Книга: Паноптикум
Назад: Март 1911
Дальше: Март 1911

Два
Человек, который не мог спать

Я ПОМНЮ свою прежнюю жизнь, в которой я любил отца и знал, что от меня требуется. Мне дали имя Иезекиль в честь великого пророка нашего народа – имя, означающее «Бог дает силу». Вполне возможно, когда-то оно мне вполне подходило, но, как говорится, Бог дал – Бог взял. Передо мной лежал прямой путь веры и послушания, но, не посоветовавшись ни с кем и даже не обмолвившись никому о своем плане – если можно его так назвать, – я свернул с этого пути и изменил свою жизнь, так и не став тем, кем я мог стать, а, по мнению отца, безусловно, и должен был стать. Временами решение, которое я принял, кажется мне похожим на сон – как будто я уснул одним человеком, а проснулся совсем другим, циничным, незнакомым мне самому и непонятным, преобразившись за одну ночь, словно по волшебству. Некоторые верят, что злые духи могут вдохнуть жизнь в глину и солому и наделить эти объекты неживой природы душой прóклятого человека, так что эти големы бродят среди нас, совращая и доводя до погибели. А если натура человека противится всякой ответственности, то, наверное, можно сказать, что такой человек состоит из огня и воды, и возникает вопрос: тушит ли вода огонь, или же они вместе поджигают самые глубины души? Всю жизнь я гадал, из чего я состою, – есть ли во мне бьющееся сердце или же только солома, и не сгораю ли я напрасно из-за того, чего во мне нет?
Отец привез меня в эту страну с Украины, где представителей нашего народа убивали, поливая снег кровью, только за то, что у нас была другая вера. По всей украинской земле шли погромы, которые на нашем языке означают опустошение, бурю, уничтожающую все на своем пути.
Когда появлялись конники, они не оставляли позади себя ничего – ни вздоха, ни жизни, ни надежды. Моя мать погибла в том далеком краю. Она была одна в нашем деревянном домишке, когда эти дикари прискакали, чтобы сжечь деревню дотла. Не осталось даже тела, которое можно было бы похоронить. Мы с отцом избегали говорить о нашей потере и не произносили имени матери. В пути мы держались в стороне от других, не доверяя никому. Я не помню ни моря, ни корабля, перевозившего нас, помню только горькую воду с ржавчиной, которую мы пили, и хлеб, взятый с собой с Украины, последний остаток прошлой жизни, рассыпающийся у нас в руках. Но русский лес я помню хорошо. Это воспоминание осталось со мной на всю жизнь.
Сначала мы снимали помещение вместе с двадцатью другими мужчинами и мальчиками в многоквартирном доме на Ладлоу-стрит. Туалет находился во дворе. Отопления не было, кроме печки, которую мы топили углем или дровами, если их удавалось найти на улице. В доме было темно, дождь просачивался сквозь дырявую крышу. Некоторые держали во дворе гусей, как привыкли делать на родине. Гуси нередко удирали и бродили по улицам. Повсюду ползали вши и не давали спокойно спать. Перебираясь с одного матраса на другой, они доводили людей до исступления, и никак нельзя было избавиться от этой напасти.
Вскоре отец подружился с другими людьми из нашей деревни, также бежавшими сюда от погромов, которые устраивали дикие русские конники. На родине мы называли наши деревни штетлами, каждая из которых представляла собой обособленный мир, где все мужчины были братьями, а женщины – сестрами. Наши братья сочувствовали нам и помогли найти более приличное жилье на той же Ладлоу-стрит. Это было наше спасение – мы ютились в одной комнатушке, но она была нашим собственным домом. Отец спал на кровати, а я на полу, на отцовском стеганом одеяле, сшитом матерью. Это была единственная более или менее ценная вещь, имевшаяся у нас.
Каждое утро мы читали нараспев одни и те же молитвы, погрузившись в транс и раскачиваясь взад и вперед. Мы носили черные лапсердаки и черные шляпы, поскольку были ортодоксальными евреями, как наши деды и прадеды. На Украине я стал бы раввином, в Нью-Йорке же я ходил вместе с отцом на работу, следуя ему в этом, как и во всем остальном. В нашей деревне его звали Иосифом, здесь он стал Джозефом Коэном, он брался за любую работу с таким же рвением, с каким прежде, будучи талмудистом, изучал заповеди Божьи. Если бы у него были жена и дочери, они бы работали, а отец, как и многие другие ортодоксальные евреи, проводил бы всякий день по двенадцать часов за изучением Торы и молитвами, но это было исключено. На фабрике я сидел на полу, наблюдая за тем, как его ловкие пальцы превращают свертки материи в платья и костюмы. Глядя на него, я научился портняжному мастерству. Я с гордостью подавал отцу иголки и катушки с нитками. Другие мужчины говорили, что хотели бы иметь такого же умелого и трудолюбивого сына, которого ждет большое будущее. Я начал зарабатывать с восьми лет, у меня открылся талант шить хорошую одежду из простой ткани. Так складывалась моя жизнь. И все же, несмотря на тяжелые условия, я не жаловался на судьбу. В кармане я всегда носил молитвенник.
