Если бы Вера Константиновна Комиссарова ведала, что деньги, судьба которых так волновала ее с первых дней замужества, лишая возможности открыть литературный салон или завести собственный иллюстрированный журнал, ее супруг в течение многих лет отдавал на нужды одной невзрачной политической коммуны, каких после смуты пятого года развелось так много, точно гигантская лягушка отложила на Невском проспекте икру, бедная женщина, верно, закатила бы истерику, впала в транс, бросилась в Шеломь-реку или подала бы на развод за прелюбодеяние. Конечно, это было несколько предпочтительнее, чем если бы он дарил их ее предшественнице, но коммуна оказалась прожорливей любой кокотки. Но зато и неблагодарней, и единственное, что могло бы Веру Константиновну утешить, – дальше прихожей ее мужа коммунисты не пускали. Деньги снисходительно брали, хоть и давали понять, что его взносы в сравнении с настоящими пожертвованиями серьезных людей – пустяки, а дальше – шиш. Комиссаров не раз просил проверить его в настоящем деле, однако ему лениво и даже не стараясь быть убедительными объясняли, что он должен прежде заслужить доверие, и довели попреками до того, что Василий Христофорович взорвался и потребовал себе бомбу.
– Коммуна индивидуальным террором не занимается, – ласково, но твердо, как капризному ребенку, сказали Комиссарову. – Хотите геройствовать, поступайте в боевую организацию к эсерам.
– Я пробовал – не взяли, – честно признался Василий Христофорович и опустил голову.
– Не надо было из дворца уходить. Вот там бы вы сгодились. А теперь кому, кроме нас, интересны? Так что сидите, голубчик, тихо и делайте, что вам велят.
Роль стороннего наблюдателя механика оскорбляла, однако он послушно выполнял все задания, которые ему давали, хотя в голове и проскальзывали мысли о том, что занимается он глупостями, да и не рассказывают ему коммунисты всей правды, оттирают от серьезных дел, опасаясь его честности и неподкупности как свойств ненужных и потенциально опасных. Ему хотелось бы с кем-нибудь про это поговорить, но не с кем было, за исключением разве что Легкобытова. Тот пусть и был по большому счету штрейкбрехером, однако писателям мировоззренческий туман простителен, и общие вопросы жизни Василий Христофорович с Павлом Матвеевичем обсуждал и, хотя ни в чем с ним не соглашался, от его мыслей отталкивался и делал свои умозаключения.
– Политические программы всех партий смешны и ничтожны, – говорил он, расхаживая по террасе легкобытовского дома, и свежевыкрашенные половицы под его большими ногами скрипели и вздрагивали как живые. – Ну что они там хотят изменить – государственный строй, право собственности, убрать цензуру, дать политическую свободу? – допрашивал он писателя с горячностью и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Человечество в том виде, в каком оно существует, себя исчерпало, и оттого реформировать общество, улучшать нравы, заниматься благотворительностью, просвещением, творить милостыню – все это бессмысленно. Реакционна, несовершенна, унизительна сама человечья природа, с которой очень скоро будет покончено. На смену ей придет новая, в которой человек станет свободен от власти тела и никто из людей не будет понимать, отчего предшествующие поколения ко-гда-то так странно и нелепо жили. Для чего плакали, смеялись, влюблялись, изменяли друг другу, стрелялись из-за любви и некрасиво, нерационально размножались. Это и будет подлинное Царствие Небесное, которое силой берется и которое жрецы христианства хотели у нас украсть.
– Графа Толстого, голубчик, почитаете? – спросил Легкобытов с сочувствием. – «Крейцерову сонату» по ночам наизусть учите?
– О нет! Этот, с его киселем, – еще хуже, – отмахнулся механик. – Уж лучше Федоров. Он был путаник великий, неуч и вообще человек отсталый, но, как ни странно, именно он понял важную техническую вещь, которую почему-то не понимает никто. Даже вы с вашими дурацкими ухмылками. Для достижения высших целей человеческому роду необходима энергия, а взять ее больше неоткуда, как если не перенаправить ту силу, что бессмысленно и абсолютно неэффективно расходуется на половую любовь, на решение более важных задач. Я оттого вам это говорю, что вы бессознательно нащупали в юности верный путь, но зачем-то с него свернули – надо было и дальше так жить. Не страдать из-за женской любви или ее отсутствия, а подчинить себя более важным и достойным целям. Отцов нам уже не воскресить, но младенцев спасти можно, а для этого необходимо уничтожить болезни, голод, нищету и прекратить войны, в основе которых лежат похоть и жажда обладания.
– А вы, милый мой, оказывается, сектант, – неприятно засмеялся Павел Матвеевич. – Вот и чевреки то ж самое говорят и попов не любят. Всем неймется жеребцов облегчить и меринов в оглоблю запрячь. Да только кобылиц не спросили – согласны ли?
– Нечего и спрашивать – от баб сырость одна.
– Как же вы без женщины-то обойдетесь?
– Так и обойдусь.
