ГЛАВА ВОСЬМАЯ
В те времена, до европейской войны, когда происходили события, подобные тем, о которых рассказывалось на этих страницах, еще не было безразлично, жив или умер человек. Когда угасал один из толпы смертных, другой не заступал тотчас же его место, спеша изгладить память об умершем. Напротив, там, где его теперь недоставало, зияла брешь, и все близкие, равно как и далекие свидетели его кончины, каждый раз, завидев эту брешь, торжественно умолкали. Когда огонь выхватывал дом из ряда домов, расположенных по улице, пожарище еще долго оставалось заметным. Ибо каменщики работали медленно и с прохладцей, а ближайшие соседи и случайные прохожие, увидев пустое место, не могли не вспоминать об общем виде и стенах исчезнувшего дома. Так было тогда! Все, что росло, требовало много времени для произрастания, и всему, что разрушалось, требовалось долгое время, чтобы быть забытым. Зато все существовавшее оставляло свой след, и люди жили воспоминаниями, как теперь живут уменьем быстро и навсегда забывать.
Смерть доктора Деманта и графа Таттенбаха долгое время смущала и тревожила умы офицеров и солдат уланского полка, так же как и умы штатского населения. Покойников похоронили по всем правилам военных и религиозных обрядов. И хотя никто из товарищей вне своего круга ни единым словом не обмолвился о причине их смерти, горожане все же пронюхали, что оба они пали жертвой своих строгих понятий о "сословной чести". И отныне стало, казаться, что каждый из офицеров нес на себе знак близкой и насильственной смерти, купцам и ремесленникам городка эти чуждые им господа офицеры стали еще более чуждыми. Вслед им смотрели, покачивая головами. О них даже сожалели. У них много преимуществ, говорили себе люди. Они могут расхаживать с саблями и нравиться женщинам, император лично заботится о них. Но раз, два, три — не успеешь оглянуться, и один наносит оскорбление другому, а оно может быть смыто только красною кровью!..
Тем, о ком так говорили, и правда не стоило завидовать. Даже ротмистр Тайтингер, который, по слухам, был участником нескольких дуэлей со смертельным исходом в других полках, изменил свое обычное поведение. В то время как другие, шумные и легкомысленные, становились смирными и неслышными, этим тихим и тощим сластеной-ротмистром завладевало странное беспокойство. Он уже больше не мог часами сидеть за стеклянной дверью маленькой кондитерской, поглощая печенье, или безмолвно играть в домино и шахматы с полковником, а то и с самим собой. Он страшился одиночества. Он прямо-таки цеплялся за людей. Если поблизости не оказывалось товарища, он входил в лавку и покупал что-нибудь совершенно ненужное. Он долго торчал там, болтал о всякой ерунде с продавцом и не мог решиться выйти из лавки. Это удавалось ему, только когда он замечал на улице какого-нибудь безразличного знакомого, на которого он тотчас же и набрасывался. Вот насколько переменился мир! Казино пустовало. Веселые наезды к фрау Рези были отставлены. Вестовые слонялись без дела. Если кто-нибудь заказывал водку, то при взгляде на стакан ему сейчас же приходило в голову: не тот ли это, из которого несколько дней назад пил Таттенбах. Старые анекдоты, правда, еще рассказывались, но громко им уже не смеялись, разве что улыбались про себя. Лейтенанта Тротта во внеслужебные часы нигде не было видно.
Казалось, что какая-то волшебная рука мигом стерла с лица Карла Йозефа краску юности. Нигде во всей императорско-королевской армии нельзя было найти другого такого лейтенанта. Ему все казалось, что он должен сделать что-то особенное, но нигде ничего особенного не находилось! Само собой разумелось, что он должен был выйти из этого полка и перевестись в другой, но он все словно искал какого-нибудь трудного дела. В действительности же он искал добровольного искупления. Он не умел это выразить, но мы-то можем о нём это сказать: его несказанно угнетало, что он был орудием в руках несчастья.
В таком состоянии находился он, когда сообщал отцу о результатах дуэли и о своем неизбежном переводе в другой полк. Он промолчал о том, что при этом ему полагался кратковременный отпуск, так как боялся показаться на глаза отцу. Выяснилось, однако, что он мало знал старика. Окружной начальник, образцовый имперский чиновник, был знаком и с военными порядками. И странно, но он, видимо, также разбирался в горестях и смятениях сына; это можно было ясно прочесть между строк его ответа; ибо письмо окружного начальника гласило:
"Милый сын!