Нам повезло, что у нас была работа. Масса поденных рабочих толпились в ожидании работы в Сьюард-Парке на углу Эстер-стрит и Эссекс-стрит. Проходя мимо них, мы сочувственно качали головами. Они напоминали нам свиней, привезенных на рынок. Но однажды на фабрику, где я работал вместе с отцом и его товарищами, неожиданно приехали хозяева и уволили всех до одного без всякого предупреждения. Это был день, когда моя жизнь разом переменилась, когда я потерял свою душу – или нашел ее, – как посмотреть. Мы были портными и не имели никаких прав, мы зарабатывали достаточно, чтобы не умереть с голоду, но хозяева лишили нас этой возможности. Они набрали вместо нас новых рабочих, только что прибывших из России и Италии, которым можно было меньше платить, – бедняги были готовы работать по восемнадцать часов в день за сущие гроши и смирились с тем, что их будут запирать в цеху, чтобы они не выходили попить воды, перекусить или передохнуть несколько минут. Евреи, отчаянно нуждавшиеся в лишнем центе, соглашались выходить на работу даже по субботам, тогда как мы, ортодоксы, не имели права работать в этот священный день. В нас больше не нуждались, и никакие возражения не принимались. В дверях стояли молодчики бандитского вида, готовые избить всякого, кто начнет жаловаться. Некоторые из уволенных в этот день, придя домой, плакали, другие сразу же пошли искать новую работу, отец же направился на реку.
Я был высок ростом, любознателен и обладал спокойным характером, все время проводил на фабрике или в синагоге. Но в тот день, когда нас уволили, я пошел вслед за отцом к докам в Челси и стал там другим человеком. Что-то внутри меня ожесточилось – а может быть, и освободилось, будто птица вырвалась из клетки. Я потащился за отцом, хотя он велел мне немедленно возвращаться на Ладлоу-стрит. У пристаней собралась целая толпа мужчин в черных сюртуках, многие из них явно были ортодоксальными евреями, друзьями отца, но против них была выставлена целая банда громил, вооруженных кастетами. Громилы умели обращаться с этим оружием, и им не терпелось пустить его в ход. Я старался держаться поближе к отцу. Он заметил меня и крикнул, чтобы я шел домой. Я спрятался за какими-то бочками, надеясь, что он подумает, что я его послушался. И тут случилось это. Отец вдруг взмыл в воздух, словно какая-то странная неуклюжая птица, и полетел с пирса вниз. Раздался громкий шлепок, когда тело ударилось о воду, – этот звук стоит у меня в ушах до сих пор.
Неподалеку портовые рабочие разгружали с судна огромные стальные балки, каждую из них тащила целая дюжина докеров. Услышав шлепок, все они побежали на выручку. Тяжелый сюртук отца распластался вокруг него по поверхности воды, будто черная водяная лилия. Я испугался, что больше никогда его не увижу и останусь один на белом свете, и в панике кинулся к ограждению пирса. Начал было перелезать через перила, чтобы прыгнуть в воду и спасти отца. Плавать я не умел, но в воду я не прыгнул по другой причине. Мне вдруг показалось – и уже не в первый раз, – что отец хочет свести счеты с жизнью. Он часто бродил по лесам, и однажды я обнаружил его там с его веревочным поясом в руках, свернутым петлей. Он внимательно смотрел на ветви дерева, где сидело множество черных птиц. Я схватил его за руку и сказал, что в нескольких ярдах от нас должна быть тропинка – и действительно, я нашел ее там.
Мы столько пережили вместе, и у меня не укладывалось в голове, как он мог бросить меня одного на свете, в этой юдоли печали. Очевидно, он хотел воссоединиться с моей матерью. Очевидно, ему было труднее отказаться от этого, чем от забот обо мне. Тут-то дверца клетки и распахнулась, птица вылетела на волю. В этот момент чувство ответственности перед отцом у меня исчезло. Я решил, что буду заботиться только о себе, что я ничего не должен ни отцу, ни кому бы то ни было еще.
Докеры вытащили отца из воды и закутали его в шерстяные одеяла, но я ушел. Вечером, вернувшись домой, он держался так, будто ничего не произошло. Я тоже делал вид, что ничего не изменилось. Но изменилось все.
Я стал избегать соседей, я больше не считал себя ортодоксальным евреем и, выходя из дома, оставлял свою шляпу под кроватью. Меня тянуло на реку, я увлекся рыбной ловлей. С каждым разом я уходил все дальше от гавани, где синие крабы объедали наживку с крючка, а у рыбы был привкус нефти. Процесс ужения успокаивал меня и давал время поразмышлять. Наблюдая за другими рыболовами, я понял, где следует копать червей, и научился выслеживать алозу в темной воде. В поисках пустынных мест я уходил на самые дальние окраины города.
