Глава двадцать четвертая
О Швеции
Подали десерт. В бокалах искрилось шампанское, отражая сияние люстры в столовой Николауса Фалька, в его квартире неподалеку от набережной. Со всех сторон Арвид принимал дружеские рукопожатия, сопровождаемые комплиментами и поздравлениями, предостережениями и советами; всем хотелось хотя бы в какой-то мере разделить с ним его успех, ибо теперь это был несомненный успех.
— Асессор Фальк! Имею честь поздравить вас! — сказал председатель Коллегии чиновничьих окладов, кивнув ему через стол. — Вот это жанр, жанр, который я люблю и понимаю!
Фальк спокойно выслушал этот обидный для него комплимент.
— Почему вы пишете так меланхолически? — спросила юная красавица, которая сидела справа от поэта. — Можно подумать, что вы несчастливы в любви!
— Асессор Фальк! Разрешите выпить за ваше здоровье! — сказал сидевший слева редактор «Серого плаща», разглаживая свою длинную светлую бороду. — Почему вы не пишете для моей газеты?
— Боюсь, вы не опубликуете того, что я напишу, — ответил Фальк.
— Что же может нам помешать?
— Взгляды!
— Ах, взгляды! Ну, это еще не так страшно. И потом, это дело поправимое. К тому же у нас вообще нет никаких взглядов!
— Твое здоровье, Фальк! — закричал через стол уже совершенно ошалевший Лунделль. — Привет!
Леви и Боргу пришлось изо всех сил удерживать его, чтобы он не встал и не начал произносить речь.
Он впервые попал на званый вечер — изысканное общество и прекрасный стол несколько ошеломили его, но поскольку все гости уже были в довольно приподнятом настроении, он не привлекал к себе излишнего внимания.
Арвиду Фальку было тепло и уютно среди этих людей, которые снова приняли его в свое общество, не требуя взамен ни объяснений, ни повинной. Он испытывал чувство уверенности и покоя, сидя на этих старых стульях, которые были неотъемлемой частью дома, где прошло его детство; с грустью он узнал большой сервиз, который прежде ставили на стол только раз в году; однако здесь присутствовало так много новых людей, что мысли его все время рассеивались. Его нисколько не обманывало дружелюбие, написанное на их лицах; конечно, они не желали ему зла, но их благосклонность всецело зависела от конъюнктуры. Да и само празднество представлялось ему каким-то удивительным маскарадом. Что общего может быть у профессора Борга, ученого с большим именем, и у его необразованного брата? Наверное, они состоят в одном и том же акционерном обществе. А что делает здесь этот чванливый капитан Гилленборст? Пришел сюда поесть? Едва ли, хотя нередко людям приходится довольно далеко идти, чтобы поесть. А председатель? А адмирал? Очевидно, всех их связывают какие-то невидимые узы, крепкие и нерасторжимые.
Гости веселились вовсю, но смех звучал слишком резко и пронзительно. Каждый блистал остроумием, но оно было каким-то вымученным; Фальк вдруг почувствовал себя ужасно подавленным, и ему почудилось, что с портрета над роялем отец с негодованием смотрит на гостей.
Николаус Фальк сиял от удовольствия; он не видел и не слышал ничего неприятного, но избегал, насколько это было возможно, встречаться глазами с братом. Они еще не сказали друг другу ни слова — следуя указанию Левина, Арвид пришел, только когда гости уже собрались.
Обед близился к концу. Николаус произнес речь о «силе духа и твердости воли», которые ведут человека к цели — «экономической независимости» и «высокому общественному положению». «Все это вместе взятое, — сказал оратор, — развивает чувство собственного достоинства и придает характеру ту твердость, без которой мы не можем приносить ровно никакой пользы, не можем трудиться на благо человечества, что является, господа, нашей высшей целью, к достижению которой мы всегда стремимся! Я поднимаю тост за здоровье уважаемых гостей, которые оказали сегодня столь высокую честь моему дому, и надеюсь, что эта честь будет и впредь мне неоднократно оказана!»
В ответ капитан Гилленборст, уже немного захмелевший, произнес довольно длинную шутливую речь, которая при другом настроении и в другом доме неминуемо вызвала бы скандал.
