– Отчего же, слушаю. – Дядя Том поднял глаза, и Василий Христофорович поразился тому, как они изменились. Он не мог понять, что именно с Дядей Томом произошло, но перед ним сидел другой человек, с другими глазами, с иными чертами лица, и этому человеку никак нельзя было дать меньше сорока лет и заподозрить в нем потомка античных иудеев. Но и на поляка он мало походил. Он был вне национальности, вне возраста, вне времени и пространства.
– Вы сказали, он сделался мнительным? Как давно и что вы имеете в виду?
Вопрос прозвучал так требовательно, что Комиссаров хотел не отвечать, но сам не понял, как начал даже не говорить, а давать показания:
– Этой весной его напугал какой-то старец Фома.
– Каким образом?
– Напророчил ему, что он-де скоро умрет.
– И он поверил?
– Полагаю, что да.
– С чего вы взяли?
– На охоте стал чаще мазать.
– И это все?
– Нет, не все. Он сделался в последние дни очень беспокойный, в глаза избегает смотреть. Как будто что-то затаил.
– Угу, – произнес Дядя Том удовлетворенно. – А что за Фома такой?
– Духовный гастролер. Шулер. Хулиган.
– Вы его видали, что так судите?
– Нет, только слыхал от Легкобытова.
– И что он вам про него говорил?
– Да ничего не говорил. Анекдот рассказал.
– Простите?
– Так Павел Матвеевич это назвал. Ну, притчу, в общем. Очень короткую, смешную. Умирает папа римский. Попадает к апостолу Петру. Через час выходит от Петра заплаканный, бьет себя кулаком в грудь: «Господи, как я мог! Как я мог!» Умирает обер-прокурор Победоносцев, попадает к апостолу Петру. Через два часа выходит заплаканный, рвет на себе волосы, стенает: «Господи, как я мог! Господи, как я мог!» Умирает Фома. Попадает к апостолу Петру. Проходит час, два, три. Выходит заплаканный апостол Петр, бьет себя в грудь: «Господи, как я мог? Как я мог?»
– По-моему, ничего смешного в этом анекдоте нет, – нахмурился Дядя Том. – Но мне представляется, что страхи вашего друга вовсе не так беспочвенны, как вы думаете.
– Не понимаю, чем вам Легкобытов может быть любопытен, – произнес Комиссаров, вставая, – но знаю одно: в революцию Павел Матвеевич никогда не вернется и при любых обстоятельствах уцелеет.
– Даже в той катастрофе, которой вы нам грозите?
– Даже в ней.
– Он ведь охотник, если не ошибаюсь?
– И что с того?
– Вы не находите, Василий Христофорович, странным, что люди, которые любят жить и собираются делать это, как вы предполагаете, долго, но при этом так мнительны, что из-за какого-то шулера и гастролера теряют покой, не боятся ходить на охоту?
– Почему он должен бояться? – Путаный разговор этот Комиссарову окончательно надоел, однако Дядя Том его не отпускал.
– Ружье может даст осечку. Или разорваться в руках. Или в чей-то капкан можно случайно попасть, да и не выбраться из него, так что одни косточки потом найдут. На лодке перевернуться или на камни налететь, а никто и не увидит. Мало ли какие бывают случайности.
– Они не про него.
– А то, бывает, идут, например, на охоту двое и один по ошибке убивает другого. А?
– Как это?
– Померещилось что-то, он и выстрелил. И попал случайно в голову. Или в сердце.
– Не понимаю, куда вы клоните.
– Отчего же? Все вы прекрасно понимаете. – Маленький господин улыбнулся еще интимней. – Даже очень хорошо понимаете. Не вы ли столько лет просили комитет проверить вас в настоящем деле?
– Что вы имеете в виду? – нахмурился Комиссаров.
– То, о чем вы сейчас подумали, – отвечал Дядя Том любезно.