В те дни я жил словно во сне. Я стал кем-то другим – но кем? Посторонним наблюдателем на молитвенном собрании, сыном-притворщиком, в молчании сидевшим за нашим скудным обедом, мальчиком, не сумевшим спасти отца. Он наконец нашел новую работу и шил теперь женские блузки, а я, как и прежде, работал при нем. Условия работы здесь были даже хуже, чем на первой фабрике. Нам не разрешалось говорить, не разрешалось открывать окна – почти все они были забиты досками. Не было пожарных лестниц, где можно было бы посидеть на свежем западном ветерке. Летом мы изнемогали от жары, зимой надевали перчатки, отрезая у них пальцы, чтобы иметь возможность шить. За стенами возились крысы, я часто прислушивался к ним и, по правде говоря, завидовал их свободному существованию. Мне хотелось бы быть одной из них, бегать по улицам, прячась от людей, и делать все, что мне заблагорассудится.
В цеху было еще несколько мальчиков. С одним из них, Исааком Розенфельдом, я подружился. Мы гладили готовые блузки газовыми утюгами. Пламя в них так бушевало, что надо было действовать осторожно, чтобы не обжечься и не спалить разбросанные вокруг кружева и кисею. Мы с Исааком делились друг с другом едой, которой нам удавалось поживиться, – яблоками или изюмом, – мы крали их с уличных лотков. Разговаривали мы мало, но работали обычно бок о бок. Когда надзиратель проходил мимо нас, Исаак делал непристойный жест у него за спиной, и мы смеялись. Нас объединяло презрение к сытым богачам.
Мне в то время было одиннадцать. Я достаточно наглотался горечи в жизни, часть ее застряла у меня в горле, переродившись в злость. Эта злость не оставляла меня ни на минуту, она была со мной днем и ночью. Иногда я видел, как дети владельца фабрики – мальчик моего возраста и девочка помладше – приезжают к отцу в экипаже. Во мне закипала ненависть, которую было трудно сдерживать. Пальцы моего отца кровоточили, по вечерам он окунал их в стакан горячей воды, чтобы распарить мозоли. Однажды меня послали в кладовую за нитками. Проходя по коридору, я услышал смех хозяйских детей, игравших в кабинете их отца.
Я подкрался к приоткрытой двери. Они сидели за большим и красивым дубовым письменным столом и играли в карты на настоящие деньги, на центы. На девочке было платье в оборках, а поверх него кроличий жакет, мальчик говорил:
– Это нечестно, Джульет, ты жульничаешь. Надо играть по правилам.
Наверное, у меня заурчало в животе, или же я резко выдохнул, и они почувствовали мое нечистое дыхание с примесью ненависти. Подняв головы, они увидели в дверях мальчика в старых отцовских брюках, злобно глядящего на них. Они явно испугались, мальчик сразу протянул мне свои карманные часы. Меня не надо было уговаривать. Раз вы считаете меня грабителем, пусть будет по-вашему. Я схватил часы и сунул их в карман. Хорошо еще, что я уже не носил там свой молитвенник.
Ограбленному тоже было одиннадцать. Он почему-то сообщил мне, сколько ему лет, и я посмотрел на него, как на придурка. Какая мне разница, сколько ему лет? Может, он думал, что я обойдусь с ним поласковее? Девочка начала плакать. Лицо ее сморщилось, и она показалась мне совсем некрасивой. Я хотел бы отнять у нее меховой жакет и отдать его кому-то, кто в нем нуждался, но у меня не хватило смелости. Она могла закричать, надзиратели услышали бы, и тогда мне было не миновать тюрьмы Томбс.
– Заткнись! – прикрикнул я на нее, и она, странное дело, тут же подчинилась и зажала рот рукой. Ее испуганные глаза были темно-голубыми и напомнили мне небо в лесу. Я почувствовал жалость к ней и хотел даже вернуть часы, но тут до меня донеслось жужжание швейных машин в мастерской, и ненависть вспыхнула с новой силой.
– Ты хочешь похитить нас? – спросил хозяйский сын деловым тоном, как будто его предупредили о возможной встрече с человеком вроде меня, и он ее ожидал.
– Нужен ты мне! Да я не взял бы тебя, даже если бы тебя поднесли на серебряном блюде, – отозвался я. Ни за что не хотел бы быть боссом, виновным в жестоком обращении с рабочими. – Но если ты кому-нибудь об этом расскажешь, я тебя убью. Понял? – Меня захлестнула ядовитая волна самых низменных чувств. Хватило нескольких секунд, чтобы я превратился в злобное существо. Не думал, что я способен на такое. – Я найду тебя, где бы ты ни был. Даже если меня засадят в Томбс на пятьдесят лет, я выйду оттуда и перережу тебе горло. Понял?
– Понял. – Голос у него был удивительно низкий, будто он был взрослым, притворявшимся мальчиком, у которого ничего не стоит отобрать дорогую вещь.