Для начала он обрушился на торгашеский дух, захвативший все и вся, и шутливо заметил, что ему всегда доставало чувства собственного достоинства, хотя и весьма недоставало экономической независимости; не далее как сегодня утром ему пришлось столкнуться с одним весьма неприятным делом, и тем не менее у него хватило твердости характера явиться на этот обед; что же касается его общественного положения, то, как ему представляется, оно ничуть не хуже, чем у любого другого, и, по-видимому, все присутствующие придерживаются того же мнения, поскольку он имеет честь сидеть за этим столом у таких очаровательных хозяев!
Когда он закончил, все облегченно вздохнули, потому что «было такое чувство, словно над ними нависла грозовая туча», заметила юная красавица Арвиду Фальку, который высоко оценил это высказывание.
Атмосфера была настолько пропитана ложью и фальшью, что Арвид, подавленный и усталый, думал только о том, как бы поскорее убежать. Он видел, что эти люди, вне всякого сомнения честные и достойные уважения, были словно прикованы к невидимой цепи, которую время от времени в бессильной ярости пытались разгрызть; да, капитан Гилленборст относился к хозяину дома с неприкрытым, хотя и шутливым презрением. Он курил в гостиной сигару, принимал неприличные позы, делая вид, что не замечает присутствия дам. Он плевал на печной кафель, немилосердно ругал развешанные по стенам олеографии и весьма пренебрежительно высказывался о мебели красного дерева. Остальные гости вели себя с равнодушным достоинством, словно находились при исполнении служебных обязанностей.
Недовольный и удрученный, Арвид Фальк незаметно оделся и ушел. На улице его поджидал Олле Монтанус.
— А я думал, ты уже не придешь, — сказал Олле. — В окнах наверху все сверкает — красота!
— Вот почему ты так думал! Жаль, тебя там не было!
— А как там наш Лунделль среди всей этой знати?
— Не завидуй ему. Он еще хлебнет горя, если станет портретистом. Поговорим лучше о другом. Я действительно жду не дождусь сегодняшнего вечера, когда увижу совсем рядом рабочих. Мне кажется, это будет как глоток свежего воздуха после долгого пребывания в духоте. У меня такое ощущение, будто я иду на прогулку в лес после долгих дней, проведенных в больнице. Надеюсь, меня не лишат и этой иллюзии?
— Рабочий недоверчив, ты должен соблюдать осторожность.
— Он благороден? Не мещанин? Или гнет богатых изуродовал его?
— Сам увидишь. Ведь многое оказывается совсем не таким, как мы себе представляем.
— К сожалению, это так!
Через полчаса они сидели в большом зале рабочего союза «Северная звезда», который был уже полон. Черный фрак Фалька произвел не слишком благоприятное впечатление на окружающих; он видел вокруг угрюмые лица и то и дело ловил на себе враждебные взгляды.
Олле представил Фалька высокому худощавому мужчине с лицом фанатика; он все время покашливал.
— Столяр Эрикссон.
— Так, — сказал Эрикссон. — Этот господин тоже желает стать членом риксдага? По-моему, для риксдага он слишком тощий.
— Нет, нет, — сказал Олле, — он из газеты.
— Из какой газеты? Есть много разных газет. Может быть, он пришел посмеяться над нами?
— Нет, ни в коем случае, — заверил его Олле. — Он друг рабочих и сделает для вас все, что в его силах.
— Если так, тогда другое дело. И все-таки я побаиваюсь подобного рода господ; жил тут у нас в доме на Белых горах один такой; собирал с нас квартирную плату; Струве зовут эту каналью!
Стукнул молоток, и председательское место занял человек средних лет. Это был каретник Лефгрен, член городского муниципалитета и обладатель медали «Litteris et Artibus». Выполняя поручения городского муниципалитета, он приобрел немалые актерские навыки, а его внешность стала настолько величественной, что позволяла ему без труда водворять тишину и спокойствие, когда бушевала буря. Его широкое лицо, украшенное бакенбардами и очками, обрамлял большой судейский парик.
Возле него сидел секретарь, в котором Фальк узнал бухгалтера из Большой коллегии. Он носил пенсне и презрительной усмешкой выражал свое неодобрение по поводу большинства высказываний, которые можно было услышать в этом зале. На передней скамье сидели наиболее именитые члены этого рабочего союза — офицеры, чиновники, оптовые торговцы, которые оказывали весьма мощную поддержку всем благонамеренным предложениям и, обладая большим опытом парламентской борьбы, с необыкновенной легкостью проваливали все проекты каких-либо реформ.
