Книга: Меня зовут Люси Бартон
На главную: Предисловие
Дальше: Благодарности

Элизабет Страут
Меня зовут Люси Бартон

Elizabeth Strout
My Name is Lucy Barton
Copyright © 2016 by Elizabeth Strout
Фото автора © Photo by Leonardo Cendamo
The translation is published by arrangement with Random House, a division of Penguin Random House LLC.
© Фрадкина Е., перевод на русский язык, 2016
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2016
***
В этом изысканном романе отсутствует сентиментальность. История Люси Бартон, написанная очень просто, с обилием вибрирующих пауз, подарит вам целый спектр эмоций, от самого темного страдания до ощущения счастья.
The New York Times Book Rewiew

 

Книга о болезненной и неразрывной связи между матерью и дочерью.
People

 

Страут показывает сложный рельеф человеческих отношений, сосредотачивая внимание на том, что часто не высказывается, а лишь подразумевается.
The Seattle Times

 

Импрессионистичный, запоминающийся роман Страут напоминает, сколь важны нам истории, и еще – сколь важно выходить за пределы собственных нарративов.
Maiami Herald

 

Написано мощно. Бесстрастно и без намека на жалость. Страут обнажает боль одиночества, которая всем знакома.
Times
***
Моей подруге Кэти Чемберлен

 

Много лет назад мне пришлось провести в больнице почти девять недель. Это было в Нью-Йорке, и по ночам со своей кровати я видела Крайслер-билдинг в геометрическом сиянии огней. В течение дня красота этого здания тускнела, и постепенно оно становилось просто одной из больших конструкций на фоне голубого неба. Все городские здания казались очень далекими и безмолвными. Был май, затем наступил июнь – помню, как я стояла у окна и смотрела вниз, на тротуар. Там проходили молодые женщины в весенних нарядах, мои ровесницы. У них был перерыв на ланч. Я смотрела, как они жестикулируют, о чем-то беседуя, как ветер треплет их блузки, и думала: когда выйду из больницы, то каждый раз, проходя по тротуару, буду благодарна за то, что я – одна из них. И много лет так и было, поскольку я помнила, как смотрела вниз из больничного окна, и благословляла даже тротуар, по которому ступаю.
Сначала это была простая история: я легла в больницу, чтобы мне удалили аппендикс. Через два дня меня покормили, но пища не удерживалась в желудке. А потом началась лихорадка. Никому не удавалось выделить какие-нибудь бактерии или понять, в чем дело. И никто так никогда и не разобрался. Мне вводили питательные растворы и антибиотики с помощью капельницы. Она была прикреплена к металлическому шесту на шатких колесиках, и я таскала ее за собой, но быстро уставала. К началу июля мои проблемы закончились. Однако до тех пор я пребывала в очень странном состоянии: это было в буквальном смысле лихорадочное ожидание, и я очень страдала. У меня дома остались муж и две маленькие дочки. Я ужасно скучала по своим девочкам и так беспокоилась о них, что, наверно, это ухудшало мое состояние. Я питала глубокую привязанность к своему доктору. Это был еврей, который кротко нес на своих плечах печаль (я слышала, как он говорил медсестре, что его дедушка, бабушка и три тетушки погибли в концлагерях). У него были жена и четверо взрослых детей здесь, в Нью-Йорке. Этот чудесный человек, я полагаю, сочувствовал мне. Он распорядился, чтобы моих девочек – одной было тогда пять, а второй шесть – пустили ко мне, если они ничем не больны. Их привела в мою палату подруга нашей семьи, и я увидела, какие у них грязные личики, и волосы тоже. Я потащила их в душ, волоча за собой капельницу. Они закричали: «Мамочка, какая ты тощая!» Девочки в самом деле испугались. Потом они сидели на моей кровати, а я вытирала им волосы полотенцем. А когда они начали рисовать картинки, то делали это с опаской: не спрашивали каждую минуту: «Мамочка, мамочка, тебе это нравится? Мамочка, посмотри на платье моей сказочной принцессы!» Они очень мало говорили, особенно младшая. Обняв ее за плечи, я увидела, как выпятилась нижняя губка и дрожит подбородок. Эта кроха изо всех сил старалась быть храброй. Когда они распрощались, я не стала смотреть из окна, как они уходят с моей подругой, которая их привела и у которой не было собственных детей.
Мой муж, естественно, был занят: он вел дом и был загружен на работе, поэтому ему редко удавалось навестить меня. Когда мы познакомились, он сказал мне, что терпеть не может больницы: когда ему было четырнадцать, его отец умер в больнице. Теперь я поняла, что мой муж действительно их терпеть не мог. В первой палате, куда меня поместили, лежала умирающая старуха. Она все время звала на помощь, и меня поражало, с каким безразличием слушают медсестры, как она кричит, что умирает. Муж не мог этого вынести – я имею в виду, не мог вынести, что ему приходится навещать меня там, – и перевел в отдельную палату. Нашей медицинской страховки не хватало, чтобы оплатить такую роскошь, и с каждым днем наши сбережения таяли. Я была благодарна, что не слышу криков бедной женщины, но если бы кто-нибудь узнал, насколько мне одиноко, мне было бы неловко. Когда приходила сестра, чтобы измерить мне температуру, я старалась задержать ее хоть на несколько минут. Но сестры были заняты и не могли тратить время на болтовню.
Однажды вечером, примерно через три недели после того, как я попала в больницу, я обнаружила, что в изножье кровати, в кресле, сидит моя мать.
– Мама? – удивилась я.
– Привет, Люси, – ответила она. Ее голос звучал робко, но вместе с тем как-то настойчиво. Она наклонилась и сжала мою ступню через одеяло. – Привет, Уизл.
Я много лет не видела мать и смотрела на нее во все глаза, но никак не могла понять, почему она какая-то другая.
– Мама, как ты сюда попала?
– О, я прилетела на самолете. – Она стиснула пальцы, и я почувствовала, как нам трудно справиться с эмоциями.
Я опустилась на подушку.
– Думаю, с тобой все будет хорошо, – добавила она все тем же робким, но настойчивым голосом.
У меня не было никаких снов. Оттого, что она здесь и называет меня прозвищем, которого я не слышала столько лет, мне стало тепло. Обычно я просыпалась в полночь и дремала урывками. Порой у меня не было сна ни в одном глазу, и тогда я смотрела в окно, на огни города. Но в ту ночь я крепко спала, а утром обнаружила, что мама сидит на том же месте, что и накануне.
– Это не важно, – ответила она на мой вопрос. – Ты же знаешь, я мало сплю.
Сестры предложили принести ей койку, но она отрицательно покачала головой. И каждый раз в ответ на это предложение сестер она качала головой. Через какое-то время сестры перестали спрашивать. Моя мать оставалась со мной пять ночей, и она спала только сидя в кресле.
Во время нашего первого дня, проведенного вместе, мы с мамой время от времени возобновляли беседу. Я думаю, ни одна из нас не знала, что делать. Она задала мне несколько вопросов о моих девочках, и к моему лицу прихлынула кровь.
– Они изумительные, – сказала я. – О, они просто изумительные.
Мама ничего не спросила о моем муже, хотя (он сказал мне это по телефону) именно он позвонил ей и попросил приехать и побыть со мной, и оплатил ее билет на самолет. Он предложил встретить ее в аэропорту: ведь моя мать никогда прежде не летала. И хотя она отказалась, сказала, что возьмет такси, мой муж снабдил ее инструкциями и деньгами, чтобы она добралась до больницы самостоятельно. Сейчас, сидя в кресле в изножье моей кровати, мама ни словом не обмолвилась о моем отце, так что я тоже о нем не спросила. Мне все время хотелось, чтобы она произнесла: «Твой отец надеется, что тебе станет лучше». Но она так не сказала.
– Было очень трудно поймать такси, мама?
Она заколебалась, и я почувствовала ужас, который, должно быть, охватил ее, когда она вышла из самолета. Но она ответила:
– У меня же есть язык.
Помолчав с минуту, я сказала:
– Я в самом деле рада, что ты здесь.
Ее губы тронула улыбка, и я перевела взгляд на окно.
Это было в середине 1980-х – тогда еще не было сотовых. Когда зазвонил бежевый телефон рядом с кроватью, мама, несомненно, поняла, что это мой муж – поняла по жалобному тону. Я произнесла «привет», словно готова была расплакаться. Она тихо поднялась с кресла и вышла из комнаты. Полагаю, все это время она сидела в кафетерии – ведь я никогда не видела, чтобы она ела. А быть может, она звонила моему отцу из телефона-автомата в вестибюле: наверно, его интересовало, благополучно ли она долетела. Насколько я понимаю, у них были нормальные отношения. После того как я поговорила с обеими девочками, дюжину раз поцеловав телефонную трубку, и опустилась на подушку, прикрыв глаза, мама тихонько проскользнула в комнату. Когда я открыла глаза, она была на месте.
В тот первый день мы говорили о моем брате, самом старшем из нас троих. Он не был женат и жил вместе с родителями, хотя ему было тридцать шесть. Говорили мы и о моей старшей сестре, которой было тридцать четыре и которая жила в десяти милях от родителей с пятью детьми и мужем. Я спросила, есть ли у брата работа.
– У него нет работы, – ответила мать. – Он проводит ночь со всеми животными, которых назавтра должны убить. – Я переспросила, и она повторила сказанное, добавив: – Он идет в сарай Педерсонов и спит рядом со свиньями, которых завтра отправят на бойню. – Это меня удивило, и я так и сказала. Мама пожала плечами.
Потом мы с мамой поговорили о медсестрах. Мама сразу же дала им прозвища: тощую сестру в хрустящем накрахмаленном халате она назвала Печенье, мрачную сестру постарше – Зубная Боль, а индианку, которая нравилась нам обеим – Серьезный Ребенок.
Но я устала, и мама начала рассказывать мне истории о людях, которых знала много лет назад. Я не узнавала ее манеру речи: казалось, в ней годами копились чувства и наблюдения, и теперь она говорила с придыханием, не сдерживаясь. Иногда я задремывала, а когда просыпалась, то просила ее продолжать. Но она говорила:
– Уизл, тебе нужно отдохнуть.
– Но я же отдыхаю! Пожалуйста, мама. Расскажи мне что-нибудь. Расскажи что угодно. Расскажи о Кэти Найсли. Мне всегда нравилось ее имя.
– О да. Кэти Найсли. Боже мой, она плохо кончила.