Василий Христофорович замолчал. Дядя Том молчал тоже. И было непонятно, что делают двое этих господ – один большой, полнотелый, сырой, а другой маленький, сухой, тонкий, как мальчик или старик. Василий Христофорович ожидал, что к нему придет хоть какая-нибудь мысль, пусть самая нелепая, злобная, из тех, что подталкивали его схватить за ухо полицейского или дать пинка почтенной даме, пусть бы только эта мысль пришла, и он не стал бы ее гасить, но испробовал на провокаторе, на двуличном агенте, который непонятно кому служит и чего от него хочет, однако, как назло, все мысли попрятались и в голове сделалось пусто-пусто. Только мухи жужжали в тишине, и жужжание это было столь мучительно, что Комиссаров не выдержал.
– Вы что же… вы хотите поручить мне… убить Павла Легкобытова? – выдавил он наконец.
– Ну зачем же убивать? Убивать не надо. Да и вы разве похожи, Василий Христофорович, на убийцу? Не убить, а… скажем так, невзначай помочь Павлу Матфеевичу стать участником несчастного случая, тем более что он к этому, как вы утверждаете, психологически готов.
– Шутите? – произнес Комиссаров с тоскою.
– Какие уж тут шутки? Стал бы я ради шуток в этой дыре сидеть и ваши историософские бредни выслушивать. Мне этого добра на Таврической хватает. Я с вами о серьезных вещах толкую. Легкобытов, как вы изволили заметить, человек осторожный, недоверчивый, а вы у него пока не вызываете подозрений, потому как он вас за недотепу держит. Вот и хорошо. Значит, вам, Василий Христофорович, будет это сделать проще, чем кому-нибудь из наших товарищей, чьими жизнями мы не хотели бы рисковать. Хотя, учитывая дружеский характер ваших с ним отношений, это с нашей стороны ни в коем случае не приказ. Так… предложение. Пожелание… просьба… Но, если вы за это дело не возьметесь, нам придется подыскивать кого-то другого…
Механик Комиссаров почувствовал, что комплекция и в самом деле дает о себе знать. Алкоголь вдруг резко забродил по грузному телу, кровь еще сильней прилила к вискам, так что забились фиолетовые жилки, и стала нечеткой картина мира перед глазами: исчезли железнодорожные пути, их накрыло, заволокло дрожащей дымкой, зато вдруг резко, как из преисподней, запахло углем. И в этой угольной завесе соткалось светлое, какое-то юное, подростковое лицо Павла Матвеевича – но далеко, на том расстоянии, на каком однажды весной попалась на мушку самому Комиссарову голова лося. Он не выстрелил тогда; испугался ли, пожалел, растерялся или заплясало в руках ружье – механик сам не мог точно сказать и в ответ на гневливость Легкобытова лишь глупо улыбался, а теперь его лесной наставник вдруг сам стал жертвенным животным, которого собрались загнать хищные люди, и Василию Христофоровичу вкладывали в руки харчистое ружьецо.
– Да и ему, я думаю, приятней будет от вашей, так сказать, милосердной, сочувственной руки пасть, чем от какого-нибудь равнодушного подосланного убийцы или партийного фанатика. Ну а если потом потребуется хороший адвокат, мы поможем, – заключил Дядя Том, склонив аккуратную голову. – А вообще-то не бойтесь, преднамеренность убийства доказать будет практически невозможно. Все свидетели будут в вашу пользу. Да и ежели все хорошенько обдумать, можно будет устроить так, что тело в здешних болотах не найдут, но, признаться, нам-то бы надо наоборот, чтоб эта история получила огласку, в газеты попала, и не только в русские. А иначе зачем все затевать? Видите, я от вас ничего не скрываю, хотя и мог бы. Но ведь русскому человеку за правду пострадать…
«Управляют настоящим из будущего, – всплыло у него в мозгу легкобытовское предостережение. – А что если наоборот – настоящим из прошлого? Придумали и заслали. Белые начинают, черные выигрывают… Кто-то прогрызает стенки между временами и бегает, как мышь, туда-сюда. Чем не роль для такого вот Дяди Тома?»