Секретарь зачитал протокол, который затем был уточнен и одобрен передней скамьей. Потом заслушали сообщение по первому пункту повестки дня.
— «Подготовительный комитет предлагает от имени рабочего союза „Северная звезда“ выразить возмущение, которое должен испытывать каждый честный гражданин нашей страны в связи с тем противозаконным движением, что под названием забастовочного охватило сейчас почти всю Европу».
— Союз считает…
— Правильно! — воскликнула передняя скамья.
— Господин председатель! — закричал столяр с Белой горы.
— Кто это там шумит? — спросил председатель, глядя из-под очков с таким выражением, словно собирался взять розги.
— Никто здесь не шумит; просто я требую, чтобы мне дали слово! — ответил столяр.
— Кто это я?
— Столярный мастер Эрикссон!
— Мастер? Когда же это вы стали мастером?
— Я подмастерье, закончивший полный курс обучения; у меня никогда не было возможности приобрести патент, но я не менее искусен, чем любой другой мастер, и я работаю на самого себя. Вот что я вам скажу!
— Подмастерье Эрикссон, пожалуйста, сядьте и не мешайте нам. Принимает ли союз предложение комитета?
— Господин председатель!
— В чем дело?
— Я прошу слова! Выслушайте меня! — заорал Эрикссон.
— Дайте Эрикссону слово! — послышался ропот в конце зала.
— Подмастерье Эрикссон… пишется через одно или через два «с»? — спросил председатель, которому суфлировал секретарь.
На передней скамейке раздался громкий смех.
— Я никак не пишусь, господа, я доказываю и спорю! Если бы у меня была возможность говорить, я сказал бы, что забастовщики правы: помещики и фабриканты, которые ничего больше не делают, как бегают друг к другу с визитами и занимаются тому подобной ерундой, богатеют и жиреют, потому что живут потом своих рабочих! Но мы знаем, почему вы не хотите оплачивать наш труд; потому что мы можем получить право голоса на выборах в риксдаг, а этого вы боитесь…
— Господин председатель!
— Ротмистр фон Спорн!
— И мы знаем, что налоговый комитет снижает налог на богатых всякий раз, когда он достигает определенного уровня. Если бы у меня была возможность говорить, я сказал бы еще много чего другого, но от этого все равно толку мало…
— Ротмистр фон Спорн!
— Господин председатель, господа! Для меня явилось полнейшей неожиданностью, что в столь почтенном собрании, завоевавшем с высочайшего соизволения своим достойным поведением столь высокую репутацию, разрешают людям без всякого парламентского такта компрометировать наш уважаемый союз своим наглым пренебрежением всеми правилами приличия. Поверьте мне, господа, ничего подобного не могло бы случиться в стране, где люди с юности знают, что такое военная дисциплина…
— Всеобщая воинская повинность! — сказал Эрикссон Олле.
— …которая приучает человека управлять самим собой и другими! Я выражаю нашу общую надежду, что подобные выходки никогда больше не будут иметь места среди нас… я говорю «нас», ибо я тоже рабочий… перед лицом всевышнего мы все рабочие… и я это говорю как член нашего союза, и для меня стал бы траурным тот день, когда мне пришлось бы взять обратно свои слова, сказанные недавно на другом собрании, да, на собрании Национального союза друзей воинской повинности: «Я высоко ценю шведского рабочего!»
— Браво! Браво! Браво!
— Союз принимает предложение подготовительного комитета?
— Да! Да!
Следующий пункт повестки дня:
— «По предложению некоторых членов союза подготовительный комитет ставит вопрос о том, чтобы в связи с конфирмацией его высочества герцога Дальсландского и в знак признательности шведских рабочих королевскому двору, а в настоящее время и как выражение их негодования по поводу рабочих беспорядков, которые под именем Парижской коммуны несут неисчислимые бедствия столице Франции, собрать средства на приобретение с последующим подношением почетного дара, стоимость которого, однако, не должна превышать трех тысяч риксдалеров».
— Господин председатель!
— Доктор Хаберфельд!
— Нет, это я, Эрикссон, я прошу слова!
— Ну что ж! Слово предоставляется Эрикссону!
— Я хочу сообщить, что Парижская коммуна — дело рук не рабочих, а чиновников, адвокатов, офицеров — таких же вот друзей воинской повинности — и журналистов! И если уж на то пошло, я предложил бы всем этим господам выразить свои чувства в поздравлении по случаю конфирмации его высочества!