 

Мы, то есть наша семья, были изгоями даже в крошечном сельском городке Эмгаш, Иллинойс. Там были и другие захудалые домишки, которые давно пора было заново покрасить. У них не было ни жалюзи, ни садика, и глазу не на чем было отдохнуть. Эти дома составляли городок, тогда как наш стоял на отшибе. Хотя и говорят, что дети воспринимают свои домашние условия как норму, мы с Вики понимали, что мы не такие, как все. Другие дети говорили нам на площадке для игр: «От вашей семьи воняет», – и убегали, зажав пальцами нос. Когда моя сестра была второклассницей, учительница сказала перед всем классом, что нищета не оправдывает грязь за ушами: бедность не мешает купить кусок мыла. Отец работал с сельскохозяйственными машинами. Правда, его часто увольняли за конфликты с боссом, но потом снова брали. Наверно, он был хорошим работником. Мать занималась шитьем. Там, где наша длинная подъездная аллея пересекалась с дорогой, красовалась написанная от руки вывеска: «ШИТЬЕ И ПЕРЕДЕЛКИ». Когда отец молился перед сном, он заставлял нас благодарить Бога за то, что у нас достаточно пищи. Однако на самом деле я часто была голодной, и на ужин у нас был только хлеб с черной патокой. Нас наказывали, когда мы лгали или выбрасывали пищу. А порой, без всякого предупреждения, мои родители – обычно это делала мать в присутствии отца – давали нам хорошие затрещины. Наверное, люди об этом догадывались по нашему угрюмому виду и синякам.
А еще было безлюдье.
Мы жили в Сок-Вэлли, где можно долго идти и увидеть при этом всего один-два дома, окруженных полями. Как я уже сказала, по соседству с нами не было ни одного дома. Кукурузные поля и поля соевых бобов тянулись до самого горизонта. А за горизонтом была свиноферма Педерсонов. Среди кукурузных полей стояло большое дерево. Много лет я считала это дерево своим другом, и оно действительно было мне другом. Наш дом располагался в конце очень длинной дороги, неподалеку от Рок-Ривер. Вдоль дороги были посажены деревья для защиты полей от ветра. Таким образом, у нас не было никаких соседей. В доме не было ни телевизора, ни газет, ни журналов, ни книг. В первый год своего замужества мама работала в местной библиотеке и, судя по всему (это сказал мне брат), любила книги. Но потом ей сообщили, что в библиотеке изменились правила и они могут принимать на работу только людей со специальным образованием. Моя мать так никогда им и не поверила. Она перестала читать, и прошло много лет, прежде чем она отправилась в другую библиотеку, уже в другом городе, и снова принесла домой книги. Это к вопросу о том, каким образом дети начинают понимать, что такое мир и как вести себя в нем.
Например, откуда тебе знать, что невежливо спрашивать у супружеской четы, почему у них нет детей? Откуда тебе знать, что некрасиво жевать с открытым ртом, если никто и никогда не говорил тебе об этом? Откуда тебе знать, как ты выглядишь, если единственное зеркало в доме – это крошечное зеркальце, повешенное высоко над кухонной раковиной, и ни одна живая душа не говорила, что ты хорошенькая. Напротив, когда у тебя начинает расти грудь, твоя собственная мать говорит, что теперь ты похожа на одну из коров в сарае Педерсонов.
Как со всем этим справлялась Вики, я до сих пор не знаю. Мы были не так близки, как можно было бы ожидать. У обеих не было друзей, нас одинаково презирали – и мы смотрели друг на друга так же подозрительно, как и на остальной мир. Теперь, когда моя жизнь полностью изменилась, я порой вспоминаю ранние годы и думаю: было не так уж плохо. Да, наверно. Но порой, когда я иду по солнечной стороне тротуара, или наблюдаю, как гнется на ветру вершина дерева, или вижу ноябрьское небо, нависшее над Ист-Ривер, меня вдруг переполняет такой мрак, что я готова закричать. И тогда я захожу в ближайший универмаг и беседую с незнакомкой о фасоне свитеров, которые только что поступили в продажу. Должно быть, именно так почти все мы неосознанно лавируем в этом мире, и нас посещают воспоминания, которые, быть может, не соответствуют истине. Но когда я вижу, как другие уверенно идут по тротуару, словно им совершенно неведом ужас, я представить себе не могу, каким образом они справляются. Ведь жизнь кажется такой рискованной.

 

– Что касается Кэти, – начала моя мать, – что касается Кэти… – Она подалась вперед в своем кресле и, склонив голову, подперла рукой подбородок. Постепенно я разглядела, что за годы, прошедшие с тех пор, как я видела ее в последний раз, она немного пополнела, так что черты смягчились. Теперь она носила не черные, а бежевые очки, и волосы стали светлее, но не поседели. Она казалась несколько крупнее и мягче, чем прежде.
– Что касается Кэти, – сказала я, – она была милой.
– Не знаю, – ответила мама. – Я не знаю, насколько милой она была.
Нас прервала голубоглазая сестра Печенье, вошедшая в палату. Она взяла меня за запястье и сосчитала пульс, взгляд у нее при этом был отсутствующий. Затем сестра смерила мне температуру и, посмотрев на термометр и что-то записав в моей медицинской карте, вышла из комнаты. Мама, наблюдавшая за Печеньем, теперь перевела взгляд на окно.
– Кэти Найсли всегда хотела большего. Я часто думала, что она потому дружит со мной (впрочем, не знаю, можно ли назвать нас подругами, ведь я просто шила для нее, а она мне платила). Так вот, я часто думала, по какой причине она остается и беседует со мной. Да, она пригласила меня к себе, когда у нее начались проблемы, но вот что я пытаюсь сказать: по-моему, ей нравилось, что мое материальное положение намного хуже, чем у нее. Ей не нужно было мне завидовать. Кэти всегда хотелось того, чего у нее не было. У нее были красивые дочери, но этого было недостаточно: она хотела сына. У нее был чудесный дом в Хэнстоне, но он был недостаточно хорош: ей хотелось жить поближе к городу. К какому городу? Вот такой она была. – И сняв пушинку с колен и прищурившись, моя мать добавила, понизив голос: – Она была единственным ребенком. Думаю, в этом все дело. Единственные дети бывают такими эгоистичными.
Меня как будто внезапно ударили. Мой муж был единственным ребенком, и мать говорила мне давным-давно, что такие дети вырастают эгоистами.
Она продолжала:
– Так вот, она завидовала. Не мне, конечно. Например, Кэти хотелось путешествовать, а ее мужу – нет. Он хотел, чтобы Кэти была всем довольна и сидела дома и чтобы они жили на его жалованье. Он неплохо зарабатывал: управлял фермой кормовой кукурузы, знаешь ли. Они очень хорошо жили, каждый хотел бы так жить. Они даже ходили на танцы в клуб! А вот я не была на танцах со школы. Кэти приходила ко мне и заказывала новое платье специально для того, чтобы пойти на танцы. Иногда она приводила девочек. Такие хорошенькие малышки, и хорошо воспитанные. Помню, как она привела их в первый раз. Кэти сказала мне: «Позвольте представить миленьких девочек Найсли». А когда я ответила: «О, они действительно миленькие», она пояснила: «Нет, так их называют в школе, в Хэнстоне: ”миленькие девочки”». Я всегда думала: каково это? Когда тебя называют «миленькие девочки»? Правда, однажды, – продолжила мама своим настойчивым голосом, – я услышала, как одна из них шепчет сестре, что в этом доме как-то странно пахнет…
– Они же еще дети, мама, – сказала я. – Детям всегда кажется, что в домах как-то странно пахнет.
Мать сняла очки, подула на стекла и вытерла их о подол юбки. Я подумала: какое голое лицо у нее без очков. И никак не могла оторвать взгляд от этого голого лица.
– А потом, в один прекрасный день, все изменилось. Люди считают, что все поглупели в шестидесятых, но на самом деле это случилось только в семидесятых. – Мама снова надела очки, и ее лицо стало прежним. – А может быть, просто перемены долго добирались до нашего захолустья. Но однажды ко мне зашла Кэти, и она была какая-то странная и все хихикала – знаешь, как девчонка. Ты к тому времени уже уехала в… – Мама подняла руку и пошевелила пальцами. Она не сказала: «В школу». Она не сказала: «В колледж». И поэтому я тоже не стала уточнять. Мама продолжила: – Кэти в кого-то влюбилась, это было мне ясно, хотя она не стала откровенничать и не призналась. У меня было видение. Оно возникло у меня, когда я сидела, глядя на нее. И я увидела это, и подумала: «Ого, Кэти попала в беду».
– И так и было, – сказала я.
– И так и было.
Кэти Найсли влюбилась в учителя одной из своих дочерей – к тому времени все три были в средней школе. И она начала встречаться с ним тайно. Потом она сказала мужу, что должна более полно реализоваться, но не может это сделать в домашних оковах. И она ушла, покинув мужа, дочерей, свой дом. И только когда она позвонила маме и расплакалась, та узнала все детали и поехала разыскивать ее. Кэти сняла маленькую квартирку. Она сидела в старом кресле, сильно похудевшая. Вот тут-то она и призналась моей матери, что влюбилась. Но когда она ушла из дома, тот парень бросил ее. Сказал, что не может так продолжать. Дойдя до этого места своего рассказа, мама подняла брови, как будто была сильно озадачена, однако не особенно удручена.
– В любом случае, она унизила своего мужа, и он рассвирепел. Он так никогда и не принял ее обратно, – заключила она.
Муж не принял ее обратно. Десять лет он даже не разговаривал с ней. Когда старшая дочь, Линда, вышла замуж прямо со школьной скамьи, Кэти пригласила моих родителей на свадьбу. Как предположила мама, оттого, что у Кэти не было на этой свадьбе ни одного человека, с которым она могла бы поговорить.
– Эта девушка так быстро вышла замуж, – продолжила мама, и речь ее ускорилась. – Люди думали, что она беременна, но лично я никогда не слышала ни о каком ребенке. А через год она развелась и уехала – кажется, в Белуа. Наверно, искать богатого мужа. Кажется, я слышала, что она нашла себе такого. На свадьбе, продолжила мать, Кэти очень нервничала и носилась большими кругами:
– Грустно было на это смотреть. Конечно, мы там никого не знали, и было понятно, для чего она нас притащила на эту свадьбу. Мы сидели в креслах – помню, на одной стене (знаешь, это был клуб, дурацкое заведение в Хэнстоне) были выставлены под стеклом все эти индейские наконечники стрел. Так вот, Кэти попыталась с кем-то заговорить, а потом вернулась к нам. Даже Линда, вся в белом (Кэти не просила меня сшить свадебное платье, девочка пошла и купила его), даже невеста почти не обращала на мать внимания. Кэти почти пятнадцать лет жила в маленьком домике, в нескольких милях от своего мужа – теперь уже бывшего мужа. Совершенно одна. Девочки были преданны отцу. Знаешь, меня удивляет, что Кэти вообще пустили на свадьбу. Во всяком случае, у него больше никогда никого не было.
– Ему следовало принять ее обратно, – сказала я со слезами на глазах.
– Полагаю, была задета его гордость. – Мать пожала плечами.
– Но он же теперь один, и она одна, и однажды они умрут.
– Верно, – согласилась мать.
В тот день, когда мать сидела в изножье моей кровати, я сильно расстроилась из-за судьбы Кэти Найсли. По крайней мере, так мне запомнилось. Я точно помню, как сказала матери – в горле у меня стоял комок, а глаза щипало, – что мужу Кэти следовало принять ее обратно. Я совершенно уверена, что сказала:
– Он еще пожалеет. Говорю тебе, он пожалеет об этом.
А мать ответила:
– Подозреваю, что это она жалеет.
А быть может, мать и не говорила этого.