С тех пор я носил его часы в кармане пиджака. И сейчас, спустя почти пятнадцать лет, они со мной. Это самая дорогая вещь, какая у меня когда-либо была. На задней крышке есть надпись: «Моему дорогому сыну».
В тот день я вернулся домой поздно. Отец сидел за столом и ел суп. Когда в нашей убогой кладовой не оставалось ничего, кроме картошки и лука, весь наш обед состоял из супа. Отец дрожал и кутался в одеяло. Когда я положил перед ним часы, он посмотрел на меня, как на незнакомого. Да я и был таким.
Я начал вести ночную жизнь. Возможно, отец и догадывался об этом, но мне ничего не говорил. По всей вероятности, он понимал, что наши пути расходятся. Я выскальзывал из нашей комнаты и, спустившись на пять лестничных маршей, выходил на темную улицу. Меня манила река, словно я был рыбой, я пробирался в самые опасные прибрежные районы. Я больше не молился вместе с отцом. Он был образованным человеком и работал бы учителем, если бы остался жить в нашей деревне. Он и здесь продолжал изучать Талмуд. Я чувствовал, что с каждым днем он все больше разочаровывается во мне. Часто я видел его по вечерам возле синагоги, куда он приходил, чтобы читать вместе с другими вечерние молитвы. Их восхищала огромная величественная синагога на Элдридж-стрит. Из-за необычного для синагоги круглого окна в виде розы она напоминала собор. Но молиться они предпочитали в небольшом доме из красного кирпича у Уильямсбургского моста, где собирались люди из наших мест на Украине. Его называли Портновской синагогой. Я никогда не заходил в этот дом, хотя поначалу предполагалось, что я буду учиться у помощника раввина. Стоя на углу, я снимал ермолку и прятал ее в карман. Отец отворачивался, когда замечал меня там.
Я начал втайне заниматься делами, благодаря которым зарабатывал достаточно, чтобы сделать нашу жизнь более сносной. Мне было мало одного супа. Поэтому я начал работать на Авраама Хочмана, прозванного Ясновидящим с Ривингтон-стрит. Он писал такие брошюры, как «Прорицатель» и «Искусство предсказания», продававшиеся по десять центов за штуку, и жил недалеко от нас в большой квартире с водопроводом и туалетом. Говорили, что он ничего не боится, банда Салливена нанимала его несколько раз, чтобы он подсказал им, какая лошадь придет первой на скачках. Заправлял бандой Большой Тим, важная шишка в Таммани, коррумпированном крыле Демократической партии. Но основным занятием Хочмана было чтение мыслей, толкование снов и, главное, поиск пропавших людей. Наверное, сама судьба привела меня к Хочману. Я часто видел его тучную, но неизменно элегантную фигуру в окружении преданных поклонников, преимущественно женщин, обожавших его и нуждавшихся в его помощи. Они даже падали перед ним на колени, умоляя проявить свою прозорливость. Хочману принадлежал Зал любви, одна из многих капелл на Шериф-стрит, где совершались бракосочетания. Он составлял там кетубы, еврейские брачные акты, которые были красиво иллюстрированы – зачастую художниками-евреями из Италии, – и руководил брачными церемониями, хотя не был ни судьей, ни раввином. Его считали чародеем, но я подозревал – еще до того, как познакомился с ним, – что он просто мошенник. Известность он приобрел прежде всего тем, что разыскивал пропавших – мужей или любовников, уехавших на заработки в Нью-Йорк и оставивших своих жен и любовниц в Польше и России. Они обещали посылать женщинам заработанные деньги, но вместо этого бесследно растворялись в новой жизни, натянув котелки по самые уши и оставив женщин с носом. Этих пройдох было так много, что еврейская газета «Дейли форвард» стала регулярно печатать портреты разыскивавшихся. Чтобы оплатить услуги Ясновидящего, покинутые женщины продавали обручальные кольца в ювелирной лавке Фасса на Клинтон-стрит, почти на углу Ривингтон-стрит. Когда они шли продавать последние остатки своего развалившегося брака, им, словно в насмешку, приходилось миновать магазин Голдштейна, знаменитый своими свадебными нарядами и изготовлявшимися на заказ шелковыми шляпами. Попав в Нью-Йорк, эти женщины уже не могли вернуться на родину – даже американским евреям с паспортами не разрешалось въезжать в Россию – правда, женщины не очень-то и стремились к этому. Они только хотели получить то, что им обещали их любимые, обманувшие их.