— Принимает ли союз предложение, внесенное подготовительным комитетом?
— Да! Да!
Писари тут же начали что-то писать и что-то сверять, и все разом заговорили, как в самом риксдаге.
— Здесь всегда так? — спросил Фальк.
— Что, весело? — усмехнулся Эрикссон. — Так весело, что с досады хочется рвать на себе волосы! Одно слово — коррупция, коррупция и еще предательство. Всеми ими движет только корыстолюбие и подлость; ни одного человека с сердцем, который бы честно делал свое дело! Вот почему все произойдет именно так, как должно произойти.
— А что произойдет?
— Еще увидим! — ответил столяр, хватая Олле за руку. — Ты готов? — продолжал он. — Они, конечно, набросятся на тебя, но ты не робей!
Олле лукаво подмигнул.
— Доклад о Швеции сделает Улоф Монтанус, подмастерье скульптора, — начал председатель. — Как мне представляется, тема эта очень большая и сформулирована несколько расплывчато, но если докладчик обещает уложиться в полчаса, то мы с удовольствием послушаем его. Что скажете, господа?
— Да!
— Господин Монтанус, пожалуйста, вам слово!
Олле встряхнулся, как собака, приготовившаяся к прыжку, и пошел к трибуне под пристальными взглядами всего зала.
Между тем председатель затеял небольшую беседу с передней скамьей, а секретарь, сладко зевнув, взял газету, чтобы показать, что отнюдь не намерен слушать доклад.
Олле невозмутимо поднялся на трибуну, опустил свои тяжелые веки, пожевал несколько раз губами, давая слушателям понять, что собирается начать, и, когда стало совсем тихо, так тихо, что было слышно, о чем говорит ротмистру председатель, сказал:
— О Швеции. Кое-какие соображения.
Немного помолчав, он продолжал:
— Господа! Мне представляется, что отнюдь нельзя назвать бездоказательным утверждение, будто самая плодотворная идея нашей эпохи, ее главная движущая сила — это преодоление узколобого национального самосознания, которое разделяет народы и превращает их во врагов; мы знаем средства, служащие достижению этой цели: международные выставки с присуждением почетных дипломов!
Слушатели недоуменно переглядываются.
— Куда он гнет? — спрашивает Эрикссон. — Немного резковато, а в общем пока все хорошо!
— Как всегда, шведская нация идет во главе мировой цивилизации и в значительно большей степени, чем любая другая просвещенная нация, осуществляет на практике идею космополитизма, добившись в этом отношении, если судить по имеющимся у нас данным, немалых результатов. Этому в значительной мере способствовало весьма благоприятное стечение обстоятельств, коротко рассмотрев которые, мы перейдем к таким более удобоваримым предметам, как формы государственного управления, налоговая система и так далее.
— Ну, это он надолго, — говорит Эрикссон, толкая в бок Фалька. — А ведь он забавный парень!
— Всем известно, что первоначально Швеция была немецкой колонией, а шведский язык, который сохранился почти без изменений до наших дней, — это верхненемецкий, состоящий из двенадцати диалектов. Провинциям поначалу было чрезвычайно трудно поддерживать какие бы то ни было связи между собой, и это обстоятельство стало важным фактором, противодействующим развитию нездорового национального чувства. Между тем другие, не менее счастливые обстоятельства противодействовали одностороннему немецкому влиянию, которое, однако, зашло так далеко, что, например, при Альбрехте Мекленбургском Швеция стала немецкой провинцией. Это в первую очередь завоевание датских провинций, таких как Сконе, Блекинге, Халланд, Бухюслен и Дальсланд; эти богатейшие провинции Швеции населены датчанами, которые до сих пор говорят на языке своей родины и отказываются признать шведское господство.
— Господи, к чему он клонит? Он что, спятил?
— Обитатели Сконе, например, по сей день считают своей столицей Копенгаген и образуют в риксдаге враждебную правительству партию. Так же обстоят дела с датским Гетеборгом, который не признает Стокгольм столицей государства; однако сейчас в Гетеборге заправляют англичане, основавшие здесь колонию. Они занимаются прибрежным рыболовством и зимой держат в своих руках почти всю крупную торговлю, а летом уезжают к себе на родину и там, на Шотландском плоскогорье, наслаждаются богатыми плодами трудов своих. Очень разумный народ эти англичане. Помимо всего прочего, они издают газету, в которой хвалят все, что делают, и никого другого при этом не задевают и не порицают.