 

До одиннадцати лет я жила в гараже. Этот гараж принадлежал моему двоюродному деду, который жил в доме рядом. В гараже был только умывальник, из которого текла тоненькая струйка холодной воды. Изоляция, прибитая гвоздями к стене, была с наполнителем, похожим на розовую сахарную вату. Но нам сказали, что это стекловолокно и мы можем порезаться. Меня это удивляло, и я часто смотрела на эту красивую розовую вещь, до которой нельзя дотрагиваться. Меня удивляло, что это называется «стекло». Теперь мне кажется странным, что я так много размышляла об этом – о загадке красивого и опасного розового стекловолокна, рядом с которым мы жили. Мы с сестрой спали на брезентовых койках, расположенных одна над другой – верхняя держалась на металлических опорах. Родители спали под окном, из которого открывался вид на кукурузные поля, а мой брат – на койке в дальнем углу. Ночью я прислушивалась к бесконечному жужжанию маленького холодильника. Порой по ночам в окно просачивался лунный свет, а иногда было очень темно. Зимой было так холодно, что я не могла уснуть, и иногда мама подогревала воду, наливала ее в красную резиновую грелку и позволяла мне брать в постель.
Когда умер мой двоюродный дед, мы перебрались в дом. Теперь у нас была горячая вода и туалет со сливным бачком, хотя зимой в доме было очень холодно. Существуют вещи, определяющие наш путь, и мы редко можем четко указать на них. Но я порой думаю о том, как допоздна оставалась в школе, где было тепло, просто чтобы согреться. Привратник с добрым лицом, молча кивнув, всегда впускал меня в класс, где еще шипели батареи, и я готовила там уроки. Часто я слышала слабое эхо из гимнастического зала, где тренировалась группа поддержки или стучал мяч. Иногда из музыкальной комнаты доносились мелодии: там репетировал оркестр. Но я оставалась в классе одна, и тогда-то до меня и дошло, что работа будет сделана, если просто ее делать. До меня дошла логика моих домашних заданий, чего никогда бы не случилось, если бы я выполняла их дома. А когда с приготовлением уроков было покончено, я читала – пока наконец не приходило время отправляться домой.

 

Наша начальная школа была небольшой, поэтому там не имелось библиотеки. Однако в классных комнатах были издания, которые мы могли брать домой и читать. В третьем классе я прочла одну книгу, вызвавшую у меня желание написать свою собственную. Это была книга о двух девочках, у которых была милая мама, а на лето они уезжали в другой город. Это были счастливые девочки. В этом другом городе была девочка по имени Тилли – Тилли! – странная и непривлекательная, потому что она была грязная и бедная. Девочки не очень-то хорошо относились к Тилли, но милая мама заставила их обращаться с ней хорошо. Вот что мне запомнилось из этой книги: Тилли.
Моя учительница, увидев, что я люблю читать, давала мне книги – даже книги для взрослых, – и я их читала. И позже, в средней школе, я по-прежнему читала книги в теплом классе, когда уроки были приготовлены. Книги много мне дали. Таково мое мнение. Они заставили меня почувствовать себя не столь одинокой. Так я считаю. И я подумала: я буду писать, и люди не станут чувствовать себя такими одинокими! (Но это был мой секрет. Даже когда я познакомилась со своим мужем, я не сказала ему об этом. Я не могла принимать себя всерьез. И все-таки принимала. Я принимала себя всерьез – тайно, тайно – в глубокой тайне! Я знала, что я писательница. Я не знала, как это тяжело. Впрочем, никто не знает. И это не имеет значения.)
Потому что я проводила часы в теплом классе, потому что читала и потому что поняла: если выполнять домашние задания, ничего не пропуская, они имеют смысл – благодаря всему этому я начала учиться на «отлично». В выпускном классе женщина-консультант позвала меня в свой кабинет и сообщила, что один колледж под Чикаго приглашает меня посещать занятия бесплатно. Мои родители мало об этом говорили – вероятно, щадя моих брата с сестрой, у которых оценки не были не только отличными, но и хорошими. Ни один из них не продолжил учебу.
Дама-консультант отвезла меня в автомобиле в колледж в исключительно жаркий день. О, я сразу же влюбилась в это место – я не могла вымолвить ни слова, у меня просто сбилось дыхание! Территория показалась мне огромной: множество зданий, гигантское озеро, люди, входящие в аудитории и выходящие из них. Я была в ужасе, но при этом радостно взволнована. Однако я быстро научилась подражать людям и пыталась скрыть пробелы в своем образовании. Правда, это было нелегко.
Но вот что я помню: вернувшись домой в День благодарения, я не могла заснуть ночью – боялась, что моя жизнь в колледже мне приснилась. Я боялась проснуться и обнаружить, что снова нахожусь в этом доме и буду в нем вечно – это казалось мне невыносимым. Я подумала: «Нет». И продолжала так думать долго, пока не заснула.
Я устроилась на работу возле колледжа и покупала одежду в комиссионном магазине. Была середина семидесятых, и это было приемлемо, даже если вы не были бедны. Насколько я знаю, никто не обсуждал, как я одета. Но до того, как я встретила моего мужа, я по уши влюбилась в одного преподавателя, и у нас был краткий роман. Он был художником, и мне нравились его работы. Правда, я сознавала, что ничего в них не понимаю, но я любила его самого, его резкость, его ум, его решимость воздерживаться от определенных вещей, чтобы жить так, как ему нравится. Например, дети – от них следовало воздержаться. Но я вспоминаю его сейчас только потому, что он был единственным человеком в моей юности, который заговорил о моей манере одеваться. Он сравнил меня с одной женщиной, преподавательницей с его кафедры, которая одевалась в дорогих магазинах. Она была крупной, а я – нет. Он сказал: «У тебя больше содержания, но у Ирен больше стиля». Я возразила: «Но ведь стиль и есть содержание». Тогда я еще не знала, как это верно – просто однажды записала эту фразу на спецкурсе по Шекспиру. Ее произнес мой преподаватель, и я подумала, что это звучит убедительно. Художник ответил: «В таком случае, у Ирен больше содержания». Меня слегка озадачило, что он считает, будто у меня нет стиля: ведь вещи, которые я носила, были мной. И если я купила их в комиссионке, то, на мой взгляд, это ничего не значило – разве что для человека неглубокого. А в один прекрасный день он спросил: «Тебе нравится эта рубашка? Я купил ее как-то раз в «Блумингдейл», когда был в Нью-Йорке. Это впечатляет меня каждый раз, когда я ее надеваю». И это снова меня озадачило. Потому что, по-видимому, он считал, что это имеет значение – а я-то полагала, что он глубже и умнее. Ведь он художник! (Я очень его любила.) Наверное, он был первым, кто поинтересовался моей классовой принадлежностью – правда, в то время я и слов-то таких не знала. Он ездил со мной по округе и спрашивал: «Твой дом похож на этот?» Дома, на которые он указывал, не имели ничего общего с теми, которые были мне знакомы. Эти дома не были большими, просто они совсем не были похожи на гараж, в котором я выросла, а также на дом моего двоюродного деда. Я не расстраивалась из-за этого гаража – а ведь он считал, что этот факт должен был меня огорчать. И все-таки я любила его. Он поинтересовался, что мы ели, когда я росла. Я не сказала: «Главным образом хлеб с черной патокой» – нет, я ответила: «Мы часто ели печеные бобы». И он спросил: «А что же вы делали после этого – слонялись и пукали?» И тогда я поняла, что никогда не выйду за него замуж. Просто удивительно, как из-за какой-то мелочи вроде этой наступает момент истины. Можно отказаться от детей, которых всегда хотела, можно снести критические замечания относительно твоего прошлого или манеры одеваться, но достаточно одной фразы – и твоя душа съеживается и говорит: «О!»
С тех пор у меня появилось много друзей, и все они – и мужчины, и женщины – говорили то же самое: «Каждый раз эта красноречивая деталь». Я хочу сказать, что это не просто женская история. Такое случается со многими из нас, если повезет столкнуться с подобной деталью и обратить на нее внимание.
Оглядываясь, я полагаю, что была очень странной, что я слишком громко говорила – либо молчала, когда заходила речь о культуре. Наверно, я неадекватно реагировала на юмор обычного типа, неизвестный мне. Думаю, я вообще не понимала иронию, и это людей смущало. Когда я впервые встретилась со своим мужем, Уильямом, то почувствовала – и это был сюрприз, – что он действительно меня понимает. Он был лаборантом моего преподавателя биологии, когда я училась на втором курсе, и у него был собственный взгляд на мир. Мой муж родом из Массачусетса, а его отец был немецким военнопленным, которого послали на работы в картофельные поля Мейна. Этот мужчина, полуголодный, как и все военнопленные, покорил сердце жены фермера. А когда он вернулся в Германию после войны, то думал о ней и писал ей письма. Он написал в письме, что Германия и все, что они сделали, вызывает у него отвращение. Вернувшись в Мейн, он сбежал вместе с фермерской женой в Массачусетс, где прошел обучение и стал инженером-строителем. Естественно, их брак дорого обошелся его жене. У моего мужа тот же белокурый немецкий тип, что и у его отца, фотографии которого я видела. Его отец много говорил по-немецки, когда Уильям рос. А когда Уильяму исполнилось четырнадцать, отец умер. Переписка родителей Уильяма не сохранилась, так что я не знаю, питал ли его отец отвращение к Германии на самом деле. Уильям верил, что это так, и я много лет тоже в это верила.
Уильям, сбежав от нужды из дома своей овдовевшей матери, отправился в школу на Среднем Западе. Однако когда я с ним познакомилась, он уже горел желанием как можно скорее вернуться на Восток. Но он хотел прежде познакомиться с моими родителями. Это была его идея: чтобы мы вместе приехали в Эмгаш. Он бы объяснил им, что мы собираемся пожениться и уехать в Нью-Йорк, где его ждет место на кафедре в университете. По правде говоря, у меня не было никаких тревожных предчувствий. Я была влюблена, жизнь шла вперед, и это было естественно. Мы ехали мимо полей соевых бобов и кукурузы. Стоял ранний июнь, и с одной стороны на пологих холмах были поля соевых бобов резкого зеленого цвета; с другой стороны – кукуруза, еще не доходившая мне до колен. Ее яркая зелень потемнеет в будущие недели, а мягкие листья станут жестче. (О, кукурузные поля моей юности, вы были мне друзьями! Я все бежала и бежала между рядами кукурузы – так может бежать только одинокий ребенок летом, когда мчится к большому дереву, стоящему среди кукурузных полей…) Помнится, когда мы ехали, небо было серым, и казалось, что оно как бы поднимается. Это было очень красиво: ощущение, что небо поднимается и становится светлее, и серый цвет приобретает легкий оттенок голубого, а на деревьях зеленеют листья.
Помнится, мой муж тогда сказал: он не ожидал, что мой дом такой маленький.