Хочман утверждал, что ангелы указывают ему местонахождение пропавших отцов, мужей и любовников, на самом же деле он нанимал десятки мальчишек, юных сыщиков, которые выслеживали беглецов, бросивших свои семьи. Он учил мальчишек искать их среди низших слоев общества, расспрашивать владельцев баров, борделей и ночлежек, рыскать на улицах и проникать в многоквартирные жилые дома, околачиваться у винного магазина на Деланси-стрит, торговавшего виски под названием «Вишняк», излюбленным напитком украинских иммигрантов. Он объяснял, какие вопросы следует задавать, если у нас была фотография человека, мы показывали ее повсюду, пусть даже это был старый выцветший дагерротип с размытым изображением. Всех, кто соглашался выслушать нас, мы спрашивали, не знаком ли им этот человек. Мы говорили, что опознать его и навести на его след может быть выгодным делом: он якобы победил в каком-то конкурсе, выиграл приз или талон на бесплатное питание, и тем, кто поможет его найти, тоже может что-нибудь перепасть. «Возможно, он вырос в той же деревне, что и вы? – спрашивали мы. – Вам не жалко его семью? А может, вы тоже от кого-нибудь прячетесь?» Хочман посылал нас в места, где собирались беглецы, чтобы найти себе место в этой жизни под новым именем или чтобы залить свои печали. Если ищейки успешно справлялись со своим заданием и обнаруживали скрывавшегося, Хочман объявлял, что разыскал его благодаря своему провидческому дару.
Я, похоже, не произвел особого впечатления на Ясновидящего, когда встретил его однажды на улице и попросил работы. Он был в синем саржевом костюме и цилиндре и выглядел, как всегда, шикарно, несмотря на полноту. При нем был его тощий, вечно раздраженный секретарь Соломон, чьей обязанностью было отгонять назойливых поклонников провидца. Я приблизился к Хочману, не обращая внимания на секретаря, и пошел с ним рядом, как будто это было в порядке вещей. Он холодно воззрился на меня, но при этом улыбнулся. Ему нравилась решительность в людях. Хочман сказал, что сам он человек верующий, но никогда еще не нанимал ортодоксальных евреев и боится, что мой отец будет недоволен, если я стану работать на него. Он посоветовал мне вернуться к моей учебе и оставить грешный мир тем, кто привык в нем вращаться.
– Отец ничего не решает в моей жизни, – ответил я Хочману. В газетах его называли доктором или профессором, но я был уверен, что никакой ученой степени у него нет. Вынув сигару, он предложил ее мне, но я отказался. Не хватало только, чтобы я начал кашлять и задыхаться перед ним.
– Почему же? – спросил он. – Отец есть отец, ортодокс он или нет.
– Вы все знаете, вот и объясните мне почему.
Этот дерзкий, но уверенный ответ все решил. Хочман ухмыльнулся и взял меня на работу, предположив, что мальчику с длинными волосами и в черной одежде ортодоксальных евреев будет легче найти подход к людям и вызвать их на откровенность. И оказался прав. Мужчины поверяли мне свои тайны, рассказывая, как убежали от придиравшихся к ним жен или влюбились в христианку, и утверждали свое право на свободу. Я был хорошим слушателем и никак не комментировал услышанное. Я так преуспел в этом деле, что вскоре Хочман стал платить мне вдвое больше, чем я зарабатывал на фабрике. К большому огорчению отца, я перестал там работать. Утром я спал, а ночи проводил на улицах. Хочман был известной фигурой, и даже «Таймс» обращался к нему за помощью, когда пропадали дети или полиция не могла решить ту или иную криминальную загадку. Некоторые из наших соседей считали, что я вырос, благодаря своей новой работе, в глазах других я вконец запятнал свою репутацию. Все зависело от того, кем был человек и каких убеждений придерживался.
Этой зимой я нашел пропавшего семилетнего мальчика из ортодоксальной еврейской семьи, о котором писали во всех газетах. Полагали, что его похитили, – возможно, кто-то из тех заведений на Третьей авеню, где секс стоил гроши. Я опросил нескольких друзей мальчика с его улицы, и все они говорили, что он был непоседой, часто убегал по ночам из дома по пожарной лестнице и бродил по берегу Ист-Ривер, мечтая отправиться в морское плавание. Я стал искать на улочках возле реки. То и дело я наталкивался на безработных и бездомных, у которых была одна цель – выжить. Эти бедняки обитали на окраинах города, с трудом добывая себе пропитание. Я понимал, что лучше держаться от них подальше, – они могли проломить человеку голову только ради того, чтобы стащить его ботинки. Благодаря высокому росту, я казался старше своих лет и начинал без удержу сквернословить, когда ко мне приближались, так что никто ко мне не приставал. К тому же я завел обычай носить в кармане нож для защиты и пару раз показал его типам, проявлявшим ко мне слишком большой интерес.
