Веялка была изломана до такой степени, точно ее хозяин испытывал к ней личную ненависть. Комиссарова всегда поражала та жестокость, с какой мужики относились к механизмам. Ко всему так относились – баб своих били, детей били, скотину били, вот и дорогую заграничную машину, поперечную беловую веялку Клейтона пятого номера, ломом, что ли, охаживали? Или думали, ежели по ней посильней ударить, так она заработает? А как не заработала, осерчали еще пуще и разворотили до основания. На, получай, проклятая! Он смотрел на искореженный умный аппарат, и в душе у него ярость мешалась с жалостью, точно перед ним лежал искалеченный человек.
Василий Христофорович терпеливо, бережно, стараясь не причинить машине боль, разбирал ее внутренние органы, соображая, как бы половчее восстановить изломанный вентилятор и что делать с истерзанным четырехзвенным механизмом, где взять или чем заменить недостающие детали, и в голову ему вдруг пришла мысль, что веялка есть образ того существа или, точнее, того предмета, который встречает людей после смерти. О чем-то подобном говорилось в Евангелии, которое он помнил плохо, читал давно и по принуждению, как скучную и необязательную брошюру, но идею посмертного воздаяния запомнил, и была она ему очень близка. Комиссаров хоть и не любил попов за жадность и лень, но одно они правильно говорили: как здесь проживешь, то там и получишь. А иначе где справедливость? Не считать же таковой небытие, которое всех уравняет и сотрет в прах. И теперь, починяя веялку, он размышлял над тем, что слова Иисусовы о небесной жатве следует толковать буквально: никакого Страшного суда в обыденном человеческом понимании там нет, как нет и апостола Петра с ключами от рая, да и рая нет тоже, а вот умный гигантский механизм, который пропускает сквозь себя каждого умершего и определяет, что с ним делать дальше – выкинуть вон или использовать для чего-то путного, – такой механизм, несомненно, существует, ибо ничто в природе не может исчезнуть просто так.
Воображение тотчас нарисовало картину: смерть как жатву и грубую молотьбу цепами, а дальше гигантский ворох постоянно поступающих с земли душ, состоящий из цельных и поломанных зерен, мякины, пустых и разбитых колосьев, сорных семян, кусков глины, обломков соломы, песка и прочих примесей свозится на гигантских возах – русских, немецких, американских, английских – к великой машине, и для каждого воза предусмотрена решетка своей формы и со своим размером отверстий. Весь этот ворох продувается мощным потоком небесного ветра, отделяющего зерна от плевел. Великая веялка никогда не простаивает: каждую минуту, когда люди на земле работают, спят, пьют, любят, убивают, насилуют, грабят, пашут, ловят рыбу, охотятся, рожают детей, болеют, к ней подвозят новые души и на небе совершается своя работа, за которой кто-то следит и веялкой управляет, но этот кто-то – не одушевленное существо, именуемое Богом, а великая эволюция, которой подчинены и жизнь, и смерть. И она никогда не ошибается, не знает усталости, слабости, ее нельзя подкупить, уговорить, обмануть, разжалобить… Где-то там на воздушных путях совершала свой путь душа убиенного странника, очищаясь от грехов бывших и мнимых, уменьшаясь в размерах, чтобы слиться с такими же чистыми зернами и претвориться в небесный хлеб, питающий Вселенную и поддерживающий горение ее звезд. И еще думал мечтательный Василий Христофорович о том, что, когда он сам уйдет отсюда, его место будет подле этого механизма, он станет его смотрителем и будет следить за тем, чтоб не сломалось ничего в небесном устройстве, не кончилось бы масло, не заржавели бы цепи, не стерлись бы звенья, а вся его жизнь здесь есть только подготовка к этой будущей службе.
Меж тем на улице рассвело, поднялось душное, рано состарившееся солнце, укоротились тени, и из утреннего, раннего зноя в окружении собак возник легкобытовский велосипед. Он гремел давно не смазанной цепью и, похоже, существовал отдельно от своего неутомимого наездника.
– Ну что, довольны? – крикнул охотник и на ходу соскочил на землю, дав велосипеду проехать несколько метров по инерции и с дребезгом упасть на землю.
«И этот туда же, – отстраненно подумал Комиссаров, – а потом ко мне чинить придет».
– А-а, вы ничего и не знаете?!
Борода и волосы Павла Матвеевича были растрепаны более обыкновенного, а глаза горели, как на тяге.
– Газет еще не читали? Вот полюбуйтесь-ка!
Он небрежно бросил на верстак «Биржевые ведомости», и Василий Христофорович увидел на раскрытой странице изображение человека, которого оплакивал, выслушивал, высматривал в дрожащей ночи и чью посмертную участь пытался предугадать.