 

Мы провели у моих родителей неполный день. Отец, в спецодежде механика, взглянул на Уильяма, и когда они обменялись рукопожатием, я заметила, как сильно исказилось лицо отца. Это часто предшествовало тому, что я в детстве называла Жуть — состояние, когда мой отец приходил в сильное волнение и не владел собой. Думаю, после этого мой отец ни разу не взглянул на Уильяма – впрочем, я в этом не уверена. Уильям предложил отвезти моих родителей, брата и сестру в город и там всем вместе пообедать в каком-нибудь ресторане по их выбору. Отец вскипел от этого предложения: наша семья никогда не ходила в ресторан. Он сказал моему мужу: «Ваши деньги здесь не в чести». Уильям посмотрел на меня со смущенным видом, а я пробормотала, что нам пора. Мама подошла ко мне, когда я в одиночестве стояла у машины, и сказала:
– У твоего отца было много проблем с немцами. Тебе следовало предупредить нас.
– Предупредить?
– Ты же знаешь, твой отец был на войне, и какие-то немцы пытались его убить. Он ужасно переживал с той минуты, как увидел Уильяма.
– Я знаю, что папа был на войне, – ответила я. – Но он никогда не говорил ничего такого.
– Существует два типа мужчин, когда речь заходит об их военном прошлом, – сказала мама. – Одни говорят об этом, другие – нет. Твой отец принадлежит к тем, кто не говорит.
– А почему?
– Потому что это было бы некрасиво, – объяснила мама. И добавила: – Господи, кто тебя воспитывал?
И только много лет спустя я узнала от своего брата, как наш отец столкнулся в одном немецком городе с двумя молодыми людьми, напугавшими его. Отец выстрелил им в спину. Он не думал, что они солдаты, на них не было солдатской формы, но он их застрелил, а когда перевернул одного, то увидел, как тот молод. Брат рассказал мне, что Уильям показался нашему отцу копией того юноши, только постарше. Молодой человек, который вернулся, чтобы изводить его, забрать у него дочь. Мой отец убил двух немецких мальчиков, и когда он лежал при смерти, то сказал брату, что не проходило и дня, чтобы он не думал о них и не чувствовал, что должен отдать взамен собственную жизнь. Не знаю, что еще случилось с отцом на войне, но он участвовал в битве в лесу Хюртген, а это место было из худших в той войне.
Моя семья не приехала на мою свадьбу и не прислала поздравления. Но когда родилась моя первая дочь, я позвонила родителям из Нью-Йорка. Мама сказала, что видела это во сне, так что ей уже известно, что у меня родилась дочь, но она не знает имени. По-видимому, ей понравилось имя Кристина. После этого я звонила родителям в их дни рождения и в праздники, а также когда родилась моя вторая дочь, Бекка. Мы вежливо беседовали, но всегда ощущали при этом неловкость. Я не видела никого из своей семьи до того дня, когда мама возникла в изножье моей койки, в палате, за окном которой сиял Крайслер-билдинг.

 

Я спросила маму в темноте, не спит ли она.
О нет, ответила она совсем тихо. Хотя нас было только двое в больничной палате, за окном которой сиял Крайслер-билдинг, мы говорили шепотом, словно опасаясь кого-то побеспокоить.
– Как ты думаешь, почему парень, в которого влюбилась Кэти, сказал, что не может продолжать их отношения – как только она покинула мужа? Он испугался?
Помолчав с минуту, моя мать ответила:
– Не знаю. Но Кэти рассказала мне, как он признался ей, что он гомик.
– Гей? – Я села в постели и взглянула на мать, сидевшую у изножья. – Он сказал ей, что он гей?
– Кажется, так вы это теперь называете. А мы называли это «гомик». Он сказал «гомик». Или так сказала Кэти. Не знаю, кто именно сказал «гомик». Но он один из них.
– О, мама, ты меня насмешила! – Я услышала, что она тоже засмеялась, хотя и сказала:
– Уизл, не вижу тут ничего смешного.
– Меня насмешила ты. – От смеха у меня слезы потекли из глаз. – И эта история тоже. Эта ужасная история!
Все еще смеясь (ее смех был сдержанным, но таким же настойчивым, каким порой делался голос), она сказала:
– Не знаю, что тут смешного: бросить мужа ради гомика или гея, а потом вдруг все выяснить. А ведь она-то думала, что у нее настоящий мужчина!
– Ты меня уморишь, мама. – Я бессильно опустилась на подушки.
Мама задумчиво произнесла:
– Иногда я думаю: а может быть, он не был геем. Просто Кэти его напугала, бросив все ради него. Так что, возможно, он все это сочинил насчет себя.
Я обдумала эту мысль.
– Уж не знаю, станет ли мужчина сочинять про себя такое.
– О, – сказала мама. – О, я полагаю, что это правда. Честно говоря, я ничего не знаю про парня Кэти. Не знаю, где он и что с ним.
– Но они это делали?
– Не знаю, – ответила мама. Откуда мне знать? Делали что? Был ли у них секс? Откуда же мне знать?
– Наверное, у них был секс, – сказала я. Забавно было это произнести, к тому же я в это верила. – Трех дочерей и мужа не бросают ради вздохов на скамейке.
– Может быть, и бросают.
– О’кей. Может быть, бросают. А муж Кэти, мистер Найсли, – у него действительно с тех пор никого не было?
– Бывший муж. Он моментально с ней развелся. Во всяком случае, я ничего такого больше о нем не слышала. Ничто на это не указывает. Впрочем, никогда не знаешь.
Возможно, это было из-за темноты (лишь бледный луч света проникал через дверь, а в окне светилось созвездие величественного Клайслер-билдинг), но мы с мамой никогда прежде так не беседовали.
– Люди, – обронила я.
– Люди, – повторила мама.
Я была так счастлива! Я была счастлива оттого, что мы говорим с мамой вот так!

 

В те дни – а это, как я уже говорила, была середина 1980-х, – мы с Уильямом жили в Вест-Вилидж, в маленькой квартире. Этот дом у реки был без лифта, и в здании не было прачечной. Да, нелегко мне приходилось – с двумя маленькими детьми и собакой в придачу. Я засовывала младшую в рюкзачок за спиной и гуляла с собакой. Время от времени наклоняясь, чтобы подобрать ее какашки в пластиковый пакет. Ведь в объявлениях было сказано: «УБИРАЙТЕ ЗА СВОЕЙ СОБАКОЙ». И я все время кричала старшей дочери, чтобы она подождала меня и не сходила с тротуара. Подожди, подожди!
У меня было двое друзей, и в одного из них, Джереми, я была немножко влюблена. Он жил на верхнем этаже нашего дома. Джереми был чуть младше моего отца. Родился он во Франции в аристократической семье и еще в молодости уехал в Америку.
– Все, кто отличался от других, хотели тогда в Нью-Йорк, – рассказывал он мне. – Это было место, куда стоило приехать. Наверное, и сейчас стоит.
В середине своей жизни Джереми решил стать психоаналитиком. И когда мы познакомились, у него еще было несколько пациентов. Однако он не говорил со мной о том, что это такое. У него был офис, куда он ходил три раза в неделю. Когда я на улице проходила мимо Джереми – высокого, худого, темноволосого, в темном костюме, с одухотворенным лицом, – у меня всегда замирало сердце. «Джереми!» – говорила я, а он улыбался и приподнимал шляпу. Это было так учтиво, старомодно и очень по-европейски – вот так мне это виделось.
Я всего один раз видела его квартиру – это случилось, когда у меня захлопнулась дверь и пришлось ждать управляющего зданием. Джереми обнаружил меня на крыльце, в невменяемом состоянии, с собакой и двумя детьми – и пригласил к себе. Как только мы очутились в его квартире, дети притихли и очень хорошо себя вели – как будто знали, что здесь никогда не бывает детей. Я действительно ни разу не видела, чтобы дети входили в квартиру Джереми. Только один-два мужчины, а иногда женщина. В квартире было чисто и пусто. Пурпурный ирис красовался в стеклянной вазе на фоне белой стены; здесь были произведения искусства, при виде которых я поняла, какая пропасть разделяет нас с Джереми. Я говорю так, потому что не понимала это искусство. Это были темные продолговатые предметы, висевшие на стенах, какие-то абстрактные конструкции – я поняла только, что это символы утонченного мира, который никогда не могла понять. Джереми чувствовал себя не в своей тарелке оттого, что моя семья находилась у него в квартире, я это чувствовала – но он был настоящим джентльменом, и вот почему я так его любила.

 

Три факта насчет Джереми.
Однажды я стояла на крыльце, и, когда он вышел из здания, сказала:
– Джереми, иногда я стою здесь и не могу поверить, что в самом деле в Нью-Йорке. Стою здесь и думаю: «Кто бы мог подумать? Я! Я живу в Нью-Йорке!»
И у него на лице невольно выразилось подлинное отвращение. Тогда я еще не знала, какое глубокое отвращение нью-йоркцы питают к провинциалам.

 

Второй факт насчет Джереми. Мой первый рассказ опубликовали сразу же после того, как я переехала в Нью-Йорк. Прошло немного времени, и был опубликован второй. Как-то раз на крыльце Крисси сообщила об этом Джереми:
– У мамы рассказ в журнале!
Повернувшись, он посмотрел на меня. Его взгляд был пристальным, и мне пришлось отвернуться.
– Нет-нет, – сказала я. – Всего-навсего один маленький, дурацкий литературный журнал.
– Значит, вы писательница. Вы художник. Знаете, я работаю с художниками. Наверно, я всегда это в вас чувствовал.
Я покачала головой. Мне вспомнился художник из колледжа, с его решением воздерживаться от детей.
Джереми уселся рядом со мной на крыльце.
– Художники другие – они отличаются от остальных людей.
– Нет, не другие. – Я покраснела. Ведь я всегда была другой, и я больше не хотела быть другой!
– Но они другие. – Он похлопал меня по колену. – Вы должны быть безжалостной, Люси.
Крисси скакала вниз и вверх по ступеням.
– Это печальный рассказ, – сказала она. – Я не могу его читать – я умею читать некоторые слова – но это печальный рассказ.
– Можно мне его прочесть? – спросил Джереми.
Я ответила отрицательно.
Сказала, что не вынесу, если ему не понравится. Он кивнул:
– О’кей, я больше не буду просить. Но, Люси, мы с вами много говорили, и я не могу себе представить, чтобы мне не понравилось то, что вы написали.
Ясно помню, как он произнес «безжалостная». Он не казался мне безжалостным, и я не думала, что могу быть безжалостной. Я любила его. Он был мягким.
Он велел мне быть безжалостной.