Я нашел пропавшего мальчика под Бруклинским мостом – архитектурным достижением, считавшимся одним из чудес света. Он лежал в трубе, по которой вода стекает с набережной в реку. Очевидно, удрав из дома, он забрел слишком далеко, устал и забрался в трубу, где и уснул. А в это время ударил мороз, и он замерз до смерти. Мне было знакомо желание убежать из дома, и, наверное, поэтому судьба мальчишки взволновала меня. Я потряс его за плечо, но он не реагировал. Я вытащил его из трубы и долго сидел рядом с ним. По правде говоря, какого бы крутого парня я из себя ни строил, с трупами я еще не сталкивался. В нашей деревне убили много людей, но они превратились в пепел, развеянный ветром. Я не мог заставить себя посмотреть парню в лицо, боясь, что тогда его образ будет преследовать меня повсюду. Неподалеку я нашел одеяло и, отвернувшись, накрыл им мальчишку. Я был еще так наивен, что думал, будто мертвые чувствуют холод. Чтобы ему было удобнее лежать, я свернул свое пальто и положил ему под голову. Когда я собрался уходить, опять пошел снег, и я радовался тому, что мать мальчишки, которую приведут сюда полицейские, не почувствует ауру смерти, окружающую это мрачное место, а увидит нечто, напоминающее о небесах, – белоснежный береговой склон и своего сына, мирно спящего с моим пальто под головой.
Хочман организовал королевские похороны. Мать мальчика цеплялась за руку Ясновидящего, как будто он был ее спасителем. Все газеты напечатали фотографии на первых страницах. Было ясно, что бизнес Хочмана благодаря этому расцветет еще пышнее, соответственно, возрастет и моя зарплата. В свои двенадцать лет я уже зарабатывал достаточно, чтобы купить себе новое пальто. Отцу я тоже купил пальто, но он ни разу не надел его, оно осталось лежать в коробке у него под кроватью. С тех пор я тратил деньги только на себя.
Вскоре Хочман стал поручать мне самые сложные дела. Я интуитивно чувствовал, куда может пойти отбившийся от дома человек, потому что в некотором смысле и сам был таким. И все-таки я не мог смириться с тем моральным разложением, с каким столкнулся. Я осуждал мужчин, бросивших своих близких, которым они клялись в вечной любви, хотя и себя считал не лучше. Себя я тоже судил строго. Потому-то и знал, как их найти, и стал лучшим сыщиком Хочмана. Я понимал, что значит предать человека.
Закоулки и развалюхи Нижнего Ист-Сайда были, на мой взгляд, тем местом, где хорошему человеку трудно одолеть дьявола. Это было дно общества, о котором честные люди вроде моего отца ничего не знали. Этот мир мог затянуть человека в самый неожиданный момент. Он пытался затянуть и меня. Я делал вещи, за которые мне было стыдно, – в основном на задах пивных, где женщины чуть ли не отдавались прямо на улице. Тем не менее я совершенствовался в сыскном деле – моя бессонница и недоверие к людям помогали мне в этом. Я был бесценным помощником для Хочмана, и он даже говорил, что хотел бы, чтобы у него был такой способный сын. Друзья моего отца и раньше высказывали желание иметь меня в качестве своего сына.
Мне, однако, хотелось этого меньше всего.
Но то, что я видел на улицах, не доставляло мне радости. А отец… Хотя благодаря мне условия нашей жизни улучшились – он не мог бы покупать такие продукты на свою зарплату, – в его взгляде я чувствовал презрение. Поэтому я по-прежнему предпочитал оставаться в одиночестве.
Однажды я забрел на холмы Верхнего Манхэттена, гораздо севернее, чем когда-либо прежде. Город остался позади, за высотами Морнингсайд-Хайтс. Между жилыми кварталами стали попадаться зеленые участки, а затем начались леса, где со всех сторон слышался нестройный птичий хор. Отдельные фермы виднелись на утесах из твердого белого мрамора, до меня доносился звон коровьих колокольчиков, словно я попал на пастбище. Наконец я оказался у широкого водного пространства, где Гудзон сливается с Гарлемом. Голландцы назвали это место Спайтен Дайвил, Дьявольский водоворот. Здесь попадались устрицы величиной с человеческую ладонь, над болотами планировали цапли. Они вили гнезда из веток и сучьев на высоких лжеакациях и платанах. На мостках стояли рыбаки, выуживая полосатых окуней, голубую рыбу, лещей и камбалу, а также хитрых угрей, которых очень трудно поймать. В местах наилучшего клева кружились лодки. Я представил, что было бы, если бы я остался здесь навсегда, жил бы в лесу, питался устрицами и кроликами. Нам запрещалось есть подобную пищу, потому что она была некошерной.
Стоял ноябрь, трава местами покрылась инеем. Мне вскоре должно было исполниться тринадцать, но я знал, что на бар-мицву не буду стоять в синагоге вместе с другими мужчинами и произносить слова молитвы, хотя в те годы, когда я еще был послушным сыном, меня научили древнееврейскому языку, и я знал его очень хорошо. Темные воды реки текли среди бурой листвы, но полная луна освещала все не хуже солнца. Дома как такового у меня не было – весь Нью-Йорк служил мне домом, близких не было тоже, потому что я их покинул. Но в эту ночь, похоже, сбылась мечта, теплившаяся во мне с тех пор, как я потерял веру, – я открыл для себя мир, где не было никого из тех, кого я знал в прежней жизни, людей в черных шляпах, преданных делу, которое больше не было моим, хотя когда-то я тоже хотел вступить на этот путь. Если бы я оставался послушным сыном, то, возможно, спал бы ночью спокойно вместо того, чтобы шататься по улицам и пивным, сталкиваясь с неприятностями и бедами потерявшихся людей, попадая в руки женщин, готовых на все за несколько центов, и не бродил бы по лесам, где в высокой траве расхаживают цапли.