– Обмануть природу никому не удавалось, – произнес Легкобытов нравоучительно. – Я, впрочем, знавал одного священника, который молитвой мертвых умел воскрешать. Он-то как раз девственник был. Только если вам его лавры покоя не дают, то…
– Я знаю, о ком вы говорите, и ничего общего с этим мракобесом иметь не желаю, – отрезал Комиссаров. – Попы тут вообще ни при чем. Это ложный путь, который способен лишь увести нас от истинной цели. Девятнадцать веков, из года в год, день за днем человечество поклоняется Христу, строит церкви, монастыри, грешит, кается, снова грешит, и что, разве стали мы от этого лучше, добрее? Разве можно считать, что это время пошло людям на пользу, а не было прожито ими зря?
– Нет, вы точно толстовец. Ну почему вы считаете, что мы должны непременно становиться лучше? Нам бы хуже не стать.
– Хуже? Миллионы людей страдают, прозябают во тьме, нищете и умирают от ранних болезней, – с трудом сдерживая гнев, заговорил Комиссаров. – Матери в деревнях хоронят через одного младенцев, и это считается в порядке вещей. Большинство людей на земле не знают до сих пор электричества, медицинской помощи, железных дорог, машин. И это будет продолжаться до тех пор, пока мы будем оставаться частью природы и не освободимся от ее власти над собой. Природа – наш враг. Она насылает людям несчастья – засуху, голод, наводнения, землетрясения, делает нас зависимыми от себя, вынуждает выдумывать сказки про богов и на каждом шагу обманывает как неразумных детей. Разве не это мы видим здесь последние недели? Посмотрите на лесные пожары, сколько бед они приносят людям! В России две сестры – голод и засуха – рука об руку ходят и собирают свой урожай. Природа должна быть побеждена, потому что ее царство есть царство горя и несправедливости. Она должна быть полностью заменена техникой. И так будет. Сегодня мы живем уже лучше, чем столетие назад, но представьте, как переменится жизнь еще через несколько десятков лет, если приложить к этому усилия и вырваться из дурной круговерти нынешнего времени.
– Нет уж, благодарствуйте, – проворчал Легкобытов. – Я не желаю перемен и никаких усилий прикладывать ни к чему не собираюсь. Оставьте меня, пожалуйста, в любезной мне круговерти. Я если и люблю механику, то не до такой степени, чтоб на Козье болото можно было прилететь на железных крыльях или на гигантской стрекозе. Человек должен помнить свое звание и не лезть туда, куда его не зовут и где просто так не ждут.
– А что, хорошо, конечно, этаким образом жить, охотиться, пописывать в альбом, дрессировать собак, томиться воспоминаниями прошлого, таскаться за волшебным колобком своего таланта, а там – трава не расти, да чтоб людей поменьше вокруг, особенно мужиков, – сказал механик с издевкой.
– Как раз трава-то и расти, – возразил Павел Матвеевич, пропуская замечание насчет мужиков, и его чернявое лицо приняло надменный вид. – Я сам расту как трава из земли, и потому уничтожить меня невозможно. Но много ль вы про этот колобок знаете, чтобы о нем играючи, небрежно говорить?
– Слишком вы, голубчик, щекотливы для отшельника. А тем более для травы, которую положено косить, щипать и топтать, чтобы лучше росла, – ласково засмеялся Василий Христофорович, и Легкобытову почудилось, что его рыхлый товарищ только кажется похожим на безобидного чудака-мечтателя, а на самом деле тоже из породы сектантских вождей – провоцирует, отвлекает, куда-то заманивает, а где очнешься – бог весть.
Стряхивая наваждение, он попытался встать, но механик его остановил:
– Все эти ваши идеи вовсе не новы и не оригинальны. Они давно носятся в воздухе и как пыльца садятся на мечтательные головы. Вот вы мне сейчас, например, напомнили одного странного человека. Я никогда о нем не рассказывал? Четыре года назад мы с Улюшкой были на авиационной неделе на Коломяжском ипподроме. Народу пришло видимо-невидимо, у всех восхищенные лица, восторг, изумление, слезы на глазах. Ликовали, как на Пасху. Собственно, это и была наша техническая Пасха.
– Мне это неинтересно, – нахмурился Павел Матвеевич.
– Да, да, – повеселел Василий Христофорович. – Я как раз о том и толкую. Все стали как-то моложе, бодрее, ближе друг другу. Забыли о своих спорах и раздорах. Ходынка, отлучение Толстого от Церкви, поражение в Японской войне, погромы, пожары, кровь на Дворцовой площади, поп Гапон, Азеф – все позабылось, ушло в прошлое, стало мелким по сравнению с той высотой, на которую поднимались эти люди. И не только сами летчики, но и те, кто на них смотрел. Я подумал тогда: вот мы недовольны своим временем, жалуемся на что-то, а между тем нам выпало жить в историческую эпоху, увидеть первые шаги того, что принесет человечеству счастье. Самолеты – это ведь только начало, и этот поток уже не остановить, даже если кто-то один или несколько человек будут против. Он неизбежен, как неизбежно наступление нового времени, а с ним и нового человека. И в тот день мы все это ощутили. Неважно, богатые, бедные, образованные или нет, – мы все словно обновились и сблизились друг с другом. Обнимались незнакомые люди, юные девы и замужние дамы во все глаза смотрели на летчиков, и никто их за это не осуждал. Уля моя при виде самолетов просто голову потеряла. Я не мог на нее налюбоваться. Она после того, как я второй раз женился, была несколько подавлена, а тут хлопала в ладоши, радовалась вместе со всеми, и я только боялся, как бы толпа ее не задавила. Шутка ли, увидеть своими глазами, как люди поднимаются в небо. Вы никогда не видали? Летчик садится в кабину, которая похожа на ажурную коробку, самолет сначала бежит по рельсам, а потом отрывается от земли, взлетает и летит над землей, над крышами домов, кронами деревьев, над людьми, над всей нашей убогой печальной стороной. Может ли быть что-нибудь более прекрасное на свете!