 

И еще один факт насчет Джереми. Тогда эпидемия СПИДа была в новинку. По улицам ходили мужчины, костлявые и изможденные, и было заметно, что их поразила эта болезнь, возникшая внезапно, как библейский бич божий. И вот однажды, сидя на крыльце вместе с Джереми, я произнесла слова, удивившие меня. Я сказала, глядя вслед двум таким мужчинам, которые только что медленно прошли мимо:
– Я знаю, это ужасно, но я почти завидую им. Потому что они есть друг у друга. Они связаны, и это настоящее сообщество.
И тогда он взглянул на меня, и выражение его лица было добрым. Теперь я понимаю: он разглядел то, что не видела я сама – несмотря на то, что у меня есть семья, я одинока. Вкус одиночества был первым, что я отведала в своей жизни, и он всегда у меня на губах. Думаю, в тот день Джереми это понял. И он был добр ко мне. «Да», – вот и все, что он сказал. Он вполне мог бы возразить: «Вы с ума сошли, они же умирают!» Но он этого не сказал. Потому что понял, что я одинока. Мне хочется так думать. Я так думаю.

 

В одном из магазинов готового платья, которыми славится Нью-Йорк и которые слегка напоминают картинные галереи Челси, я увидела женщину, произведшую на меня сильное впечатление. Возможно, именно благодаря ей я написала все это. Это было много лет назад, моим девочкам было одиннадцать и двенадцать. Итак, я увидела эту женщину в магазине готового платья и была уверена, что она меня не заметила. У нее был надменный вид, который очень ей шел. Этой даме было около пятидесяти лет. Она выглядела привлекательно и стильно, и ее волосы – цвета, который принято называть пепельным, – были красиво уложены. Я хочу сказать, что она не сама красила волосы в пепельный цвет – этим занимался мастер в салоне. Но особенно меня притягивало ее лицо. Это лицо я видела в зеркале, пока примеряла черный пиджак. Наконец, я спросила:
– Как вы думаете, он неплох?
У нее был удивленный вид, как будто она не ожидала, что кто-нибудь спросит ее мнение об одежде.
– О, простите, я здесь не работаю, – сказала она. Я ответила, что так и поняла – просто мне хотелось узнать ее мнение. И добавила, что мне нравится, как она одета.
– О, о’кей, – отозвалась она. – В самом деле? Ну что же, спасибо. О да, он мил. – Наверно, она видела, как я дергаю за лацканы пиджака, о котором ее спросила. – Действительно мил. Вы собираетесь носить его с юбкой?
Мы обсудили юбку, а также имеется ли у меня юбка подлиннее – просто на тот случай, сказала она, если я захочу надеть каблуки.
Она была красива, и я подумала, что люблю Нью-Йорк за этот дар – бесчисленные встречи. Может быть, я заметила в ней печаль. Такое ощущение у меня возникло, когда я вернулась домой и ее лицо всплыло в памяти. Я не заметила грусти, когда была рядом, поскольку она все время улыбалась, и от этого ее лицо светилось. Она выглядела как женщина, в которую до сих пор влюбляются мужчины.
– Чем вы занимаетесь? – спросила я.
– В смысле работы?
– Да. Судя по вашему виду, вы занимаетесь чем-то интересным. Вы актриса? – Я повесила пиджак на плечики: у меня не было денег, чтобы купить такую вещь.
– О, нет-нет, – сказала она и покраснела. – Я всего лишь писательница. Вот и все. Наверно, ей не раз приходилось отвечать на этот вопрос. А может быть, она действительно так думала: «Всего лишь писательница». Я спросила, что она пишет, и она вспыхнула и, взмахнув рукой, сказала:
– О, знаете, книги – романы и все такое. Ничего особенного.
Мне пришлось спросить ее имя, и снова возникло ощущение, будто я сильно ее смутила. Она вымолвила на едином дыхании: «Сара Пейн», и я, не желая больше ее смущать, поблагодарила за совет. Казалось, она расслабилась, и мы заговорили о том, где лучше покупать обувь – на ней были лакированные туфли на высоком каблуке. Затем мы расстались, и каждая из нас сказала, что было очень приятно познакомиться.

 

Дома, в нашей квартире – к тому времени мы переехали в Бруклин-Хайтс, – дети носились с криками: «Где фен?» или «Где блузка?» (она была в стирке). Я нашла на наших книжных полках Сару Пейн. Она была не особенно похожа на фотографию на обложке. Как оказалось, я уже читала ее книги. А потом я вспомнила, как познакомилась на вечеринке с мужчиной, который ее знал. Он говорил о ее книгах. Сказал, что она хорошая писательница, но ей мешает «мягкость сострадания», которая вызывала у него отвращение и, по его мнению, делала ее произведения слабее. И все-таки мне нравились ее книги. Мне нравятся писатели, которые пытаются рассказать правдивую историю. А еще ее книги нравились мне потому, что она выросла в захудалом домишке с яблоневым садом, в маленьком городке в Нью-Гемпшире, и писала о сельских районах штата. Она писала о людях, которые занимаются тяжелым трудом и страдают, хотя иногда с ними случается что-то хорошее. А потом я осознала, что даже в своих книгах она говорит не совсем правду, всегда держится подальше от чего-то. Ведь она с трудом сказала мне свое имя! И я почувствовала, что могу понять и это.

 

На следующее утро в больнице (с тех пор прошло так много лет) я сказала маме, как меня беспокоит, что она не спит. А она ответила, что ни к чему беспокоиться, так как она всю жизнь спала урывками. А потом она вдруг начала говорить о своем детстве и о том, что в детстве тоже спала урывками.
– К этому привыкаешь, когда не чувствуешь себя в безопасности, – сказала она. – Всегда можно вздремнуть сидя.
Я очень мало знаю о детстве моей матери. Пожалуй, это не так уж необычно, и многие мало что знают о детстве родителей. Я имею в виду – по-настоящему. Сейчас возник большой интерес к родословной, а это означает имена, места, фотографии и официальные записи. Но как же мы можем узнать, какова была повседневная жизнь (если наступит момент, когда это будет нам небезразлично)? Благодаря пуританству моих предков беседа не была для них источником удовольствия – в отличие от того, что я наблюдала в других культурах. Но в то утро в больнице моя мать с явным удовольствием рассказывала о том, как не раз проводила лето на ферме. По какой-то причине мама в детстве почти каждое лето приезжала на ферму, принадлежавшую ее тете Селии. Эта женщина запомнилась мне как худая бледная особа, которую мы с братом и сестрой называли «тетя Тюлень». По крайней мере я считала, что она действительно «тетя Тюлень». А поскольку дети понимают все буквально, то я недоумевала, почему ее зовут так же, как океанское животное, которое я никогда не видела. Она была замужем за дядей Роем, который, насколько мне известно, был приятным человеком. Моя кузина Гарриет была их единственным ребенком, и ее имя периодически возникало на протяжении всей моей юности.
– Я думала о том, – сказала мама тихим голосом, – как однажды утром – о, мы были маленькими, мне было пять, а Гарриет три, – так вот, я думала о том, как мы решили помочь тете Селии обрывать засохшие головки с лимонных лилий, росших у амбара. Но Гарриет была совсем крошкой, и она решила, будто большие бутоны и есть засохшие головки, которые нужно обрывать. И она как раз обрывала их, когда вышла тетя Селия.
– Тетя Тюлень рассердилась?
– Нет, я ничего такого не помню. Рассердилась я, – ответила мама. – Ведь я пыталась ей растолковать, где бутон, а где засохшая головка. Глупый ребенок.
– Я не знала, что Гарриет глупая. Ты никогда не говорила, что она глупая.
– Что ж, возможно, она и не была глупой. Вероятно, не была. Но она всего боялась, она боялась молнии. Пряталась под кроватью и хныкала, – продолжала мама. – Я никогда этого не понимала. И она так боялась змей. В самом деле, глупая девчонка.
– Мама, пожалуйста, не произноси больше это слово. Пожалуйста. – Я сразу же попыталась сесть и задрать ноги. Даже теперь мне всегда хочется задрать ноги, как только я слышу это слово.
– Какое слово? «Змеи»?
– Мама!
– Ради бога, я не… Хорошо, хорошо. – Она махнула рукой и, пожав плечами, повернулась к окну. – Ты часто напоминала мне Гарриет, – сказала она. – Эти твои глупые страхи. И твоя способность жалеть первого встречного.
Я и теперь не знаю, какого это первого встречного я пожалела.
– Но я хочу послушать, – сказала я. Мне хотелось услышать мамин голос, этот изменившийся голос.
Медсестра Зубная Боль вошла в палату. Она измерила мне температуру, но при этом не смотрела в пространство, как Печенье. Зубная Боль внимательно посмотрела на меня, потом перевела взгляд на градусник и сказала, что у меня по-прежнему лихорадка, как и вчера. Она спросила мою мать, не нужно ли ей чего-нибудь, и та поспешно помотала головой. С минуту Зубная Боль постояла в растерянности, с горестным видом. Затем она измерила мое давление, которое всегда было прекрасным – в то утро оно тоже было прекрасным.
– Ну что же, хорошо, – сказала Зубная Боль, и мы с мамой поблагодарили ее. Она сделала записи в моей карте и, дойдя до двери, обернулась и сказала, что скоро придет доктор.
– Доктор показался мне милым человеком, – заметила мама, обращаясь к окну. – Когда он приходил вчера вечером.
Зубная Боль оглянулась на меня, покидая палату.
Помолчав с минуту, я попросила:
– Мама, расскажи мне что-нибудь еще про Гарриет.
– Ты же знаешь, что случилось с Гарриет. – Мама вернулась в комнату, ко мне.
– Но ты же всегда любила ее, правда? – сказала я.
– О, конечно – с чего мне было не любить Гарриет? Ей очень не повезло с замужеством. Она вышла замуж за человека из другого города, с которым познакомилась на танцах – в амбаре танцевали square dance. Люди за нее радовались, ведь она не была красавицей, даже в расцвете молодости.
– А что с ней было не так? – спросила я.
– Все с ней было так. Просто она всегда была капризной, даже в юности – а еще эти торчащие зубы. И она курила, так что у нее плохо пахло изо рта. Но она была милой и никогда никому не желала зла. У нее было двое детей, Абель и Дотти…
– О, я в детстве любила Абеля, – вставила я.
– Да, Абель всегда был чудесным. Иногда яблоко падает далеко от яблони. И вот однажды муж Гарриет вышел купить ей сигареты и…
– Больше никогда не вернулся, – заключила я.
– Вот именно – не вернулся. Он действительно так никогда и не вернулся. Упал мертвым на улице, и Гарриет так намучилась, пытаясь не дать государству отобрать детей. Он ничего ей не оставил, бедняжке, – конечно, он не ожидал, что вот так вдруг умрет. Тогда они жили в Рокфорде – ты знаешь, это в часе езды, – и она так и осталась там, уж не знаю почему. Но она каждое лето присылала к нам детишек на несколько недель. О, такие грустные дети! Я всегда шила Дотти новое платье перед отъездом домой.
Абель Блейн. Помнится, у него были слишком короткие штаны, выше лодыжек, и дети смеялись над ним, когда мы приходили в город. Но он всегда улыбался, как будто это было ему безразлично. У него были плохие зубы, к тому же кривые, но вообще-то он был красив. Наверно, он знал, что красив. А главное – у него было доброе сердце. Это он научил меня отыскивать еду в дампстере на задах кондитерской Чатвина. Удивительно, что он делал это не таясь: стоял, отбрасывая в сторону коробки, пока не находил то, что искал, – вчерашние и позавчерашние пирожки, булочки и пирожные. С нами никогда не было моих сестры и брата – уж не знаю, где они тогда были. После нескольких визитов в Эмгаш Абель больше не вернулся. Он работал билетером в театре – там, где жил. Однажды он прислал мне письмо, в которое вложил брошюру с изображением вестибюля театра. Помню, вестибюль был красивый, облицованный множеством разноцветных изразцов.
– Абель встал на ноги, – сказала мама.
– Расскажи мне снова, – попросила я.
– Ему удалось жениться на дочери своего босса. Он живет в Чикаго, уже много лет. Его жена очень надменная и не желает знаться с бедной Дотти, муж которой с кем-то сбежал несколько лет тому назад. Он был с Востока, муж Дотти. Ты же знаешь.
– Нет.
– Ну ладно. – Мать вздохнула. – Он был откуда-то с восточного морского побережья… – Она кивнула в сторону окна, словно указывая, что муж Дотти оттуда. – Вероятно, считал, что он чуть лучше, чем она. Уизл, как ты можешь жить там, где нет неба?
– Небо есть, – возразила я, но тут же добавила, – хотя я понимаю, что ты имеешь в виду.
– Но как ты можешь жить без неба?
– Зато здесь есть люди, – ответила я. – Но расскажи мне почему.
– Что почему?
– Почему муж Дотти сбежал?
– Откуда мне знать? Нет, пожалуй, я знаю. Он познакомился с какой-то женщиной в местной больнице, когда ему удаляли желчный пузырь. Смотри-ка, почти как ты!
– Как я? Ты думаешь, я собираюсь сбежать с Печеньем или Серьезным Ребенком?
– Никогда не знаешь, что привлекает людей друг в друге, – ответила мама. – Но я не думаю, что он сбежал с какой-нибудь Зубной Болью. – Мама кивнула в сторону двери. – Он мог сбежать с Ребенком, но только не с Серьезным Ребенком – я имею в виду… – Подавшись вперед, мама прошептала: – Ну, не с такой темненькой, как наша, не с индианкой. – Она снова откинулась на спинку кресла. – Но я уверена, что она была моложе и привлекательнее Дотти. Он оставил Дотти дом, в котором они жили, и она устроила в нем пансион. Дела у нее идут хорошо, насколько мне известно. А у Абеля в Чикаго дела идут прекрасно – какое это утешение для бедной Гарриет. Думаю, она беспокоилась о Дотти. Честное слово, Гарриет беспокоилась обо всех. Правда, сейчас, наверно, уже нет. Она умерла много лет назад. Однажды ночью, во сне. Легкая смерть.
Время от времени я задремывала, слушая мамин голос.
Я думала: это все, чего я хочу.