– Вы меня проверяете? – проговорил механик хрипло, чувствуя, что язык не слушается в пересохшем рту. – Или это натаска собаки на дичь?
– Политическая необходимость. Вам, никак, нравственность не велит?
– Разум. Не понимаю, зачем. Зачем убивать абсолютно невиновного, никому не помешавшего человека?
– Василий Христофорович, неужели вы допускаете мысль, что мы обратились бы к вам с подобной просьбой, не имея на то причин? И неужели думаете, что мне доставляет удовольствие вас об этом просить? Павел Матфеевич, к нашему большому сожалению, немножко далеко и не туда зашел и совершил несколько очень неприятных для нас поступков. – Посланник скорбно замолчал.
«Поезд, что ли, проехал бы», – подумал Комиссаров тоскливо, но в послеобеденный час было жарко, тихо, пустынно. Комиссаров сделал знак рукой, подошел худощавый пожилой официант с темными кругами под глазами навыкате и поставил на стол новый лафитничек.
– Значит, вы приехали сюда для того, чтобы подговорить меня убить своего товарища? – произнес он минуту спустя. – Отомстить ему за то, что пятнадцать лет назад он вышел из вашей политической секты, потому что, когда вступал в нее, был молод и глубоко несчастен. А потом понял, что ошибся и это не его дело. Но всем, кто захочет повторить его поступок, был бы хороший урок? Да неужели же для вас не существует срока давности за совершенные преступления? И потом, разве это преступление – выйти из общины? Вы же только что сказали, что ваша партия индивидуальным террором не занимается. Или, – его вдруг охватила догадка, и чуть прояснилась мутная картина, – вам необходимо меня посадить на цепь? Чтоб было чем потом шантажировать? Чтобы уж никуда не убег? Неужели революция ничуть не лучше дворца? А что будет, если вы и в самом деле придете к власти? – Он вскочил из-за стола и прошелся вдоль окна, растирая виски. – Послушайте, вы не боитесь, что я позову сейчас не человека с водкой, а полицейского из участка?
– Вот жара-то что делает, – проговорил Дядя Том озабоченно. – Да еще вино, будь оно неладно. Ах беда-то, беда… И пить-то ведь не умеете. Послушайте, Комиссаров, если бы мы убивали всех наших штрейкбрехеров, нам бы пол-России пришлось перестрелять.
– И перестреляете! – взревел Василий Христофорович в какой-то еще более прозорливой запальчивости, вываливаясь из душного дня в мрачную зябкую вечность.
– А если по-другому никак? – догнал его Дядя Том и ухватил за рукав. – Да сядьте вы, сядьте, бога ради, и не распаляйтесь, как бычок перед случкой. Вы же все равно никуда не пойдете и никого не позовете. Ну не хотите сейчас убивать, и не надо.
– Что значит «сейчас»? Да я вам морду набью!
– Лях проклятый.
– Что?
– Вы должны были добавить «морду набью, лях проклятый». И чтоб люлька никому не досталась.
– Вы бредите? Вы бредите, все это бред, все! – выкрикнул Комиссаров сдавленно. – Эта станция, дым, эти мыслишки.
– Мыслишки неслучайно вас посещают. Мыслишки абы к кому не прицепятся, знают, кого выбирать, – хихикнул Дядя Том. – Мыслишки-то не получается чистить? А? Лезет всякая похабщинка и чертовщинка? Вот и покончите с ней разом. От множества мелких грешков лишь один большой грех спасает. Тише, тише, мы и так привлекаем к себе слишком много внимания. Считайте, что все это было недоразумением. Вы случайно прочли письмо, адресованное не вам.
– А кому?!
– Неважно. До востребования. У меня к вам будет другая просьба. Совсем пустяшная. Нам в скором времени потребуется ненадолго ваша петербургская квартира и кое-что из гардероба Веры Константиновны.