На высоком берегу я заметил какой-то огонек и направился к нему. Возможно, это Бог призывает меня, как он призывал Моисея в пустыне, подумал я. Возможно, он хочет вразумить меня и наказать за мое грехопадение. Я выслеживал людей и крался за ними, как тень. Я фиксировал все их проступки и прегрешения. Я ничем не жертвовал и ничем не дорожил, и в итоге стал одним из тех странных существ, о которых я слышал, големом – соломенным чучелом, пустым внутри. Пробираясь через подлесок, я вспугивал фазанов, которые вспархивали у меня из-под ног. Трудно было представить, что шумные улицы Нижнего Манхэттена находятся всего в нескольких часах ходьбы от этого сохранившегося куска дикой природы. Тюльпанные деревья достигали двухсот футов в высоту. Говорили, что в этих местах водятся даже медведи, которые приходят сюда со склонов Палисадов по льду вместе с лисами, ондатрами, оленями и дикими индейками, когда Гудзон зимой замерзает. Я вспомнил украинские леса, где на деревьях куковали кукушки, а в темноте среди ветвей летали совы. Несколько раз, когда я был еще совсем маленьким, мы с отцом ночевали в лесу. Именно тогда, прислушиваясь к голосам леса, я утратил способность спать спокойно.
Я задумался над причинами моей бессонницы. Может быть, такова была воля Божья? Если бы я мог нормально спать, я не стоял бы в этот вечер на опушке рощи искривленных лжеакаций. Холодный пар моего дыхания поднимался в морозном воздухе. Перед собой я увидел человека в белой рубашке и черных брюках. Голова его была покрыта куском мешковины, создававшей некое темное пространство. Рядом с ним стоял деревянный сундук, наполненный фотографическими принадлежностями – воронками, банками с растворами и реактивами. Там же было ведро с водой для промывки и несколько стеклянных пластинок для печатания изображений. Незнакомец смотрел в окуляр большой камеры, установленной на треноге в траве. Он фотографировал деревья в лунном свете и не замечал меня. В это время послышался шум птичьей драки. Человек вынырнул из-под мешковины и, увидев меня, пришел в гнев. У него была длинная борода и длинные седые волосы, завязанные сзади кожаным ремешком. Он замахал руками, отгоняя меня.
– Уходи! – крикнул он. – Оставь меня в покое.
Но было поздно. Я увидел свет. Все вокруг осветилось. Я хотел посмотреть в окуляр его камеры. Я хотел этого так сильно, что в груди было больно. Там был новый, неизвестный мне мир, мир красоты, благодаря которому я мог забыть все, чего я успел навидаться за то короткое время, что я провел на земле.

 

ЧЕРЕЗ НЕСКОЛЬКО НЕДЕЛЬ я ушел из дома. С собой я взял очень немногое – новое пальто, пару ботинок, которые я купил, и часы, некогда принадлежавшие сыну фабриканта. С ними я не расстался бы ни за что, потому что они напоминали мне, почему я решил идти своим путем. Я сунул пачку ассигнаций под молитвенник отца. Воспользуется он ими или нет – его дело. Я поднял с пола пуховое стеганое одеяло и сложил его, зная, что никогда больше не буду спать на нем. Оно было сшито мамиными руками. Но я прогнал мысли о ней. Жить, цепляясь за остатки сгоревшего прошлого, невозможно. В своих снах я часто оставлял прошлое позади, дверь захлопывалась за мной, и я не мог ее отпереть. И вот я собирался сделать то же самое в реальной жизни. На фабрике юноши моего возраста начинали участвовать в рабочем движении, пытаясь изменить мир, но и их мир я не мог принять, он казался мне тюрьмой. Хочман обходился со мной по справедливости и возлагал на меня большие надежды, но я не предупредил его о том, что ухожу. Не видел в этом необходимости. Если он действительно был таким мастером по розыску пропавших, за какого себя выдавал, ему ничего не стоило определить мое местонахождение.
Имя фотографа было отпечатано на деревянном сундуке с фотопринадлежностями. Его звали Мозес Леви. Он был одним из наших, приехавших с Украины, и в этом относительно узком мире мне было нетрудно его найти. В конце концов, это была моя специальность. Адрес студии Леви отыскался в книгах Соломона, секретаря Хочмана. К услугам фотографа прибегали, когда праздновали свадьбы. Мне вспомнилось, что я вроде бы видел его изящную фигуру, склонившуюся над камерой в Зале любви. В России Леви считался большим художником, здесь же ему приходилось зарабатывать на жизнь, запечатлевая брачные церемонии.