Далее, не нужно забывать иммиграцию, которая время от времени приобретала большие масштабы. В наших финских лесах живут финны, но финны живут и в столице, куда они переселились из-за тяжелых политических условий у себя на родине.
На наших металлургических заводах работает много валлонов, которые переселились сюда в семнадцатом веке и по сей день говорят на ломаном французском языке. Как известно, именно валлон ввел в Швеции новую конституцию, которую привез из Валлонии. Крепкий народ и безукоризненно честный!
— Нет, во имя… что он такое несет!
— Во времена Густава Адольфа сюда перебралось много шотландских бродяг, которые нанимались в солдаты и потому тоже попали в Рыцарский замок!
На восточном побережье живет немало семей, которые до сих пор хранят в памяти предания о переселении из Ливонии и других славянских областей, поэтому там нередко можно увидеть чисто татарский тип лица.
Я утверждаю, что шведский народ неуклонно шел по пути полной утраты своей национальной специфики! Раскройте «Геральдику шведского дворянства» и посчитайте чисто шведские имена. Если их наберется больше двадцати пяти процентов, можете отрезать мне нос, господа!
Раскройте адресную книгу — я сам подсчитал имена на «Г»: из четырехсот двести оказались иностранного происхождения! В чем тут причина? Причин много, но главные — внедрение иностранных династий и захватнические войны. Если только вспомнить, сколько всякого сброда сидело на шведском престоле, то остается только удивляться, что нация и поныне сохраняет верность своим королям. Положение конституции, гласящее, что король обязательно должен быть иностранцем, неизбежно приводило — и привело — к утрате национального самосознания! Мое глубокое убеждение, что наша страна может только выиграть от присоединения к другим нациям; потерять она не может ничего, поскольку нельзя потерять то, чего у тебя нет. Шведской нации явно не хватает национального самосознания; это подметил еще Тегнер в тысяча восемьсот одиннадцатом году и, проявив крайнюю недальновидность, горько оплакивал в своей «Швеции», но было уже слишком поздно, так как рекрутские наборы и нелепые захватнические войны успели нанести расе непоправимый вред. Из одного миллиона жителей, которые при Густаве Втором Адольфе составляли население Швеции, семьдесят тысяч полноценных мужчин были взяты под ружье и загублены. Сколько людей погубили Карл Десятый, Одиннадцатый и Двенадцатый, сказать точно я не могу, но нетрудно представить себе, какого потомства можно было ожидать от тех, кто остался дома, если все они были забракованы как негодные к военной службе!
Я возвращаюсь к своему утверждению, что нам не хватает национального самосознания. Может ли кто-нибудь из вас назвать мне что-то специфически шведское, кроме наших сосен, елей и железных рудников, продукция которых скоро будет не нужна на мировом рынке? Что такое наши народные песни? Французские, английские и немецкие песенки в плохом переводе на шведский язык! Что такое наши национальные костюмы, об исчезновении которых мы так горюем? Старые обноски средневековых дворянских костюмов! Еще при Густаве Первом жители Даларна требовали наказания для тех, кто носил пестрые платья замысловатого покроя. Вероятно, пестрый придворный наряд, так называемый бургундский костюм, тогда еще не попал к модницам из Даларна! И наверняка с тех пор его покрой претерпел в соответствии с модой значительные изменения.
Назовите мне хоть одно шведское стихотворение, произведение искусства, музыкальную пьесу, которые были бы специфически шведскими, тем самым отличаясь от всего не-шведского! Покажите мне шведское здание! Такого здания нет, а если и есть, то либо оно плохое, либо построено по иностранному образцу.
Я думаю, не будет преувеличением сказать, что шведская нация — нация бездарная, тщеславная, рабская по духу, завистливая, ограниченная и грубая! И поэтому в самом недалеком будущем ее ждет гибель!
В зале поднялся невообразимый шум. Можно было разобрать отдельные выкрики, призывающие вспомнить о Карле XII.
— Господа, Карл Двенадцатый умер, и пусть он мирно спит до следующего празднества! Ведь именно его мы должны в первую очередь благодарить за утрату национального самосознания, и поэтому, господа, предлагаю вам присоединиться к моему четырехкратному «ура»! Господа! Да здравствует Карл Двенадцатый!
— Прошу собрание соблюдать порядок! — крикнул председатель.