– Не убит, а ранен! – заявил Павел Матвеевич торжествующе. – Перевезли на пароходе в Тюмень, сделали операцию, потерял много крови, но, если не случится общего заражения, будет жить.
Моментальность ответа и способ его передачи поразили рациональную натуру Комиссарова до такой степени, что на глазах у него вторично за одни сутки навернулись слезы. Ему вдруг стало радостно, хорошо, тепло оттого, что мужик жив, и Комиссаров отвернулся от Павла Матвеевича, чтобы тот не заметил улыбки на его лице и слез и не истолковал их на свой лад. Вот как оно повернулось, не хватило, стало быть, бабоньке сил пропороть натруженный мужицкий живот тяжелым кинжалом. Да и то: живуч оказался бродяга, точно душу у него пришили суровыми нитками к телу.
– Ну уж писаки наши порадуются, – говорил Легкобытов возбужденно. – Чуете, как застрочили перья по Руси – нашли неразменный рублик. Донесения исправнику, телеграммы губернатору, прошения епископу, письма министру, челобитные царю, истерические плачи женщин на пристани. Заздравные молебны с колокольным звоном. А газетчики-то, газетчики! Вот вы подозреваете меня в том, что я якобы кому-то там завидую, отношусь неприязненно? Но скажите на милость, как это получилось, что в глухой, нищей сибирской деревне еще до того, как произошло покушение, объявился столичный корреспондент, да к тому же еврей? Случайность?
– Ну, не такая уж там и глухая деревня, – буркнул Комиссаров. – Дворов много. На тракте стоит. И никакая она не нищая.
– Да хоть бы целый город. Не в том дело.
– А в чем?
– А в том, что сей расторопный малый получает деньги сразу по двум ведомствам: журнальному и полицейскому.
– Вы откуда знаете?
– Знаю, – отмахнулся Павел Матвеевич. – Фомка рассказывал. У него и там и там знакомых полно. Тут другой возникает вопрос: Давидсон эту бабу проворонил или, наоборот, знал, что она в Покровском объявится, и получил приказ не вмешиваться, а при случае ей помогать? А главное, кто за ним стоит? Революционеры, полиция, сектанты, Джунковский? Или великая княгиня Елизавета Федоровна, которая за что-то мстит сестре либо хочет спасти ее, уберечь от соблазнов? И наконец, почему дело не было доведено до конца? Чего проще – на святой Руси убить человека? Только, может, они и не хотели его убивать вовсе? А? Вы представьте себе эту картину: больная сифилисом религиозная женщина в черной шали низко кланяется мужику, гундосит у него подаяние, а потом внезапно достает – внимание! – из-под нижней юбки кавказский кинжал, чтобы нанести удар в пах человеку, известному своей мужской силой. Это что же, по-вашему, бытовое покушение? Попытка заурядного убийства, каковые каждый день у нас на Руси святой свершаются? Нет, милый мой, это ритуальное действо. Обряд религиозный. Жертвоприношение существу мрачному, злобному и завистливому.
– Кому? – вздрогнул Комиссаров.
– Есть один зверь, – процедил Павел Матвеевич.
– Волк мысленный? – молвил Василий Христофорович и сам не понял, как сложились у него в голове два этих слова.
– Вы откуда знаете? – насторожился Легкобытов и подозрительно взглянул на своего собеседника.
– Он говорил.
– Про мысленного волка? – переспросил охотник с жадностью. – И что ж он вам говорил?
– Говорил, что всякий грех и всякая добродетель начинаются с помысла, и надо уметь различать мысли и предчувствия, какие из них от Бога, а какие от беса.
– И как же?
– А для этого надо мысли каждое утро и каждый вечер молитвой чистить, как зубы – зубным порошком. Больные врачевать, гнилые удалять. Грехи чаще исповедовать, иначе от человека с нечистыми мыслями дух нехорош бывает. Он говорил, что умеет это чувствовать. А больше я ничего и не запомнил. Только вам это на что?
– Было б не нужно, не спрашивал бы. Постарайтесь вспомнить, пожалуйста, все.
– Нет, – повторил Комиссаров безо всякого сожаления, – не припомню, а сочинять не стану.
– Неужели вы вообще ничего не помните?
– Мы разговаривали о Царствии Небесном.
– О чем, о чем? – изумился писатель.
– Он говорил о том, что каждый добрый человек подобен определенному материалу, из которого в Царствии Божием строятся корабли.
– Хлыстовские?