– Птицы умеют делать то же самое не хуже, – бурк-нул Павел Матвеевич. – И безо всяких рельсов и ажурных коробок.
– Я же и говорю, что вы мне напомнили сейчас того человека, – еще больше обрадовался Василий Христофорович. – Представьте себе, в этом многолюдье вдруг откуда-то возник злобный измятый господин чахоточного вида с необыкновенно красивой, нарядно одетой дамой. Трудно даже было понять, что могло их двоих связывать. Господин был явно не в себе. Мне даже сначала показалось, что он пьян. Но он был просто сильно возбужден, а впрочем, возможно, и то и другое. «Эти крылья мертвы! – стал выкрикивать он каким-то треснувшим голосом. – Это материя, распятая в воздухе, на нее садится человек с мыслями о бензине, треске винта, прочности гаек и проволоки. Человек должен уметь летать сам. И он будет летать. А ваши летчики – не люди. Они механизмы, куклы». Уля моя затряслась от обиды, у нее сжались кулачки, выступили на глазах слезы. «Как вы можете! – возмутился я. – Летчики разбиваются, гибнут, они мужественные люди». «Их смерть не трагична, но травматична, – отрезал он. – Они придатки машин. И только». И вдруг он выскочил на дорожку и побежал. Он бежал очень быстро, вытянув зачем-то руки, и стал похож на комара-дергуна со своими смешными длинными конечностями, но мне вдруг показалось: еще мгновение – и он взлетит, пронесется над толпой. Мне даже померещилось, я вижу, как это происходит. Вот сейчас он оторвется от земли. Вот еще немного. Вот уже оторвался. Но он споткнулся, упал и покатился по траве. А когда поднялся, обвел толпу глазами, словно кого-то искал, и сказал, глядя мне в глаза, с недоумением: «Не получается. Пока не получается. Но должно получиться. Должно». Я хотел было ему ответить, что нельзя, не может, на все есть свои законы, но публика засмеялась, и как-то очень нехорошо, злобно над ним засмеялась, заулюлюкала, засвистела. И вдруг Уля моя, которая еще минуту назад была готова броситься на этого сумасшедшего с кулаками, задрожала, закричала на этих людей, и они замолчали, отошли, оставили его одного. А Уля сказала: «Поехали домой». Я растерялся: «А как же самолеты?» – «Он прав, они – мертвы».
– Так и сказала? – ухмыльнулся Павел Матвеевич.
– Мне вдруг сделалось страшно обидно. Я ведь очень обрадовался, я поверил в то, что техника сильнее и умнее человеческих страстей, она способна исцелять душевные травмы, врачевать наши недуги и несовершенства, как вдруг увидел, что не просто ошибался, но был посрамлен. И кем? Стоило оказаться среди тысяч уверовавших одному безумцу, скептику и пошляку, как моя родная дочь пошла за этим одиночкой. Променяла великолепное царство на жалкого городского сумасшедшего.
– Что делала все это время дама? – перебил его охотник.
– Дама? А что дама, – пожал плечами механик, – очень хорошая, благородная дама. У нее, по-моему, была такая усталость и тоска в глазах. И стыд за своего спутника.
– Тоска и стыд, – пробурчал Павел Матвеевич, – не сомневаюсь. И вы хотите все это уничтожить? Представьте себе людей без стыда. Пусть даже они научатся летать.
– Но ведь не знают же стыда ваши собаки.
– Это вы не знаете собак! – рассердился охотник. – На свете нет более целомудренных и стыдливых животных. Вы никогда не видели, как они совокупляются, а потом не могут расцепиться и сколько муки и стыда бывает тогда в их глазах? А как деликатно собаки оправляются? А как переживает охотничья собака, если оплошает на охоте? А как готова душу положить за хозяина? Да я отдам все ваши паровозы и самолеты за одного толкового пса. И нечего сравнивать меня со всякими сумасшедшими. Я земной, вменяемый человек. И знаю, что каждый призван соответствовать тому, для чего и как он создан природой: птицы – летать, рыбы – плавать, а люди – пешком ходить. Зачем нам небо, если мы никак не можем землю обустроить?
– Ну вот, – засмеялся Комиссаров ласково, и на лице у него появилась хорошая детская улыбка. – Рассуждаете как Толстой, а меня же еще в толстовстве обвиняете.