— Можно ли представить себе большее скотство, чем то, когда нация учится писать стихи по иноземным образцам! Тысячу шестьсот лет эти бараны ходили за плугом, и им даже в голову не приходило писать стихи! Но вот появляется какой-то чудак, служивший при дворе Карла Одиннадцатого, и наносит ужасный вред всему делу ликвидации национального самосознания. Раньше все писали по-немецки, а теперь им пришлось писать по-шведски! Поэтому, господа, предлагаю вам присоединиться к моему призыву: долой глупого пса Георга Шернельма!
— Как его звали? Эдвард Шернстрем! — Председатель стучит молотком по столу, всеобщее негодование. — Хватит! Долой предателя! Он насмехается над нами!
— Шведская нация умеет только кричать и драться! И поскольку у меня нет возможности перейти к органам управления и королевским усадьбам, я только скажу, что раболепные негодяи, которых я наслушался сегодня вечером, вполне созрели для самодержавия! И вы получите самодержавие! Можете быть уверены! Будет у вас самодержавие!
От толчка сзади слова застряли у оратора в горле, и, чтобы не упасть, он ухватился за трибуну.
— Неблагодарный сброд, не желающий слушать правду…
— Гоните его в шею! Рвите на куски! — Олле сбросили с трибуны, но в самый последний момент под градом ударов он завопил как безумный:
— Да здравствует Карл Двенадцатый! Долой Георга Шернельма!
Олле и Фальк очутились на улице.
— Что на тебя нашло? — спросил Фальк. — Ты с ума сошел!
— Да, кажется, ты прав. Почти шесть недель я готовил свою речь, знал назубок все, что хотел сказать, но когда поднялся на трибуну и увидел их глаза, все пошло прахом: вся моя аргументация развалилась как карточный домик, земля ушла из-под ног, а мысли спутались. Что, получилось неважно?
— Да уж куда хуже! И от газет тебе еще достанется на орехи!
— Жалко, что так вышло. А мне казалось, я говорю так ясно. И все-таки хорошо, что я задал им жару!
— Ты этим вредишь делу, которому служишь; больше тебя никто не захочет слушать.
Олле вздохнул.
— И чего ты, господи, привязался к Карлу Двенадцатому? Вот это уж совсем напрасно.
— Не спрашивай меня! Я ничего не знаю! Ну, а ты все еще пылаешь любовью к рабочему? — продолжал Олле.
— Мне жаль его — он позволяет водить себя за нос всяким авантюристам, но я никогда не изменю его делу, ибо это самый важный вопрос ближайшего будущего, по сравнению с которым вся ваша политика — пустой звук!
Олле и Фальк прошлись немного, потом направились к центру города, повернули на Малую Новую улицу и решили заглянуть в кафе «Неаполь».
Шел уже десятый час, и в кафе было почти пусто. За столиком у самой стойки сидел один-единственный посетитель. Он что-то читал молоденькой официантке, которая сидела рядом и шила. У них был очень милый и уютный вид, но, по-видимому, эта картина произвела на Фалька не очень приятное впечатление, потому что, сделав порывистое движение, он вдруг изменился в лице.
— Селлен! Ты здесь! Добрый вечер, Бэда! — сказал он с сердечностью, явно наигранной, что было ему совсем не свойственно, и взял молодую девушку за руку.
— Неужели это ты, брат Фальк? — воскликнул Селлен. — Оказывается, ты тоже заглядываешь сюда? А я уж решил, не иначе что-нибудь стряслось, раз мы так редко встречаемся в Красной комнате.
Фальк и Бэда обменялись взглядами. У Бэды была слишком изысканная внешность для этого заведения: изящное интеллигентное лицо, на котором горе оставило свои следы; стройная фигурка, отмеченная своенравной, но целомудренной игрой линий; глаза были постоянно обращены кверху, словно высматривали несчастье, ниспосланное небом, хотя могли сыграть в любую игру, которая соответствовала бы в данный момент ее расположению духа.
— Какой ты сегодня серьезный! — сказала она Фальку, глядя на шитье.
— Я был на одном очень серьезном собрании, — сказал Фальк, краснея, как девушка. — А что вы читаете?
— Посвящение к «Фаусту», — ответил Селлен и, протянув руку, стал перебирать шитье Бэды.
На лицо Фалька набежала черная тень. Разговор стал принужденным и вымученным. Олле весь ушел в свои мысли, очевидно подумывая о самоубийстве.