Спасибо тебе за подробные сообщения и за доверие. Судьба, постигшая твоих товарищей, очень огорчило меня. Они умерли, как подобает честным мужам.
В мое время дуэли были еще чаще и честь ценилась много дороже жизни. В мое время, сдается мне, и офицеры были сделаны из более крепкого дерева. Ты офицер, мой сын, и внук героя Сольферино, ты сумеешь с достоинством перенести то, что невольно и невинно участвовал в этом печальном событии. Тебе, конечно, жаль расстаться с полком, но помни, в любом полку, в любом военном округе ты служишь нашему государю.
Твой отец Франц фон Тротта.
P. S. Двухнедельный отпуск, полагающийся тебе при переводе, ты можешь, по своему усмотрению, провести либо в моем доме, либо, что еще лучше, в новом гарнизоне, дабы скорее свыкнуться с тамошними условиями. Вышеподписавшийся".
Это письмо лейтенант Тротта читал не без чувства стыда. Отец угадал все. Образ окружного начальника вырос в глазах лейтенанта до величины, почти устрашающей. Он почти сравнялся с дедом. И если лейтенант уже до того страшился предстать перед отцом, то теперь для него было совершенно немыслимо провести отпуск дома. "Потом, потом, когда у меня будет очередной отпуск", — говорил себе лейтенант, сделанный из совсем другого дерева, чем лейтенанты времен юности его отца.
"Тебе, конечно, жаль покинуть полк", — писал отец. Неужто он написал это, потому что хорошо знал обратное? О чем здесь мог пожалеть Карл Йозеф? Разве что об этом окне, виде на солдатские казармы, об этих солдатах, сгорбившись сидевших на койках, о тоскливом звуке их губных гармоник и напевов, об их песнях, звучавших как непонятное эхо подобных же песен, распевавшихся крестьянами Сиполья! "Может быть, нужно поехать в Сиполье", — думал лейтенант. Он подошел к карте генерального штаба, единственному украшению на стенах его комнаты. Даже во сне мог бы он отыскать Сиполье. На южном крае монархии лежала эта тихая, безмятежная деревушка. В середине слегка заштрихованного светло-коричневого пространства находились крохотные тонкие черные буквы, из которых составлялось слово Сиполье. Вблизи были нанесены: колодезь, водяная мельница, маленький вокзал одноколейкой лесной дороги, церковь и мечеть, молодой лиственный лес, узкие лесные тропинки, проселочные дороги и одинокие домики. В Сиполье теперь вечер. У колодца стоят женщины в пестрых платках, обданные золотом пылающего заката. Мусульмане возносят молитвы, простершись на стареньких коврах мечети. Малюсенький локомотив лесной одноколейки свистит в густой темной зелени бора. Стучит мельница, журчат ручейки. То была старая игра, еще со времен кадетского корпуса. Привычные картины возникали по первому знаку. И над всем этим сиял загадочный взор деда. Вблизи, по всей вероятности, не было кавалерийского гарнизона. Следовательно, нужно переводиться в пехоту. Не без сострадания взирали товарищи со своих коней на пешие войска, не без сострадания будут они впредь взирать и на Тротта. Дед тоже был только простым пехотным капитаном.
Нет! Лейтенанту, безусловно, не жаль покинуть свой полк. И, пожалуй, даже кавалерию! Отец должен дать на это согласие. Придется, скорее всего, пройти еще немного скучный курс пехотного строя. Надо будет проститься с товарищами. Небольшой вечер в казино. Всем по стопке водки. Короткая речь полковника. Бутылка вина. Сердечные рукопожатия товарищей. Они уже перешептываются за его спиной. Бутылка шампанского. Под конец, кто знает, может последовать поход в заведение фрау Рези. Еще по стопке водки. Ах, если бы это прощание было уже позади! Денщика Онуфрия он возьмет с собой. Немыслимо опять с таким трудом привыкать к новому имени! Поездки к отцу можно будет избегнуть. И вообще надо будет постараться избегнуть всех тяжких обязанностей, связанных с переводом в другую часть. Но как-никак остается еще трудный, трудный путь к вдове доктора Деманта.
