. Но страховая компания? С холлами, устеленными коврами, кулерами для воды и сотрудниками в строгих английских костюмах? Атмосфера была настолько консервативной, настолько корпоративной… То, что нас окружало, как я полагал, имело много общего с нашим духом, а наш дух – важнейший элемент нашего успеха, и я был озабочен тем, как может измениться наш дух, если мы вдруг разместимся в одном здании с кучкой «организационных людей» (существ антропологического типа, появившихся, согласно систематике американского социолога У. Уайта-младшего, в условиях господства крупных организаций. – Прим. пер.) и человекообразных роботов-автоматонов.

Я вернулся к своему креслу-релаксу, мысленно все взвесил и решил, что корпоративная атмосфера, возможно, будет асимметричной, будет идти вразрез с нашими основными убеждениями, но она также может оказаться как раз тем, что требуется для поддержания наших отношений с банком. Возможно, когда Уоллес увидит наше скучное, стерильное новое офисное помещение, он станет относиться к нам с уважением.

Кроме того, офис находился в Тигарде (название города произносится по-английски как Тайгерд. – Прим. пер.). Продавать «Тайгеры» в Тигарде – возможно, это было предначертано судьбой.

Затем я подумал о Вуделле. Он сказал, что счастлив, работая в «Блю Риббон», но в его словах прозвучала ирония. Возможно, тут скрывалось нечто большее, чем ирония, – в том, что его направляют в средние школы и колледжи продавать «Тайгеры» из багажника машины. Возможно, для него это было пыткой. И возможно, такое использование его талантов было недостаточным, дурным. То, что подходило Вуделлю лучше всего, – это приведение хаоса в порядок, решение проблем. По одной небольшой за раз.

После того как мы вместе съездили на подписание договора об аренде офиса в Тигарде, я спросил его, не хотел бы он поменять род занятий, став управляющим операциями «Блю Риббон». Больше никаких поездок с реализацией с колес. Никаких больше школ. Вместо этого ему предлагается взять на себя ответственность за все то, на что у меня нет ни времени, ни терпения. К примеру, на разговоры с Борком в Лос-Анджелесе. Или на ведение переписки с Джонсоном в Уэлсли. Или на открытие нового офиса в Майами. Или на прием в штат сотрудника для координации работы всех новых торговых представителей и на организацию их отчетности. Или на утверждение сметы расходов. Лучше всего то, что Вуделлю пришлось бы наблюдать за сотрудником, который следил за движением денежных средств на банковских счетах компании. Теперь, если он не будет окешевать свои собственные чеки на зарплату, ему придется объяснять своему боссу неоприходованные излишки – самому.

Просияв, Вуделл сказал, что ему очень нравится, как звучит мое предложение. Он протянул руку. Договорились, сказал он.

У него по-прежнему было рукопожатие спортсмена.

В сентябре 1969 года Пенни пошла к врачу. На медосмотр. Врач сказал, что все выглядит отлично, но что малыш не торопится. Возможно, придется подождать еще неделю, добавил он.

Остаток дня Пенни провела в «Блю Риббон», обслуживая клиентов. Домой мы отправились вместе, рано поужинали и рано легли спать. Около 4 часов утра она толкнула меня. «Я неважно себя чувствую», – сказала она. Я позвонил врачу и попросил его встретить нас в больнице «Эмануэль».

В течение нескольких недель до Дня труда я в практических целях совершил несколько поездок в эту больницу, и хорошо сделал, потому что теперь, когда «пришел час», я превратился в такого чурбана, что Портленд показался мне чем-то вроде Бангкока. Все вокруг выглядело странно, незнакомо. Я медленно вел машину, чтобы быть уверенным в каждом повороте. «Не так медленно, – ругал я сам себя, – или тебе придется самому принимать роды».

Улицы были пустынны, все светофоры были зелеными. Шел мягкий дождь. Единственными звуками в машине было тяжелое дыхание Пенни да попискивание дворников, гулявших по лобовому стеклу. Когда я подкатил ко входу в отделение неотложной помощи и когда помогал Пенни войти в больницу, она продолжала повторять: «Возможно, мы слишком паникуем, не думаю, что уже пора». И все же она дышала так, как, бывало, дышал я сам, заканчивая последний круг на стадионе.