Фальк попросил газету, и ему принесли «Неподкупного». И тут ему пришло в голову, что он забыл посмотреть в «Неподкупном» рецензию на свои стихи. Он раскрыл газету и, пробежав глазами третью страницу, быстро нашел то, что искал. В статье не было комплиментов, но не было и грубых выпадов; она была продиктована подлинным и глубоким интересом к поэзии. Критик писал, что стихи Фалька не хуже и не лучше, чем вся остальная современная поэзия, в них так же много себялюбия и так же мало смысла; они повествуют только о личной жизни автора, о его незаконных связях, выдуманных или действительных, кокетничают с его мелкими грешками, но не выражают ни малейшего огорчения по поводу грехов больших; они ничем не лучше английской камерной поэзии, и автору следовало бы поместить перед заголовком книги гравюру со своим портретом, которая стала бы иллюстрацией к тексту, и так далее. Эти простые истины произвели на Фалька глубокое впечатление, поскольку до этого он прочитал только панегирик в «Сером плаще», написанный Струве, и хвалебную рецензию в «Красной шапочке», продиктованную личной симпатией к нему рецензента. Он коротко попрощался и встал.
— Ты уже уходишь? — спросила Бэда.
— Да. Завтра встретимся?
— Конечно, как обычно. Спокойной ночи!
Селлен и Олле последовали за ним.
— Очаровательная девушка! — сказал Селлен после того, как некоторое время они молча шли по улице.
— Попрошу тебя выражаться более сдержанно, когда ты говоришь о ней.
— Если я не ошибаюсь, ты влюблен в нее?
— Да, влюблен и надеюсь, ты не возражаешь?
— Пожалуйста, я вовсе не собираюсь становиться тебе поперек дороги.
— И прошу тебя не думать о ней плохо…
— Я и не думаю. Когда-то она работала в театре…
— Откуда ты знаешь? Она ничего не говорила мне об этом.
— А мне говорила. Никогда нельзя верить этим маленьким чертовкам!
— Но ведь в этом нет ничего дурного. Я постараюсь забрать ее отсюда как можно скорее; пока что все наши встречи сводятся к тому, что по утрам в восемь часов мы идем в парк и пьем воду из источника.
— Как невинно! А по вечерам вы никогда не ходите ужинать?
— Мне и в голову не приходило сделать ей такое непристойное предложение, да она наверняка с возмущением отказалась бы его принять! Ты смеешься! Что ж, смейся! А я еще верю в любовь женщины, к какому бы общественному классу она ни принадлежала и какие бы злоключения ни выпали на ее долю! Она призналась, что в жизни у нее далеко не все было так уж гладко, но я обещал никогда не спрашивать ее о прошлом.
— Значит, у тебя это серьезно?
— Да, серьезно!
— Тогда другое дело. Спокойной ночи, брат Фальк! Олле, ты, наверное, пойдешь со мной?
— Спокойной ночи!
— Бедный Фальк, — сказал Селлен Олле. — Теперь наступила его очередь пройти через это испытание, но его не избежать, как не избежать смены молочных зубов на постоянные: пока не влюбишься, не станешь мужчиной.
— А что собой представляет эта девушка? — спросил Олле только из вежливости, потому что мысли его были далеко-далеко.
— По-своему она очень неплохая девушка, но Фальк воспринимает ее слишком уж серьезно; она подыгрывает ему, пока не потеряла надежду заполучить его, но если дело затянется, ей все это надоест, и у меня нет никакой уверенности, что время от времени она не станет развлекаться где-нибудь на стороне. Нет, здесь надо действовать по-другому: не ходить вокруг да около, а сразу брать быка за рога, не то кто-нибудь непременно помешает. А у тебя, Олле, было что-нибудь в этом роде?
— У меня был ребенок от служанки, которая работала у нас в деревне, и за это отец выгнал меня из дому. С тех пор мне на женщин наплевать.
— Ну, у тебя все обстояло гораздо проще. А быть обманутым, можешь мне поверить, — ой! ой! ой! — как это неприятно. Надо иметь нервы как скрипичные струны, если хочешь играть в эти игры. Посмотрим, чем все это кончится для Фалька; глупо, но некоторые смотрят на подобные вещи слишком серьезно. Итак, ворота открыты! Входи же, Олле! Надеюсь, нам уже постелили, так что тебе будет удобно спать; но ты должен извинить мою старую горничную за то, что она не может как следует взбить перину, понимаешь, у нее ослабли пальцы, а перья в перине свалялись, и, возможно, лежать будет немного жестко.