Какой путь! Лейтенант пытался уговорить себя, что фрау Ева Демант после похорон мужа опять уехала к отцу в Вену. Тогда он будет стоять перед домом, долго и напрасно звонить, затем узнает адрес и напишет коротенькое, по возможности сердечное письмо. Как хорошо, что можно будет ограничиться письмом. "У меня мало мужества", — думает лейтенант. Если бы не чувствовать постоянно темного, загадочного взгляда деда на своем затылке, как плачевно пришлось бы ковылять по этой трудной жизни! Мужественным становишься, только вспоминая о старом герое Сольферино. Необходимо постоянно обращаться к деду за подкреплением.
И лейтенант стал медленно собираться в тяжелый путь. Было три часа пополудни. Торговцы мерзли у своих ларьков, дожидаясь редких клиентов. Из мастерских ремесленников слышались привычные и плодовитые звуки. Весело стучал молот в кузнице, из мастерской жестянщика доносилось полое громыхание жести, проворно постукивало что-то в подвале сапожника, а у столяра жужжали пилы. Все лица и все шумы мастерских были знакомы лейтенанту. Дважды в день верхом на своей лошади он проезжал мимо них. С седла он мог видеть все, что творилось за старыми сине-белыми вывесками. Каждый день он видел внутренность комнат первого этажа, постели, кофейники, мужчин в рубашках и женщин с распущенными волосами, горшки с цветами на подоконниках, сушеные фрукты и соленые огурцы за решетчатыми окнами кухонь.
Вот он уже стоит перед домом доктора Деманта. Скрипнули ворота. Он вошел. Вестовой открыл ему дверь. Лейтенант дожидался. Вышла фрау Демант. Его слегка знобило. Он вспомнил свой траурный визит к вахмистру Слама. Ощутил тяжелую, влажную, холодную руку вахмистра, увидел темную переднюю и красноватую гостиную. Почувствовал во рту приторный вкус малиновой воды. "Значит, она не в Вене", — подумал лейтенант, увидев вдову. Ее черное платье удивило его. Казалось, он только теперь понял, что фрау Демант вдова полкового врача. И комната, в которую они вошли, выглядела теперь не так, как при жизни друга. На стене, обвитый черным крепом, висел портрет покойного. Он отодвигался все дальше, как император в казино, словно был не тут же перед глазами, доступный осязанию, а где-то далеко за стеной, видимый в окно.
— Спасибо, что вы пришли, — проговорила фрау Демант.
— Я пришел проститься, — ответил Тротта.
Фрау Демант подняла голову. Лейтенант увидел красивый, светло-серый блеск ее глаз. Они уставились ему прямо в лицо. В зимних сумерках светились только ее глаза. Лейтенант перевел взор на ее узкий белый лоб, затем на стену, где висел далекий портрет покойного мужа. Обмен приветствиями продолжался слишком долго, пора бы уже и сесть. Но фрау Демант ничего не говорила. В это время стало чувствоваться, как темнота приближающегося вечера проникает через окно и как в душу заползает ребяческое опасение, что в этом доме свет уже никогда не зажжется. Ни одно подходящее слово не приходило на помощь лейтенанту. Он слышал тихое дыхание женщины.
— Что мы стоим здесь? — промолвила она наконец, — давайте сядем. — Они сели друг против друга у стола. Карл Йозеф сидел, как когда-то у вахмистра Слама, спиной к двери. И эта дверь, как и та, казалась ему угрожающей. Ему чудилось, что она может вдруг бесшумно приоткрыться и так же бесшумно замкнуться. Окраска сумерек становилась более темной. В них растворялось черное платье фрау Евы Демант. Ее белое лицо, нагое, неприкрытое, парило над темной поверхностью вечера. Исчез портрет покойного на стене напротив.
— Мой муж, — послышался сквозь сумрак голос фрау Демант. Лейтенант видел, как сверкнули ее зубы; они были еще белее лица. Постепенно он начал различать и холодный блеск ее глаз. — Вы были его единственным другом! Он часто говорил это! Да, и как часто он вообще говорил о вас! Если б вы знали! Я не могу уяснить себе, что он мертв! И, — прошептала она, — что я в этом виновата!