 

Но как выяснилось, я хотела кое-что еще. Мне хотелось, чтобы мама спросила о моей жизни. Я хотела рассказать ей о том, как сейчас живу. И я опрометчиво выпалила:
– Мама, два моих рассказа опубликованы.
Она насмешливо на меня посмотрела, словно я сказала, что у меня вырос шестой палец на ноге. Затем она молча перевела взгляд на окно.
– Ничего особенного, – добавила я. – В крошечных журналах.
Она по-прежнему молчала. И тогда я сказала:
– Бекка не спит по ночам. Может быть, она пошла в тебя. Возможно, она тоже спит урывками.
Мама продолжала смотреть в окно.
– Но я хочу, чтобы она чувствовала себя в безопасности, – добавила я. – Мама, почему ты не чувствовала себя в безопасности?
Моя мать закрыла глаза, как будто этот вопрос мог погрузить ее в сон – но я вовсе не думала, что она собирается спать.
Через несколько минут она открыла глаза, и я сказала:
– У меня есть друг, Джереми. Раньше он жил во Франции, и он из семьи аристократов.
Мама посмотрела на меня, потом перевела взгляд на окно, и прошло много времени, прежде чем она проговорила:
– Так он говорит.
А я сказала:
– Да, так он говорит, – извиняющимся тоном, как бы давая ей понять, что мы не должны больше обсуждать ни моего друга, ни мою жизнь.
Как раз в этот момент в палату вошел доктор.
– Девочки, – начал он и кивнул. Подойдя к моей матери, он, как и накануне, пожал ей руку. – Как у нас дела сегодня? – И сразу же задернул занавески вокруг моей кровати, отделив меня от мамы. Я любила его по многим причинам, и одна из причин была именно эта: он делал эти визиты личными для нас двоих. Я слышала, как сдвинулось мамино кресло, и поняла, что она вышла из палаты. Доктор взял меня за запястье и начал считать пульс. Когда он приподнял мою больничную сорочку, чтобы проверить шов – как делал каждый день, – я посмотрела на его красивые руки с толстыми пальцами, на золотое обручальное кольцо, сверкнувшее, когда он осторожно нажал возле шва. Он заглянул мне в лицо, чтобы увидеть, не больно ли, и вопросительно поднял брови, а я покачала головой. Шов заживал хорошо.
– Хорошо заживает, – произнес он, и я ответила:
– Да, я знаю. – И мы оба улыбнулись, потому что это означало, что дело не в шве и что я никак не могу поправиться вовсе не из-за него. Эта улыбка была нашим признанием чего-то – вот что я хочу сказать. Я всегда помнила этого человека и годами посылала больнице деньги на его имя. И я думала тогда и теперь все еще думаюо фразе «рукоположение».
Грузовик. Порой он вспоминается мне с поразительной ясностью. Заляпанные грязью окна, «дворники», заскорузлая приборная доска, запах бензина, гнилых яблок и псины. Не могу сказать точно, сколько именно раз меня запирали в этом грузовике. Не помню ни первого, ни последнего раза. Но в последний раз я была совсем маленькой, не старше пяти лет – иначе я бы весь день провела в школе. Меня запирали там, потому что сестра и брат были в школе – так мне теперь кажется, – а родители работали. Иногда меня запирали в грузовике в наказание. Я помню соленые крекеры с арахисовым маслом, которые не могла есть, потому что была сильно напугана. Помню, как с криком стучала по стеклу окон. Я не думала, что умру, наверно, я ничего не думала – просто это был ужас от осознания, что никто не придет и что небо становилось все темнее, и ко мне подкрадывался холод. Я все кричала и кричала. Кричала, пока не начинала задыхаться. В Нью-Йорке я вижу детей, плачущих от усталости, а иногда просто от злости. Но изредка я вижу ребенка, плачущего от глубочайшего отчаяния, и думаю о том, что это один из самых правдивых звуков, которые может издавать ребенок. Тогда мне кажется, будто я слышу, как разбивается мое сердце – вот так иногда можно услышать на открытом воздухе, как растет кукуруза в полях моей юности. Я встречала много людей, даже со Среднего Запада, которые уверяли меня, что ухо не может уловить звуки, которые издает кукуруза, когда растет. Но они не правы. Нельзя услышать, как разбивается мое сердце, это так, но для меня они неразделимы – звук растущей кукурузы и звук моего разбитого сердца. Однажды я вышла из вагона в метро, чтобы не слышать, как плачет тот ребенок.
Во время пребывания в грузовике мне в голову приходили странные мысли. Я думала, что вижу мужчину, приближающегося ко мне, думала, что вижу чудовище, а один раз я подумала, что вижу свою сестру. Потом я себя успокаивала, говоря вслух: «Все в порядке, дорогая. Скоро придет милая женщина. А ты очень хорошая девочка, ты такая хорошая девочка, а она мамина родственница, и ей нужно, чтобы ты жила вместе с ней, потому что она одинокая и хочет, чтобы вместе с ней жила хорошая маленькая девочка». Эта фантазия была для меня очень реальна, и она успокаивала меня. Я мечтала о теплом доме, о чистых простынях, чистых полотенцах, о туалете с настоящим унитазом и сливным бачком и о солнечной кухне. Таким образом я впускала себя в рай. А потом становилось холодно, и солнце заходило, и я снова начинала плакать – сначала хныкала, потом плакала все сильнее. Наконец появлялся отец, отпирал дверь и уносил меня на руках. «Нет причин плакать», – говорил он иногда, и я помню его теплую руку у себя на затылке.

 

Доктор, который так красиво нес свою печаль, зашел ко мне вчера вечером.
– У меня еще пациент на другом этаже, – сказал он. – Давайте-ка поглядим, как у вас дела. – И он, как всегда, задернул занавески вокруг моей кровати. Он не стал мерить температуру градусником, а просто потрогал мой лоб. Потом он положил пальцы мне на запястье и сосчитал пульс. – О’кей. Спите крепко. – Он сжал мою руку в кулак и поцеловал его, отдернул занавески и вышел из палаты. Я много лет любила этого человека. Но я уже это говорила.

 

Кроме Джереми, в то время моим единственным другом в Виллидж была высокая шведка по имени Молла, по крайней мере на десять лет старше меня, но у нее тоже были маленькие дети. Однажды, проходя вместе со своими детьми мимо наших дверей по пути в парк, она вдруг заговорила со мной об очень личном. Ее мать плохо с ней обращалась, сказала Молла, и когда у нее родился первый ребенок, ей стало очень грустно. Ее психоаналитик сказал, что она грустит из-за всего, что недополучила от своей матери. Не то чтобы я ей не верила, просто ее история не заинтересовала меня. Дело было в ее стиле, в ее откровенной манере сразу же выплескивать то, о чем не принято говорить. К тому же на самом деле и я ее не интересовала, так что наше общение ни к чему не обязывало. Я ей нравилась, она была мила со мной. Молла оказалась властной натурой, и она диктовала мне, как следует обращаться с моими детьми, и советовала водить их в парк. Она тоже мне понравилась. Находясь рядом с ней, я словно смотрела иностранный фильм. Она упоминала разные фильмы, и я никогда не понимала, о чем она говорит. Наверно, она это заметила, но из вежливости не показывала виду. А быть может, просто не верила, что можно быть такой дремучей. Когда она говорила о фильмах Бергмана, или о телевизионных шоу шестидесятых, или о музыке, у меня был отсутствующий вид. Как я уже говорила, я не знала общеизвестные вещи, касающиеся культуры. В то время я едва ли сознавала эту свою особенность. Мой муж знал про это и пытался помочь, если оказывался в тот момент рядом. Он говорил: «О, моя жена не видела многие фильмы, когда росла, так что не обращайте внимания». Он не уточнял, что мое детство прошло в бедности – ведь даже у бедных людей был телевизор. Кто бы в это поверил?