– Небесные корабли, которые плавают в эфире. Царство Небесное обжито меньше, чем земное, и там еще многое предстоит открыть. И еще он говорил, что не понимает, отчего люди хотят подольше на земле пожить и в рай стариками явиться. Молодым там куда веселей живется. И потому уходить туда надо, пока ты еще в силе и в крепости, и об этом Бога просить.
– Дурачил он вас! – произнес Легкобытов с досадою. – Всех дурачил. И царя, и псаря. Шут с Гороховой – вот он кто! И почему он только повстречался вам, а не мне? Уж у меня б он так не покуражился. Зачем туда прежде срока соваться? Глупости все это сектантские. А Фиония с Исидором что ж? Лишь орудие в чьих-то руках. Эх, дорого бы я дал за то, чтобы посмотреть на кинжальчик, которым его проткнули. Но что же, по-вашему, эта дура безносая сама, своими цыплячьими мозгами до всего додумалась? Нет, голубчик, здесь не ее, здесь чужая пиеса. Эту несчастную не иначе как какой-нибудь философ подучил. Провокатор интеллектуальный, дум властитель. А теперь, поди ж ты, возмущается, в «Новое слово» фельетоны строчит по два руб-ля за строчку, что убили-де необыкновенного человека страшной серьезности, Илью Муромца наших дней, царя Давида, фараона русского, Ивана-дурака сказочного. Семью ему кормить надо! Люди лунного света, опавшие листья, короб первый, короб пятый. Нет, тетка эта – только пешка в чужой игре. Вот сейчас все кинутся ею заниматься, выяснять, была ли она его либо чьей еще любовницей, откуда у нее сифилис, бросил он ее иль не бросил, что наобещал, чем оскорбил, а между тем совсем где-то в другом месте и другими людьми совершится нечто ужасное, что мы сейчас даже не можем себе вообразить. Вы обратили, разумеется, внимание, что история в Покровском идеально совпала по времени с убийством эрцгерцога в Сараеве?
– Фердинанда же две недели тому назад убили.
– То есть в тот самый день, когда и нашего убить замышляли, если пересчитать на европейский календарь. Но календари рано или поздно сравняются, а в истории останется двойное, кем-то тщательно спланированное нападение.
– Не так, – возразил Комиссаров моментально. – Даже в этом случае разница составляет сутки.
– Да не будьте вы занудой, – отмахнулся Павел Матвеевич с досадой. – В конце концов, они тоже могли ошибиться. Вы лучше поглядите, как ловко придумано: и там и там – одна метода. Убийца-фанатик, за которым – впечатление такое – никого нет. Но на деле кто-то же плетет эти нити, расставляет силки и охотится за нами, подбирает в стежки наши судьбы. Знаете, на что это еще похоже? – произнес охотник с пиитическим вдохновением.
– Ну?
– На убийство Столыпина. В отличие от вас я никогда не любил этого деятеля, он был очень неразборчив в знакомствах, велеречив, порывист, да и всем его красным фразам грош цена, ибо в России нельзя ничего делать решительно и быстро – лишь мягкое, ленивое, тихое, незлобивое и неторопливое правление способно принести на нашей великой равнине достойные плоды. Однако сегодня я вынужден признать, что с его уходом все пошло только хуже. У вешателя был какой-никакой, а инстинкт самосохранения. Он уберегал власть от народа. А народ от интеллигенции. У нынешних этого понимания нет и в помине. Ни у царя, ни у министров, ни у генералов, ни тем более у думцев. Столыпин был последний защитник трона. Впрочем, нет, вру. Предпоследний. Последний нынче валяется в Тюмени на больничной койке, вокруг которой собрались медицинские светила и колдуют над мужицким брюхом, а особливо над его корешком как над высшей драгоценностью империи. Она таковая и есть. Барина в Киеве спасти не доспели, а мужика в Тюмени, того гляди, вытащат нам всем на беду.
– Почему на беду?
– Видит бог, – и Легкобытов впервые за много лет перекрестился, – видит бог, лучше было б вашему сибирскому вожатому умереть бесповоротно этой ночью и не беременить больше землю, которую его товарищ хотел переделить.
– Эти двое были злейшими врагами.
– А у нас на Руси своя своих не познаша – традиция! – резко взмахнул руками, как двумя крылами, писатель. – Обниматься на небе станем, кто туда залезет и не сорвется. Почерк, почерк убийц – вот что важно! Богров-то ведь тоже вроде этой Фионии был. Лично оскорбленный одиночка, которого по-быстрому казнили, и никого больше не нашли. Но неужели вы всерьез думаете, что никто за ним не стоит? Я не удивлюсь, если и сифилитичку тишком допросят и по-ско-рому отправят на виселицу либо упрячут в дом скорби. Но все это звенья одной цепи. Столыпин – Фердинанд – ваш сибирский приятель. Тут поле расчищают для невиданной тризны, куда и меня, и вас позовут не спрашивая.