— Я виноват в этом! — произнес лейтенант. Голос его звучал громко, жестоко и непривычно для собственных ушей. Он не мог служить утешением вдове Деманта. — Вина моя! — повторил он. — Мне следовало осторожней провожать вас домой, не мимо казино!
Женщина начала всхлипывать. Он видел, как ее бледное лицо все ниже и ниже склонялось к столу, подобно большому, белому, овальному, медленно поникающему цветку. Внезапно справа и слева взметнулись белые руки, подхватили, никнущее лицо и удержали его. И минуту-другую ничего не было слышно, кроме всхлипываний. Вечностью казалось это лейтенанту. "Встать, уйти, оставив ее плачущей", — подумал он. И действительно поднялся. Мгновенно упали ее руки на стол. Спокойным голосом, как бы исходившим из другого горла, она спросила:
— Куда же вы?
— Зажечь свет! — сказал Тротта.
Она встала, обошла вокруг стола и чуть задела лейтенанта. Он почувствовал нежную волну духов, которая тут же развеялась. Свет оказался резким; Тротта принуждал себя смотреть прямо на лампу. Фрау Демант закрывала глаза рукой.
— Зажгите свет над консолью, — приказала она. Лейтенант повиновался. Она ждала у двери. Когда зажглась маленькая лампа под золотисто-желтым абажуром, она выключила верхний свет. Потом сняла руку с глаз, как снимают забрало. Она выглядела очень смелой в черном платье, с белым повернутым к Тротта лицом. Злой и храброй была она. На ее щеках виднелись маленькие осушенные ручейки слез. Глаза блестели как обычно.
— Сядьте там, на диване! — приказала фрау Демант. Карл Йозеф сел. Приятная мягкость со всех сторон, со спинки, из углов, коварно и тихо окружила лейтенанта. Он почувствовал, что здесь сидеть опасно, пересел на край, оперся на рукоятку сабли и увидел, как приближается фрау Ева. Она казалась опасным повелителем всех этих подушек и диванов. На стене, справа, висел портрет покойного друга. Фрау Демант села рядом. Мягкая маленькая подушечка лежала между ними, Тротта остался неподвижен. Как обычно, когда Карл Йозеф не видел выхода из многочисленных мучительных положений, в которые попадал, он вообразил, что в состоянии подняться и уйти.
— Итак, вас переводят? — осведомилась фрау Демант.
— Я прошу о переводе! — сказал он, опустив глаза на ковер, положив подбородок на руки, покоившиеся на рукоятке сабли.
— Это необходимо?
— Так точно, необходимо!
— Жаль, — сказала она, — очень жаль!
Фрау Демант сидела, как и он, опершись локтями в колени, поддерживая руками подбородок и глядя на ковер. Она, вероятно, ждала слова утешения, милостыни. Он молчал. Он упивался блаженным чувством — мстить за смерть друга жестокосердным молчанием. Ему пришли на ум рассказы об опасных, маленьких женщинах, убивающих своих мужей, часто повторявшиеся в разговорах офицеров. К опасному племени слабосильных убийц, видимо, принадлежала и она. Нужно во что бы то ни стало вырваться из ее власти. Он вооружился для наступления. В этот момент фрау Демант переменила позу. Она отняла руки от подбородка, левой рукой принялась легко и тщательно разглаживать шелковый борт дивана. Ее пальцы двигались взад и вперед по блестящей полосе, ведущей от нее к лейтенанту, равномерно и медленно. Они прокрадывались в поле его зрения. Белые пальцы втягивали его в молчаливый разговор, который невозможно было прервать. Закурить папиросу! Счастливая мысль! Он достал портсигар, спички.
— Дайте и мне! — сказала фрау Демант.
Ему пришлось посмотреть ей в лицо, подавая огонь. Он считал неподобающим то, что она курит; словно траур не допускает радостей никотина. И манера, с которой она сделала первую затяжку, и то, как она сложила губы в маленькое красное кольцо, из которого вырвалось легкое голубоватое облако, тоже казались ему вызывающими и порочными.
— Имеете ли вы понятие о том, куда вас переводят?
— Нет, — сказал лейтенант, — но я постараюсь уехать очень далеко!
— Очень далеко? Куда же, например?
— Возможно, что в Боснию!
— Вы думаете, будете там счастливы?
— Не думаю, чтобы я где бы то ни было был счастлив!