 

– Мама, – тихо произнесла я следующей ночью.
– Да?
– Почему ты сюда приехала?
Последовала пауза. Кажется, она заерзала в кресле, а впрочем, я не уверена: моя голова была повернута к окну.
– Потому что позвонил твой муж и попросил меня приехать. Наверно, ему нужно было, чтобы при тебе была сиделка.
После долгого молчания – оно длилось минут десять, а быть может, почти час, – я наконец сказала:
– Ну что же, все равно спасибо.
Она не ответила.
Среди ночи я проснулась от кошмара, который не могла вспомнить. Раздался ее тихий голос:
– Уизл, спи. А если не можешь заснуть, просто отдыхай. Пожалуйста, отдохни, детка.
– Но ты же никогда не спишь, – возразила я, пытаясь сесть. – Как ты можешь обходиться без сна каждую ночь? Мама, ты не спишь уже две ночи!
– Не беспокойся обо мне, – попросила она. И добавила: – Мне нравится твой доктор. Он о тебе заботится. Врачи, живущие при больнице, ничего не знают – да и откуда им знать? Но он хороший, он позаботится о том, чтобы ты поправилась.
– Мне он тоже нравится. Я люблю его.
Через несколько минут она сказала:
– Мне жаль, что у нас было так мало денег, когда вы росли. Я знаю, это было унизительно.
Я почувствовала, как сильно покраснела в темноте.
– Не думаю, что это имело значение, – возразила я.
– Конечно, имело.
– Но теперь у нас все прекрасно.
– Я не так в этом уверена, – задумчиво произнесла она. – Твой брат – мужчина средних лет, который спит вместе со свиньями и читает детские книжки. А Вики – она все еще злится. Дети в школе смеялись над вами. Мы с твоим отцом не знали этого. А следовало бы знать. Вики до сих пор очень злится.
– На тебя?
– Думаю, да.
– Это глупо, – сказала я.
– Нет. Матери должны защищать своих детей.
Немного помолчав, я ответила:
– Мама, есть дети, которых матери обменивают на наркотики. Есть дети, у которых матери исчезают на много дней, просто бросают их. Есть… – Я умолкла, так как устала от этих слов, звучавших фальшиво.
Она продолжила:
– Ты была не такой, как Вики. И не такой, как твой брат. Тебе было не так уж важно, что думают люди.
– Почему ты это сказала? – спросила я.
– Посмотри, как ты теперь живешь. Ты просто шла вперед и… сделала это.
– Понятно. – Правда, мне не было понятно. Как мы можем вообще понять что-то насчет себя? – Когда я пошла в школу, я была очень маленькая. – Я вытянулась на спине на больничной койке. В окно проникал свет от зданий. – Я весь день скучала по тебе. Когда меня вызывал учитель, я не могла вымолвить ни слова, у меня ком стоял в горле. Не знаю, как долго это длилось. Но я так скучала по тебе, что иногда плакала в уборной.
– Твоего брата рвало.
Я немного подождала. Прошла не одна минута, прежде чем мама снова заговорила:
– Когда твой брат был в пятом классе, его каждый день рвало перед школой. Я так никогда и не выяснила почему.
– Мама, – спросила я, – какие детские книжки он читает?
– О маленькой девочке в прериях – это целая серия. Он любит эти книги. Но он, знаешь ли, не какой-нибудь там отсталый.
Я посмотрела в окно. Свет от Крайслер-билдинг сиял, как маяк – символ лучших надежд человечества, его величайших стремлений и жажды красоты. Вот что мне хотелось сказать моей матери об этом здании, на которое мы смотрели.
– Иногда я вспоминаю тот грузовик, – сказала я.
– Грузовик? – В мамином голосе звучало удивление. – Я ничего не знаю про грузовик. Ты имеешь в виду старый грузовик твоего отца?
Мне хотелось сказать – о, как мне хотелось сказать: «Ты даже не помнишь, как однажды там была вместе со мной такая длинная, длинная коричневая змея?» Мне хотелось спросить ее об этом, но я не могла произнести это слово и рассказать кому бы то ни было, как я испугалась, когда увидела, что заперта в грузовике с такой длинной коричневой… И она двигалась так быстро. Так быстро.

 

Когда я была в шестом классе, с востока прибыл новый учитель, мистер Хейли. Этот молодой человек преподавал социологию. Я помню два факта о нем. Вот первый факт. Однажды мне нужно было в туалет, а я терпеть не могла отпрашиваться, потому что это привлекало ко мне общее внимание. Он кивнул и с улыбкой дал мне пропуск. Когда я вернулась в класс и приблизилась к учителю, чтобы вернуть ему пропуск (это была большая деревяшка, которую нужно было иметь при себе в коридоре в доказательство того, что нам разрешили отлучиться с занятий), я увидела, как Кэрол Дарр, популярная в классе девочка, сделала один жест. По опыту я знала, что она насмехается надо мной, и этот взмах руки предназначен для ее друзей – чтобы они тоже могли надо мной посмеяться. Я помню, как лицо мистера Хейли покраснело и он сказал:
– Никогда не считайте, что вы лучше других, я не потерплю этого в своем классе. Здесь нет никого, кто был бы лучше других. Я только что заметил, по выражению на лицах некоторых из вас, что вы считаете себя лучше кого-то другого, и я не потерплю этого в своем классе.
Я взглянула на Кэрол Дарр. После этой суровой отповеди ей было совсем не до шуток.
Я сразу же по уши влюбилась в этого человека. Понятия не имею, где он сейчас, жив ли, – но я до сих пор люблю его.
Второй факт о мистере Хейли заключается в том, что он рассказывал нам про индейцев. До того момента я не знала, что мы обманом отобрали у них землю и это стало причиной начала войны Черного Ястреба. Я не знала, что белые давали индейцам виски, что белые убивали их женщин в их собственных кукурузных полях. Я чувствовала, что люблю Черного Ястреба, как мистера Хейли, что индейцы были храбрыми и чудесными людьми. И просто не могла поверить, что Черного Ястреба возили по городам после того, как схватили. Я прочла его автобиографию, как только смогла достать. Мне запомнились его слова: «Наверно, у белых язык без костей, раз они могут выдать черное за белое, а плохое за хорошее». К сожалению, я читала его автобиографию в переводе, а он мог быть неточным. Я размышляла: «Кто такой на самом деле Черный Ястреб?» Мне казалось, что он сильный, но обманутый человек. Он с нежностью говорил о «нашем Великом Отце, Президенте», и от этого мне становилось грустно.
Все это произвело на меня очень сильное впечатление – унижения, которые мы принесли этому народу. Однажды я пришла домой из школы, где мы узнали о том, как индианки засадили поле кукурузой, а потом пришли белые мужчины и распахали это поле. Мать, сидя на корточках у входа в гараж, из которого мы недавно выехали, пыталась что-то починить. Я сказала ей:
– Мама, ты знаешь, что мы сделали индейцам? – Причем произнесла это медленно, с благоговейным страхом.
Мать вытерла тыльную сторону руки о волосы.
– Мне плевать на то, что мы сделали индейцам, – ответила она.

 

Мистер Хейли уехал в конце года. Насколько я помню, он вступил в армию, а это могло означать только Вьетнам – это было как раз в то время. Я потом искала его имя на Мемориале ветеранов в Вашингтоне, но его там не было. Больше я ничего про него не знаю, но после его отповеди Кэрол Дарр вела себя со мной в классе нормально. Мы все его уважали, а это настоящий подвиг для человека, у которого в классе двенадцатилетние. Но мистер Хейли его совершил.

 

Я долго думала о книгах, которые, по словам мамы, читал мой брат – я тоже их прочла в свое время, но они не особенно меня тронули. Как я уже говорила, мое сердце принадлежало Черному Ястребу, а не тем белым людям, которые жили в прерии. И я размышляла: что же в этих книгах такого, что нравится брату? Семья в книгах этой серии была милая. Они продвигались по прерии, порой у них возникали проблемы, но мать всегда была доброй, а отец очень их любил.
Оказалось, что моя дочь Крисси тоже любит эти книги.

 

Когда Крисси исполнилось восемь, я купила ей книгу про Тилли, которая так много для меня значила. Крисси любила читать. Я была счастлива, когда она сняла обертку с этой книги в свой день рождения. На нашей вечеринке присутствовала ее подруга, отец которой был музыкантом. Когда он зашел за дочерью, то остался, и мы немного поболтали. Он упомянул художника, которого я знала в колледже. Художник переехал в Нью-Йорк вскоре после меня. Я сказала, что знаю его. Музыкант заметил, что я красивее жены художника. Нет, ответил он на мой вопрос, у художника нет детей.
Через несколько дней Крисси сказала мне о книге про Тилли: «Мама, это глупая книга».
А вот книги о девочке в прерии, которые любил мой брат, Крисси тоже любит до сих пор.

 

Когда мама сидела в изножье моей кровати третий день, я заметила, что у нее усталое лицо. Мне не хотелось, чтобы она уехала, но она, по-видимому, не могла принять предложение сестер насчет койки, и я чувствовала, что она скоро уедет. Как это часто со мной бывало, я начала бояться заранее. Помню, как впервые начала бояться заранее в детстве – это было связано со стоматологом. Поскольку о наших зубах мало заботились в детстве и поскольку считалось, что у нас плохие зубы из-за наследственности, любой поход к стоматологу вполне естественно вызывал страх. Стоматолог лечил нас бесплатно, но уделял нам мало времени и внимания, как будто ненавидел нас за то, какими мы были. Я волновалась все время, с того самого момента, как слышала, что скоро мне придется увидеть его. И ходила к нему довольно редко. Но вот что я узнала довольно рано: нет смысла страдать дважды.
В середине следующей ночи Серьезный Ребенок пришла за мной и сказала, что из лаборатории поступил мой анализ крови и нужно срочно сделать компьютерную томографию.
– Но сейчас же середина ночи, – возразила моя мать. Серьезный Ребенок повторила, что мне нужно идти. И я согласилась:
– Тогда давайте пойдем.
Вскоре явились санитары, положили меня на каталку, и я помахала маме рукой. Они загрузили меня в большой лифт, а потом мы спускались еще на нескольких. В коридорах было темно и в лифтах тоже. Я никогда прежде не покидала свою палату ночью и не знала, что даже в больнице ночью все иначе, чем днем. После долгого путешествия меня привезли в какую-то комнату, и кто-то вложил мне в руку маленькую трубочку, а другую затолкал в горло. «Не шевелитесь», – сказали мне, и я даже не смогла кивнуть.
Прошло много времени – не знаю, сколько именно, – и раздались щелчки, а потом все замерло.
– Черт! – воскликнул голос у меня за спиной. – Машина сломалась. Но нам нужно сделать эту компьютерную томографию, или доктор нас убьет.
Я долго там лежала и сильно замерзла. Как оказалось, в больницах часто бывает холодно. Я дрожала, но никто этого не заметил. Конечно, мне бы сразу принесли одеяло. Им только нужно было, чтобы машина заработала, и я это понимала.
Наконец послышались правильные щелчки и замигали крошечные красные лампочки. Затем у меня из горла вынули трубочку и каталку повезли в коридор. Думаю, мне никогда этого не забыть: моя мать сидела в темноте, в подвальном помещении больницы, и ее плечи слегка опустились от усталости. В ее позе было выражено терпение всего мира.
– Мамочка, – прошептала я, и она махнула мне. – Как же ты меня нашла?
– Это было нелегко, – ответила она. – Но у меня же есть язык.