– Что? Зачем? – спросил механик, ошарашенный более всего тем, что Дяде Тому известно имя его жены.
– Помочь надо одному человечку. Тоже вроде вас, с мыслишками. Но все издержки мы по части одежды возместим. Против этого вы не будете, надеюсь, возражать?
– Мат в два хода, – буркнул Комиссаров. – Если бы вы попросили об этом сразу, я бы мог раздумывать или требовать объяснений, а теперь вы вынуждаете меня согласиться и снова используете втемную. Но неужели ради такого пустяка, как моя квартира, вы сочинили весь этот вздор про Легкобытова?
– Вы даете согласие или нет?
– У моей жены гардероб скудный.
– Вот и будет повод его обновить. Василий Христофорович, – сказал Дядя Том, вставая и протягивая механику руку, – вы очень честный, порядочный человек. Я всегда относился к вам с большим уважением, а сегодня стал уважать еще больше.
Механик посмотрел на его цепкую лапку и, презирая себя за слабость и сырость, хотел было ее пожать, но вместо этого сам не понял, как схватил со стола стакан с недопитой водкой и плеснул в лицо Дяде Тому, а потом со всего маху заехал ему другой рукой по смуглой физиономии.
Все произошло очень быстро, но не укрылось от взглядов людей, находившихся в буфете. Все они оставили свои дела и уставились на революционеров.
– Все-таки не удержались, – проговорил Дядя Том со скукой, поднимаясь с пола и вытирая салфеткой лицо, на котором кровь смешалась с водкой. – Я так и знал, что все это чем-то подобным кончится. Но неужели для вас похоть мыслей и бесовская шалость важнее жизни того, кого вы считаете своим другом?
Комиссаров, пристыженный, опозоренный, не знал, что делать. Из него как будто выкачали воздух, он подавленно молчал.
– Давайте-ка выйдем отсюда, а то и в самом деле все кончится полицией, – произнес Дядя Том озабоченно. – И будем считать, что случившееся к делу не относится. Вы ведь обыкновенно человек рассудительный, неглупый, – продолжал он, покуда они шли по привокзальной площади, – и мне не надо вас предупреждать о том, что произойдет, если о нашем с вами разговоре кто-то узнает. Включая самого Легкобытова, разумеется. В этом случае я не дам за его жизнь и полушки, хотя не понимаю, что вы в этом говоруне нашли. А сейчас езжайте домой и проспитесь. Вы в Бога веруете?
– Да, то есть нет. Не верую. Не знаю, впрочем. Я в дьявола верую, – сказал Василий Христофорович мучительно. – То есть не то чтобы верую, а знаю, чувствую, что он есть. А про Бога ничего не знаю. Не чувствую. А вы? – спросил он с жадностью. – Вы веруете? Чувствуете?
– У нас с ним сложные отношения, – ответил Дядя Том уклончиво.
– А не надо сложных. Надо просто поверить. Поверить и помолиться.
– Вот вы и помолитесь. Если все, что мы задумали, пройдет удачно, даю слово, что никто вашего зверолова не тронет. Пусть слоняется по своим лесам и пишет про птиц и собак, но только про них, и скажите ему, чтоб больше не совал свой нос куда не просят. Поближе к лесам и подальше от редакций. И пусть не трогает старца Фому. Вы хорошо запомнили?
– Ну, – буркнул Василий Христофорович, чувствуя, как хмель стремительно выветривается из его головы.
– Наклонитесь сюда, я вам еще кое-что скажу… Но ежели вдруг, по каким-то причинам, – зашептал Дядя Том, обдавая Комиссарова смесью сладкого запаха пудры, крови и алкоголя, – по каким-то предчувствиям, которые вас не обманывают, вам все-таки захочется его убить, задушить, и вы так же не сможете остановиться… и не надо, не надо. Вы просто припомните тогда наш разговор и не смущайтесь.