— Я вам от души желаю счастья! — ввернула она проворно, слишком проворно, как показалось Тротта.
Она встала, принесла пепельницу, поставила ее на пол между собой и лейтенантом и сказала:
— Значит, мы, вероятно, никогда больше не увидимся!
Никогда! Это слово, это страшное безбрежное море глухой вечности! Никогда нельзя уже увидеть Катерину, доктора Деманта, эту женщину! Карл Йозеф произнес:
— По-видимому, к сожалению! — Он хотел добавить: "И Макса Деманта я никогда не увижу!" Вдов надлежит сжигать — тут же вспомнилось ему одно из смелых изречений Тайтингера.
Послышался звонок и вслед за тем шум в коридоре.
— Это мой отец! — сказала фрау Демант. Господин Кнопфмахер уже входил, внося с собой свежий запах снега.
— Ах, это вы, это вы! — воскликнул он. Он развернул большой белый платок, громко высморкался, бережно сложил его и спрятал в карман, как прячут какую-нибудь ценную вещь, протянул руку к выключателю на дверной раме, зажег свет, затем приблизился к Тротта, который поднялся с места при появлении Кнопфмахера и теперь стоя дожидался, и молча пожал ему руку. В это рукопожатие господин Кнопфмахер вложил все, что должно было продемонстрировать его скорбь о смерти доктора. И уже, указывая на люстру, обратился к дочери:
— Извини, но я не переношу столь грустного освещения! — Казалось, что в обвитый крепом портрет Деманта бросили камнем.
— У вас, однако, скверный вид! — заметил через секунду Кнопфмахер веселым голосом. — На вас страшно подействовало это несчастье, не так ли?
— Он был моим единственным другом!
— Вот видите. — Кнопфмахер присел к столу и, улыбаясь, сказал: — Сидите, сидите, пожалуйста! — и продолжал, когда лейтенант занял свое место: — Совершенно то же говорил он о вас, когда был жив. Какая беда! — Он покачал несколько раз головой, от чего его полные румяные щеки слегка затряслись.
Фрау Демант вытащила платочек из рукава, поднесла его к глазам, встала и вышла из комнаты.
— Кто знает, как она это перенесет! — сказал Кнопфмахер. — Ну, я немало уговаривал ее в свое время! Она ничего не желала слушать! Дело в том, милый господин лейтенант, что каждое звание сопряжено с известными опасностями. Но офицерское! Офицеру, извините меня, собственно, вовсе не следует жениться. Между нами говоря, впрочем, он верно сам вам это рассказывал, ему хотелось выйти в отставку и целиком посвятить себя науке. А как я был рад этому, и сказать нельзя! Он, несомненно, стал бы знаменитым врачом! Милый, добрый Макс! — Господин Кнопфмахер поднял глаза к портрету и, не отводя от него взгляда, закончил свой некролог: — Какие способности!
Фрау Демант внесла сливянку, которую любил отец.
— Вы ведь пьете? — осведомился Кнопфмахер, наливая.
Он осторожно протянул гостю наполненный стаканчик. Лейтенант поднялся. Он чувствовал терпкий вкус во рту, как некогда после малиновой воды. Залпом осушил он стакан.
— Когда вы видели его в последний раз? — поинтересовался Кнопфмахер.
— Накануне! — сказал лейтенант.
— Он упросил Еву поехать в Вену, ни слова ей не сказав об этом. Она уехала, ничего не подозревая. Затем пришло его прощальное письмо, и я сразу понял, что здесь уже ничем не поможешь!
— Да, ничем нельзя было помочь!
— Уж извините меня, этот ваш кодекс чести весьма несовременен. Мы как-никак живем в двадцатом столетии, представьте это себе! У нас есть граммофоны, мы телефонируем за сотни миль, а Блерио и другие уже поднимаются в воздух. Я не знаю, читаете ли вы газеты и разбираетесь ли в политике, но поговаривают, что конституция будет в корне изменена. С тех пор как введено общее, равное и тайное голосование, чего только не произошло у нас, да и во всем мире. Наш император, господь да продлит ему жизнь, мыслит вовсе не так старомодно, как думают некоторые. Разумеется, так называемые консервативные круги тоже не так уж не правы. Действовать нужно медленно, с оглядкой, осторожно. Только не рубить сплеча!
— Я ничего не понимаю в политике! — вставил Тротта.