Я направился к реке, в Челси, ибо именно там жил и работал выдающийся мастер – в мезонине над конюшней, который он переоборудовал под мастерскую. Я поднялся по лестнице и постучал в дверь мастерской, но не услышал никакого ответа. Но я так легко не сдавался – иначе не нашел бы ни одного пропавшего. Я постучал сильнее. Я был решителен, и меня нелегко было смутить и сбить с пути. Возможно, мои манеры можно было назвать несносными. Я умел встряхнуть людей и заставить их разговориться, хотя единственное, чего они хотели, – отделаться от меня. Я продолжал стучать в дверь. Спустя некоторое время она чуть приоткрылась, и сквозь щель на меня уставился сердитый глаз старика. Возможно, он узнал меня, а может, просто принял за одного из слишком назойливых посетителей.
– Убирайся! – проворчал он. – Я тебя не приглашал. Тебе тут нечего делать.
Но я так не считал, ибо он указал мне путь. Он открыл мне новый светлый мир, на который не падала тень Ладлоу-стрит и всех тех мест, где я промышлял. После той встречи на реке мне удавалось иногда заснуть на несколько часов, что у меня плохо получалось прежде. Теперь мне снилось, что я фотографирую, и я впервые в жизни ложился, предвкушая сон.
Во сне я создавал свой собственный мир, абсолютно новый. Для начала я стал ночевать за небольшую плату в конюшне, расположившись на сене рядом с лошадьми.
– Смотри, чтобы я не пожалел об этом! – предупредил меня хозяин конюшни, тревожившийся за своих лошадей. В Нью-Йорке в то время было больше конокрадов, чем на всем Диком Западе. Я клятвенно обещал ему, что он не пожалеет, и он, на мое счастье, поверил мне. Уже давно наступила зима, стояли сильные морозы. У меня появился частый сухой кашель. Мне исполнилось тринадцать лет, вид у меня был взъерошенный и, возможно, даже пугающий. Ростом я вымахал в шесть футов два дюйма и был такой худой, что на запястье можно было все кости пересчитать. Хотя я голодал и еще больше исхудал, я весь состоял из мускулов и сухожилий. Темные волосы ниспадали мне на плечи, как принято у ортодоксов, но в первую же ночь на конюшне я остриг их портновскими ножницами так коротко, что череп просвечивал. Таким образом я отметил начало новой жизни. Теперь я был непохож на наших мужчин, чьи длинные волосы и бороды должны демонстрировать их веру и покорность Богу. Пил я из поилки для лошадей, а когда голод совсем одолевал меня, я отправлялся на пристань у Двадцать третьей улицы, ловил там пропитавшуюся нефтью рыбу и поджаривал ее на костре прямо позади конюшни. По ночам я громко кашлял и, наверное, мешал спать фотографу. Булыжные мостовые были запорошены снегом, лошади стонали во сне, и я стонал вместе с ними, несчастный и почти отчаявшийся.
Но однажды утром ко мне спустился сам Мозес Леви. Этот великий человек принес мне чашку чая, хлеба и сыра. Не успев даже поблагодарить его, я попросился к нему в ученики.
– Может быть, твоему отцу будет тебя не хватать? – предположил Леви после того, как я рассказал ему, как мы жили на Украине – кстати, недалеко от его родной деревни, – как мы стирали пальцы до крови на фабрике и как я ушел из дома, не попрощавшись. Тот период своей жизни, когда я работал на Хочмана, я опустил, так как чувствовал себя в то время не столько сыщиком, сколько предателем и доносчиком.
– С какой стати? – ответил я. – У нас нет ничего общего, он живет своей жизнью, а я своей. – Я приводил те же доводы, какие высказывал Хочману, когда впервые порвал с прежней жизнью и начал новую. – Я сам отвечаю за себя, – заверил я Леви, с жадностью поглощая принесенную им еду. Хотя я так и не прочитал молитву на бар-мицву, которая знаменует переход ко взрослой жизни, я считал себя мужчиной, а не мальчиком. Я работал как мужчина и жил как мужчина, отец меня не опекал. То, чем я занимался, уходя по ночам из дома, привело бы его в ужас. Работая на Хочмана, я делал то, что хотел. Тогда мне казалось, что именно это мне и надо – бездумное грешное существование. После того как отец спрыгнул с пристани, как будто в его жизни не было ничего стоящего, я решил жить в свое удовольствие. Но ни бунт против всех прежних правил, ни женщины, задиравшие передо мной юбки, ни деньги, заработанные у Хочмана, не доставляли мне подлинной радости. Впервые я ощутил ее, встретив в роще лжеакаций Леви с его фотоаппаратом. Когда я увидел деревья в лунном свете, мне открылась красота мира.
Назад: Март 1911
Дальше: Март 1911