Помню, медсестра приняла от меня Пенни, помогла ей усесться в кресло-коляску и покатила с ней по коридору. Я шел следом, пытаясь помочь. При мне был комплект всего необходимого для беременной, который я сам упаковал, и в нем был также секундомер, такой же, как тот, с помощью которого я замерял время сборки Вуделлем своей коляски. Теперь же я стал вслух замерять время между схватками. «Пять… четыре… три…» Она прекратила тяжело дышать и повернула голову ко мне. Сквозь сжатые зубы она произнесла: «Прекрати… это… делать».

Далее медсестра помогла Пенни встать с кресла, лечь на больничную каталку на колесах и увезла ее. Спотыкаясь, я вернулся в помещение, которое в больницах называется «стойлом», где будущим отцам отведено место для того, чтобы сидеть в ожидании, глазея в пространство перед собой. Я собирался было пройти в родильное отделение, чтобы быть там, около Пенни, но мой отец предупредил меня, чтобы я этого не делал. Он сказал, что я в свое время появился на свет ярко-синим, что перепугало его до смерти, и поэтому он решил предостеречь меня: «В решающий момент будь где-нибудь в другом месте».

Я сидел на жестком пластмассовом стуле, с закрытыми глазами, мысленно занимаясь своими обувными делами. Спустя час я открыл глаза и увидел перед собой нашего врача. На его лбу блестели капельки пота. Он что-то говорил. Точнее, двигались его губы. Но я ничего не слышал. Жизнь – это джой? Вот ваша той? Звать вас не Рой? (Филу казалось, что он слышит созвучные, но разные по смыслу слова: джой – радость, той – игрушка, Рой – мужское имя. – Прим. пер.)

Он опять это произнес: «У вас мальчик» (бой. – Прим. пер.).

«М-м-мальчик? Точно?»

«Ваша жена превосходно справилась, – продолжал он, – ни разу не пожаловалась и тужилась в нужное время – много занятий она посетила по методике д-ра Ламаза?»

«Леманса?» – переспросил я.

«Простите?»

«Что?»

Он провел меня по длинному коридору и ввел в небольшую палату. Там, за занавеской, лежала моя жена, измученная, сияющая, с ярко-красным лицом. Руками она обвивала стеганое белое одеяло, разрисованное голубыми детскими колясками. Я откинул уголок одеяла и увидел головку размером со спелый грейпфрут в белой вязаной шапочке. Мой мальчик. Он был похож на путешественника. Кем он, разумеется, и был. Он только что начал свое путешествие по миру.

Я наклонился и поцеловал Пенни в щеку. Отвел в сторону ее влажные волосы. «Ты – чемпион», – прошептал я. Она прищурилась, в ее глазах промелькнуло сомнение. Она подумала, что я обращаюсь к малышу.

Она передала мне сына. Я покачал его на руках. Он был таким живым, но настолько хрупким, настолько беспомощным. Ощущение было удивительное, оно отличалось от всех других ощущений, но одновременно оно было знакомым. Пожалуйста, не дай мне уронить его.

В «Блю Риббон» я тратил так много времени, говоря о контроле за качеством, о мастерстве, о доставке, но это, я понял, это было настоящее, самое главное. «Мы это сделали», – сказал я Пенни. Мы. Сделали. Это.

Она кивнула и откинулась на подушку. Я передал младенца медсестре и сказал Пенни, чтобы она поспала. Я вылетел из больницы и рванул к машине. Я ощутил внезапное и непреодолимое желание увидеться с отцом, жажду свидания с ним. Я поехал к нему в издательство газеты, спарковался за несколько кварталов от него. Мне надо было пройтись пешком. Дождь перестал. Воздух был прохладным и влажным. Я заглянул в табачный ларек. Представил, как я вручаю отцу большую, толстую сигару «робусто», приветствуя его: «Привет, дедуля!»

Выходя из табачной лавки и держа под мышкой деревянную коробку с сигарами, я столкнулся с Китом Форманом, бывшим бегуном Орегонского университета. «Кит!» – вскричал я. «Привет, Бак», – ответил он. Я схватил его за грудки и заорал: «Это мальчик!» Он подался прочь в полном смущении. Подумал, что я пьян. Времени объяснять не было. Я заспешил дальше.