– Вы не там ищете, – сказал Василий Христофорович угрюмо и снова взялся за веялку.
– Это еще почему?
– Потому что умножаете число сущностей сверх необходимого.
– А-а, бритва Оккама? – хищно рванулся Павел Матвеевич. – Никогда не доверяйте этим мракобесам. Ни средневековым, ни нынешним.
– Кому?
– Монахам! Кому еще! – Он вскочил как пружина и принялся широкими легкими шагами мерить двор. – Это вы не там ищете! Здесь серьезный заговор. И не масонский, как иные брадатые головы считают, и навзрыд звенят, и по совиным слободкам ухают и рыдают. Все гораздо хуже. Неужели вы, механик человеческих душ, так и не поняли до сих пор, что настоящее управляется будущим? Или, точнее, из будущего. И что и эти ваши кровавые ребятишки, и газетчики, и полицейские – все они получают приказы прямиком оттуда. Кто-то прогрызает, как мышь, перегородки между временами и не просто наблюдает за нами – это бы еще полбеды, – но диктует нам свою волю. Кто-то там хочет, чтобы мы прожили свои жизни так, чтобы это было удобно им, а не нам. Дети эгоистичны по отношению к своим родителям, внуки – к бабкам и дедам, но уже вдвое больше, и чем дальше, тем сильнее эгоизм становится. Мы еще не научились и уже не научимся так паразитировать на собственном прошлом, как научились они. Наши далекие предки были людоедами ради того, чтоб сегодня ваш граф-спортсмен Толстой мог сделаться ко всем своим радостям еще и вегетарианцем. Ну хорошо, не ваш, не ваш! Ваш – Федоров, он это почувствовал и восстал, но можно ли придумать более смешную утопию, чем воскрешение мертвых людоедов? Кому они сдались? Что будут тут делать? Похоронили их и забыли. Да они нас сожрут, эти ваши грядущие поколения, ради которых вы сегодня и себя, и своих ближних замучили. Наши дети – вот кто несет нам угрозу. Или скажете, что этого тоже не чувствуете? Уля-то ваша!
– Что Уля? – вскинулся Комиссаров.
Глаза у него помутнели, и Павел Матвеевич нижним чутьем почуял, что в следующую секунду механик схватит его за горло и не отпустит.
– Ничего, кроме того, что ваша дочь любопытна и неосторожна, как ланочка, которую должна охранять от злых людей свирепая мать, – ответил он примиряюще и поглядел в глаза Василию Христофоровичу спокойно и бесстрашно. – Отцы для этой роли не годятся, как ни старайся, господин нитщеанец.
– Я нитщеанец?!
– А кто ж еще? Верный ученик и последователь убиенного старосты. Любовь к дальнему! Светлое будущее! Царство людей-механизмов. Иван Грозный – великий русский царь-государь. Новая мораль, новые отношения между новым мужчиной и новой женщиной. И старая как мир похоть в гнилой крови. А я плевать хотел на ваших дальних и новых! – гремел Легкобытов, уводя собеседника от ненужных вопросов. – Декадентов они начитались, марксистов тухлых. Вся история для них – зал ожидания перед вторым пришествием.
– Вы чушь какую-то несете, любезнейший, а к ближним своим и сами не слишком-то милосердны.
– Вас уж это точно не касается. Со своими бабами разберитесь сначала.
Комиссаров побледнел.
– Простите, – сказал писатель, протягивая ему ру-ку. – Простите меня, бога ради… Но я правда чувствую себя очень и очень задетым этой историей. Вы вот о будущем мечтаете, ради него свою жизнь кладете, а я его боюсь. А особенно русского будущего боюсь. Посмотрите вокруг себя. Неужели вы не видите, в каком чудовищном, разорванном мире мы существуем и что нас ждет? Безумное развитие техники, которым вы гордитесь, – это что же, заслуга нашего поколения? Или этот невзлетевший сумасшедший, про которого вы мне давеча говорили. Да и самолеты ваши. Что они, просто так взялись? Придумал их кто-то из вашей механической братии? Нет! Это все нам присылают оттуда, – поднял он палец. – Но присылают не абы как, а с им одним ведомой целью.
– Кто присылает?
– Не знаю кто. Знаю только, что они есть, они живут среди нас и толкают нас к пропасти.
– Вы что же, меня подозреваете в шпионаже? – спросил Комиссаров высокомерно.
– Да ну, какой из вас шпион? – махнул рукой Легкобытов. – Вы простофиля, дурачина, старик из сказки, на котором ездят все, кто ни попадя. Если только не прикидываетесь дурачком…