Кнопфмахер ощутил досаду в своем сердце. Он негодовал на эту дурацкую армию и ее сумасшедшие обычаи. Его дочь была теперь вдовой, зять умер, нужно было искать нового, штатского на этот раз, и получение звания коммерции советника тоже, может быть, отодвигалось. Самое время было прекратить эти бесчинства! А таким молодым ничтожествам, как эти лейтенанты, нечего особенно задаваться в двадцатом столетии. Нации самоопределяются, бюргер есть бюргер, никаких дворянских привилегий! Социал-демократия, конечно, опасна, но зато она хороший противовес. О войне говорят все время, но ее не будет. Им еще покажут! Времена теперь просвещенные! В Англии, например, король уже ничего не значит.
— Конечно! — произнес он. — В армии политика неуместна. Правда, он, — Кнопфмахер указал на портрет, — отлично в ней разбирался.
— Он был очень умен! — тихо произнес Тротта.
— Ничем нельзя было помочь! — повторил Кнопфмахер.
— Он, может быть, — сказал лейтенант, и ему самому показалось, что из него вещает чужая мудрость, то, что заключалось в старинных толстых книгах сребробородого короля еврейских шинкарей, — он, может быть, был очень умен и совсем одинок.
Тротта побледнел. Он почувствовал на себе блестящий взор фрау Демант. Пора было уходить. Воцарилась тишина. Больше говорить было не о чем.
— И барона Тротта мы тоже больше не увидим, папа! Его переводят в другую часть! — проговорила наконец фрау Демант.
— Но вы подадите нам весточку! — сказал Кнопфмахер.
— Вы напишете мне! — повторила фрау Демант. Лейтенант поднялся.
— Всего хорошего! — сказал Кнопфмахер. Его рука, большая и мягкая, на ощупь напоминала разогретый бархат. Фрау Демант пошла вперед. Появился вестовой и подал лейтенанту шинель. Фрау Демант стояла рядом. Тротта щелкнул каблуками. Она быстро проговорила:
— Напишите мне! Я хочу знать, где вы находитесь. — Это было как теплое, быстрое дуновение, тотчас же рассеявшееся. Уже вестовой открывал дверь. Мелькнули ступени. Вот растворилась калитка, как тогда, когда он уходил от вахмистра.
Быстрым шагом он отправился в город, вошел в первое попавшееся ему на пути кафе, стоя у буфета, выпил рюмку коньяку, вторую. "Мы пьем только "Хеннесси!" — послышались ему слова окружного начальника. Он заторопился в казарму.
У дверей его комнаты, синей полоской среди сплошной белизны, дожидается Онуфрий. Дежурный канцелярист по поручению полковника принес пакет для лейтенанта. Узкий, завернутый в коричневую бумагу, он был прислонен к стене в углу. На столе лежало письмо.
Лейтенант прочел:
"Мой милый друг, оставляю тебе мою саблю и карманные часы. Макс Демант".
Тротта вынул саблю. На рукоятке висели простые серебряные часы доктора Деманта. Они не шли. Стрелки показывали без десяти двенадцать. Лейтенант завел их и поднес к уху. Они успокоительно затикали нежным, тихим голоском. Он открыл крышку перочинным ножом, как любопытный играющий мальчик. На внутренней стороне были выгравированы инициалы: "М. Д." Он выцарапал несколько корявых, беспомощных букв. "Будь здоров и свободен!" — гласила надпись. Лейтенант повесил саблю в шкаф. Портупею он еще держал в руке. Обшитый металлическими нитями, шелк заструился между пальцев прохладным золотым дождем. Тротта закрыл ящик. Закрыл крышку гроба.
Выключив свет, он одетым растянулся на постели. Желтоватое мерцание из солдатских казарм плавало на белом лаке двери, отражалось в блестящей щеколде. Напротив вздыхала гармоника, хрипло и тоскливо, заглушаемая низкими мужскими голосами. Они пели украинскую песню об императоре и императрице:
Наш государь — богом взысканный храбрец, —
Всем уланам своим обожаемый отец.
От супруги своей отправляется в поход,
А она во дворце его ждет,
Все горюет о нем, все тревожится о нем,
О лихом государе своем…
Императрица, правда, давно уже умерла. Но крестьяне думали, что она еще жива.