Форман был членом знаменитой орегонской команды, установившей мировой рекорд в эстафете на четыре мили. Как бегун и как бухгалтер я всегда помнил их потрясающий результат: 16 минут и 08,9 секунды. Звезда в команде Бауэрмана на национальном чемпионате 1962 года, Форман стал также пятым американцем, пробежавшим милю меньше чем за четыре минуты. Подумать только, говорил я себе на ходу, всего каких-то несколько часов тому назад я был уверен, что именно такие достижения делают из человека чемпиона.

Осень. Ноябрьские небеса, будто укрытые шерстяным одеялом, низко нависли над землей. Я носил толстые свитера, сиживал у камина и занимался чем-то вроде самоинвентаризации. Я был полон признательности. Пенни и мой первенец, которого мы назвали Мэтью, были здоровы. Борк, Вуделл и Джонсон были счастливы. Продажи продолжали расти.

Затем пришла почта. Письмо от Борка. После возвращения из Мехико он подхватил своего рода заболевание – поток сознания, напоминающий словесный понос, – «месть Монтесумы» (диарею, от которой часто страдают в основном американские туристы в Мексике. – Прим. пер.). В своем письме он сообщал, что у него проблемы со мной. Ему не нравится мой стиль руководства, не нравится мое видение компании, не нравится, сколько я плачу ему. Он не понимает, почему мне требуется несколько недель, чтобы ответить на его письма, и почему иногда я вообще не отвечаю. У него есть идеи, касающиеся дизайна кроссовок, и ему не нравится, почему эти идеи игнорируются. Исписав таким образом несколько страниц, он потребовал немедленных изменений плюс надбавку к оплате своего труда.

Второй бунт на моем корабле. Этот, однако, оказался сложнее, чем мятеж Джонсона. Я потратил несколько часов, чтобы составить ответ. Я согласился поднять размер его зарплаты – немного, а затем стал давить на авторитет. Напомнил Борку, что в любой компании может быть только один босс, и, к сожалению для него, боссом «Блю Риббон» был Бак Найт. Сказал ему, что, если он недоволен мною или моим стилем руководства, он должен знать, что есть два реальных варианта на выбор – уволиться самому либо быть уволенным.

Как и в случае с моей памятной запиской о «шпионе», я испытал мгновенное чувство авторского раскаяния. В тот самый момент, когда я бросил письмо в почтовый ящик, я понял, что Борк был ценным членом нашей команды, что я не хотел его терять, что я не мог себе позволить потерять его. Я отправил нашего нового управляющего операциями, Вуделля, в Лос-Анджелес, залатать прореху.

Вуделл пригласил Борка на обед и попробовал объяснить ему, что я не высыпаюсь, что у меня ребенок родился и все в таком же духе. Кроме того, Вуделл сообщил ему, что я нахожусь в ужасном стрессовом состоянии после визита Китами и г-на Оницука. Вуделл шутил над моим уникальным стилем руководства, говоря, что все вокруг жалуются на него, все рвут на себе волосы из-за того, что я игнорирую их служебные записки и письма.

В целом Вуделл провел с Борком несколько дней, приглаживая его взъерошенные перья, одновременно изучая состояние дел. Он обнаружил, что Борк тоже был на нервах. Хотя розничный магазин процветал, служебное помещение, примыкавшее к нему и ставшее нашим национальным складом, было в ужаснейшем состоянии. Кругом коробки, счета-фактуры и горы бумаг до потолка. Борк не поспевал за всем.

Когда Вуделл вернулся, он нарисовал мне картину. «Думаю, Борк вернулся в лоно, – сказал он, – но мы должны освободить его от склада. Нам следует перенести все складское хозяйство сюда». Кроме того, добавил он, нам надо нанять мать Вуделля, чтобы она стала управлять складскими операциями. Она много лет работала на складе компании «Янтцен», легендарного орегонского производителя и поставщика одежды для спорта и активного отдыха, поэтому в данном случае речь идет не о кумовстве, сказал он. Мама Вуделл идеально подходила для этой работы.

Не уверен, что я придавал этому какое-то значение. Если Вуделля устраивало это, оно устраивало и меня. К тому же я смотрел на это так: чем больше Вуделлей, тем лучше.

Назад: Моя Пенелопа
Дальше: Лето ликвидности