 

На следующее утро Зубная Боль принесла новость, что, несмотря на неважный анализ крови, результаты тестов о’кей. Она спросила мою мать, не хочет ли она их прочесть. Мама поспешно покачала головой, как будто ее попросили взглянуть на чьи-то интимные части тела. «Мне бы хотелось», – сказала я, протянув руку. Зубная Боль отдала мне бумаги, и я поблагодарила ее. В то утро на моей кровати лежал журнал. Позже я положила его в ящик своей тумбочки, на которой стоял телефон, – спрятала его на случай, если зайдет доктор. Итак, я была похожа на мою мать: нам не хотелось, чтобы о нас судили по тому, что мы читаем. Но если она не стала бы и читать такое, то мне лишь не хотелось, чтобы меня увидели с этим журналом. Теперь, много лет спустя, это кажется мне странным. Мы с ней находились в больнице – кажется, самое время почитать что-нибудь легкое, чтобы отвлечься. Возле кровати у меня было несколько книг из дома, но я не читала их, так как рядом была мама, – а она и не взглянула на них. Но что касается этого журнала, то я уверена, что доктор не был бы шокирован. Просто мы с мамой очень чувствительны и постоянно опасаемся чужого суждения. Как же нам избавиться от комплекса неполноценности?
Это был просто журнал о кинозвездах – один из тех, которые мы с моими девочками (когда они стали старше) просматривали, чтобы скоротать время. В этом журнале часто публиковали истории о каких-нибудь обычных людях, с которыми случилось что-то ужасное. Вынув в тот день журнал из ящика тумбочки, я увидела статью о женщине, которая однажды вечером пошла искать своего мужа в амбар в Висконсине. И ей отрубил руку – в буквальном смысле слова отрубил топором – мужчина, который сбежал из сумасшедшего дома. А муж, привязанный к столбу возле загона для лошадей, смотрел на это. Он кричал, лошади ржали, и, надо думать, женщина вопила как зарезанная – там не говорилось, что она лишилась чувств. Весь этот шум заставил сумасшедшего убежать. Женщине, которая могла истечь кровью насмерть, так как из ее артерий хлестала кровь, удалось позвать на помощь. Пришел сосед и наложил ей на руку жгут. И теперь муж, жена и сосед взяли за правило начинать каждый день с совместной молитвы. В журнале была помещена их фотография у двери амбара в Висконсине – они молились в свете утреннего солнца. Женщина крестилась единственной оставшейся рукой. Они надеялись, что у нее скоро будет протез, но все упиралось в деньги. Я сказала маме, что это дурной вкус – фотографировать молящихся людей. А она сказала, что все вместе взятое дурной вкус.
– Правда, этому мужу еще повезло, – заметила мама. – Я видела в новостях мужчину, которому пришлось наблюдать, как насилуют его жену.
Я положила журнал и взглянула на мою мать в изножье кровати – я не видела эту женщину много лет.
– Серьезно? – спросила я.
– Что серьезно?
– Мужчина наблюдал, как насилуют его жену? Что же такое ты смотрела, мама? – Я воздержалась от вопроса, который мне особенно хотелось задать: – И где вы, ребята, взяли телевизор?
– Я видела это по телевизору, я же только что тебе сказала.
– В новостях или в шоу про копов?
Она обдумала мой вопрос и ответила:
– В новостях, как-то раз в доме у Вики. Это случилось в одной из этих ужасных стран. – Ее глаза закрылись.
Я снова взяла в руки журнал и зашуршала страницами.
– Посмотри-ка, – обратилась я к маме, – у этой женщины хорошенькое платье. – Но она не ответила и не открыла глаза.
В эту минуту в палату вошел доктор.
– Девочки, – сказал он и умолк, увидев, что у моей матери закрыты глаза.
Он остался стоять на пороге, и мы с ним с минуту понаблюдали, действительно ли она спит. И тут мне вспомнилось, как в юности, когда мы приезжали в город, мне иногда отчаянно хотелось подбежать к какому-нибудь незнакомцу и сказать: «Вы должны мне помочь, пожалуйста, пожалуйста, вы же можете забрать меня оттуда, там плохо…» Но, конечно, я никогда этого не делала. Интуитивно я сознавала, что никакой незнакомец не осмелится это сделать и что в конечном счете такое предательство только ухудшит положение дел. И теперь я перевела взгляд с моей матери на доктора, так как в сущности он и был тем незнакомцем, на которого я возлагала надежды. Он повернулся, и, наверно, у меня было такое выражение лица, что в его глазах что-то промелькнуло. Он поднял руку, показывая, что еще вернется. Когда он вышел за дверь, я ощутила, как падаю в какую-то темную пропасть, знакомую с давних пор. Глаза мамы еще долго были закрыты. По сей день я понятия не имею, спала ли она или просто отгородилась от меня. Мне тогда ужасно хотелось справиться о моих маленьких детях, но я не хотела будить ее телефонным разговором. К тому же девочки были в школе.
Весь день мне так хотелось поговорить с моими девочками, что я не могла это вынести. В конце концов я выбралась вместе со своей капельницей в коридор и спросила медсестер, можно ли позвонить с их поста. Они придвинули мне телефон, и я позвонила мужу. Я изо всех сил крепилась, чтобы у меня не потекли слезы. Он был на работе, а когда услышал, как я скучаю по нему и девочкам, ему стало меня жаль.
– Я позвоню няне и попрошу позвонить тебе, как только они вернутся домой. Крисси сегодня пошла играть к подруге.
Итак, жизнь продолжается, подумала я.
(А теперь я думаю: она продолжается, пока не закончится.)

 

Я сидела на стуле у сестринского поста, стараясь не заплакать. Зубная Боль обняла меня за плечи, и я до сих пор люблю ее за это. Мне иногда становилось грустно от той реплики, которую Теннесси Уильямс вложил в уста Бланш Дюбуа: «Я всю жизнь зависела от доброты первого встречного». Многих из нас часто спасала доброта незнакомцев – но через какое-то время это начинает звучать банально. И вот отчего мне грустно: прекрасная и правдивая фраза используется так часто, что становится избитой.

 

Я вытерла слезы рукой, когда появилась мама, которая искала меня. И все мы – Зубная Боль, я, остальные сестры – помахали ей.
– Я думала, ты дремлешь, – сказала я, когда мы с ней возвращались в мою палату. Она ответила, что не спала. – Наверно, скоро позвонит няня. – И я рассказала, что Крисси пошла поиграть.
– Как это – пошла поиграть? – спросила мама.
Я порадовалась, что мы одни.
– Это просто означает, что она отправляется к кому-нибудь домой после школы.
– И с кем она будет играть? – поинтересовалась мама. Я почувствовала, что она старается сделать мне приятное, поскольку заметила в моем лице печаль.
Когда мы шли по больничному коридору, я рассказала ей о подруге Крисси. О том, что ее мать преподает в пятом классе, а отец – музыкант, но при этом никчемная личность, и они несчастливы в браке. А девочки очень любят друг друга. Мама кивала на протяжении моего рассказа. Вернувшись в палату, мы увидели там доктора. С деловым видом он задернул занавески и нажал на мой шов. Он сказал:
– Насчет паники вчера ночью: анализ крови показал воспаление, и нам нужно было сделать компьютерную томографию. Как только у вас прекратится лихорадка и вы сможете удерживать в желудке твердую пищу, мы отпустим вас домой.
Голос у него был необычно резкий.
– Да, сэр, – ответила я, не глядя на него. И вот что я тогда узнала: человек устает. Душа – или как там мы называем то, что не есть тело, – устает, и это сама природа нам помогает. Я устала. Хотя я и не знаю это наверняка, но думаю, что он тоже устал.

 

Няня позвонила. Она все время твердила, что у детей все прекрасно, и поднесла трубку к уху Бекки. Я сказала:
– Мамочка скоро вернется домой. – Я повторяла это снова и снова, и Бекки не плакала, а я была счастлива.
– Когда? – спросила она, и я заверила, что скоро и что я люблю ее.
– Я люблю тебя и скучаю по тебе. И я здесь, а не с тобой, чтобы поправиться, и я поправлюсь, и очень скоро тебя увижу, да, ангелочек?
– Да, мамочка, – ответила она.
В музее Метрополитен на Пятой авеню, на первом этаже, есть раздел, который называют садом скульптур. Должно быть, я много раз проходила мимо этой скульптуры вместе с мужем и с девочками – когда они стали старше. Но я думала только о том, чем накормить детей, и никогда на самом деле не представляла себе, что делать человеку в подобном музее, где всего так много. И только недавно, когда эту статую вдруг омыл великолепный свет, я остановилась, взглянула на нее и сказала: «О!»
Это мраморная статуя мужчины с его детьми. У него на лице написано отчаяние. Дети прижимаются к отцу и о чем-то просят, а его взгляд, полный муки, обращен к миру, и руки прижаты ко рту. Но дети смотрят только на него, и когда я наконец это увидела, то произнесла: «О!»
Я прочитала надпись и текст на табличке, из которого узнала, что эти дети предлагают себя отцу в качестве пищи. Он умирает от голода в тюрьме, и дети хотят лишь одного: чтобы мучения отца прекратились. Они позволят ему – о, с такой радостью! – съесть себя.
И я подумала: этот парень, скульптор, знал. Он знал.
И тот поэт, который пояснил, что означает эта скульптура, тоже знал. Он знал.

 

Несколько раз я приходила в музей специально для того, чтобы увидеть умирающего от голода отца с детьми, один из которых уцепился за его ногу. А когда я туда приходила, то не знала, что делать. Он был таким же, каким запомнился мне, и я стояла в растерянности. Позже я поняла, что получала все, что мне нужно, когда смотрела на него украдкой. Например, когда я бывала в музее с кем-нибудь, то говорила, что мне нужно в туалет – просто чтобы уйти и посмотреть на статую одной. Но все было иначе, когда я специально приходила сюда, чтобы увидеть этого несчастного отца. И он всегда был на месте – за исключением одного раза. Смотрительница сказала, что он наверху, на специальной выставке. И я почувствовала себя оскорбленной оттого, что другие так хотят его увидеть!
Сжалься над нами.
Эти слова пришли ко мне позже, когда я размышляла над своей реакцией на слова смотрительницы, сказавшей, что статуя наверху. Сжалься над нами, подумала я. Потому что мы такие маленькие. Сжалься над нами – часто звучит у меня в голове. Сжалься над всеми нами.

 

– Кто эти люди? – спросила моя мать.
Я лежала на спине, лицом к окну. Был вечер, и зажигались огни города. Я спросила маму, что она имеет в виду. Она ответила:
– Эти глупые люди в глупом журнале – я не знаю имени ни одного из них. По-видимому, всем им нравится фотографироваться, когда они пьют кофе или делают покупки, или…
Я перестала слушать. Мне нужен был только мамин голос, и не имело значения, что она говорит. И я слушала звук ее голоса. Я так давно его не слышала, и он изменился. Раньше звук ее голоса действовал мне на нервы, а теперь он стал совсем другим.
– Взгляни-ка на это, – сказала мама. – Уизл, ты только посмотри. Боже мой! – воскликнула она.
И я села.
Она передала мне журнал.
– Ты это видела?
Дальше: Благодарности