Они поднялись по лестнице.
— Входи, входи! — сказал Селлен. — Старая Става, наверно, только что проветривала комнату или вымыла пол, по-моему, пахнет сыростью.
— Ну и артист! Что тут мыть, когда и пола-то нет?
— Нет пола? Тогда другое дело. Куда же девался пол? Может быть, сгорел? Впрочем, это не имеет значения. Пусть будет нам постелью мать-земля, или щебенка, или что там еще есть!
Они улеглись прямо в одежде, подстелив куски холста и старые рисунки, а под голову положили папки. Олле зажег спичку, достал из кармана свечной огарок и поставил его возле себя на пол; в большой пустой комнате забрезжил слабый огонек, который, казалось, оказывал яростное сопротивление огромным массам тьмы, врывавшейся через громадные окна.
— Сегодня холодно, — сказал Олле, доставая какую-то засаленную книгу.
— Холодно? Нисколько! На улице всего двадцать градусов мороза, значит, у нас здесь не меньше тридцати, мы ведь живем высоко. Как ты думаешь, сколько сейчас времени?
— По-моему, у святого Иоанна только что пробило час.
— У Иоанна? Но у них там нет часов. Они такие бедные, что давно заложили их.
Воцарилось продолжительное молчание, которое первым нарушил Селлен:
— Что ты читаешь, Олле?
— А тебе не все равно?
— Все равно? Ты бы повежливей, все-таки в гостях.
— Это старая поваренная книга, которую я взял почитать у Игберга.
— Правда, черт побери? Тогда давай почитаем вместе: за весь день я выпил чашку кофе и три стакана воды.
— Так, что же мы будем есть? — спросил Олле, перелистывая книгу. — Хочешь рыбное блюдо? Ты знаешь, что такое майонез?
— Майонез? Не знаю! Читай про майонез! Звучит красиво!
— Ты слушаешь? «Рецепт сто тридцать девятый. Майонез. Масло, муку и немного английской горчицы смешать, обжарить и залить крепким бульоном. Когда закипит, добавить сбитые яичные желтки, после чего охладить».
— Нет, черт побери, этим не наешься…
— Еще не все. «Добавить растительное масло, винный уксус, сливки и перец…» Да, теперь и я вижу, что это нам не годится. Не хочешь ли чего-нибудь поосновательней?
— Почитай-ка про голубцы, это самое вкусное, что я только знаю.
— Нет, не могу больше читать вслух, хватит.
— Ну, пожалуйста, почитай еще!
— Оставь меня в покое!
Они снова замолчали. Свечка погасла, и стало совсем темно.
— Спокойной ночи, Олле, закутайся во что-нибудь, а то замерзнешь.
— Во что же мне закутаться?
— Сам не знаю. Правда, здесь презабавно?
— Не понимаю, почему люди не кончают самоубийством в такой собачий холод.
— Это совсем не обязательно. Хотел бы я знать, что будет дальше.
— У тебя есть родители, Селлен?
— Нет, ведь я внебрачный; а у тебя?
— Есть, но их все равно что нет.
— Благодари провидение, Олле; нужно всегда благодарить провидение… хотя я и не знаю, за что его благодарить. Но пусть так и будет!
Снова воцарилось молчание; на этот раз первым заговорил Олле:
— Ты спишь?
— Нет, лежу и думаю о статуе Густава Адольфа; поверишь ли…
— Тебе не холодно?
— Холодно? Здесь так тепло!
— Правая нога у меня совсем окоченела.
— Втащи на себя ящик с красками, засунь под одежду кисти, и тебе сразу станет теплее.
— Как ты думаешь, живется еще кому-нибудь так же плохо, как нам?
— Плохо? Это нам-то живется плохо, когда у нас есть крыша над головой? Я знаю одного профессора из академии, ходит в треугольной шляпе и при шпаге, а ему приходится гораздо хуже. Профессор Лундстрем половину апреля проспал в театре в Хмельнике! В полном его распоряжении была вся левая ложа у авансцены, и он утверждает, что после часа ночи в партере не оставалось ни одного свободного места; зимой там всегда очень уютно, не то что летом. Спокойной ночи, теперь я сплю!
И Селлен захрапел. А Олле встал и долго ходил взад и вперед по комнате, пока на востоке не заалел рассвет; и тогда день сжалился над ним и послал ему покой, которого не дала ночь.