Книга: Марш Радецкого
Назад: ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Дальше: ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Окружной начальник решил навестить своего сына в далеком пограничном гарнизоне. Для человека склада господина фон Тротта это было нелегкое предприятие. У него были необычные представления о восточной границе монархии. Двое его школьных товарищей за непростительные промахи по службе были переведены в эту отдаленную имперскую землю, на границе которой, вероятно, уже слышался вой сибирского ветра. Медведи, волки и еще худшие чудовища, как-то вши и клопы, угрожали там цивилизованному австрийцу. Господин фон Тротта прихватил с собой старый револьвер. Возможные приключения отнюдь не пугали его: скорее он переживал то опьяняющее чувство давно забытого детства, которое влекло его и его друга Мозера на охоту в таинственные лесные чащи отцовского имения или на кладбище в полуночный час. Он весело и коротко простился с фрейлейн Гиршвитц, с неопределенной, но смелой надеждой никогда ее больше не увидеть, и в одиночестве поехал на станцию. Кассир в окошечке сказал:
— О, наконец-то большое путешествие. Счастливого пути!
Начальник станции поспешил выйти на перрон.
— У вас служебная поездка? — осведомился он.
И окружной начальник, бывший в том приподнятом настроении, когда люди любят казаться загадочными, отвечал:
— Что-то в этом роде, господин начальник станции! Можно сказать и служебная.
— На долгое время?
— Еще не известно.
— Наверно, заодно навестите и сына?
— Если удастся!
Окружной начальник стоял у окна и помахивал рукой. Он легко расстался со своим округом и не думал о возвращении. Он еще раз перечитал в путеводителе названия всех станций. "В Одерберге пересадка", — повторил он про себя.
Он сравнивал часы расписания с фактическим временем отправления и прибытия поездов и сверял свои карманные часы с часами на всех вокзалах, мимо которых проходил поезд. Странно, но все неточности радовали, более того, даже освежали его сердце. В Одерберге господин фон Тротта пропустил один поезд. Снедаемый любопытством, оглядываясь во все стороны, прошел он по перрону, через залы ожидания и даже кусочек по большой дороге, ведущей в город. Вернувшись на вокзал, он притворился, будто опоздал нечаянно, и внушительно сказал швейцару:
— Я опоздал на свой поезд!
Он был разочарован, когда швейцар не выказал удивления. В Кракове предстояла еще одна пересадка. Это радовало его. Если б он не известил Карла Йозефа о времени своего приезда и если б в это "опасное гнездо" прибывали хотя бы два поезда в день, он сделал бы передышку, чтобы немногого смотреть мир, но этот мир открывался его взору даже из окна вагона. Весна всю дорогу приветствовала окружного начальника. В полдень он приехал к месту назначения. С бодрым спокойствием сошел он с подножки тем "эластичным шагом", который газеты обычно приписывали старому императору и который постепенно усвоили себе многие старые чиновники. Ибо в те времена монархии существовала совсем особенная, впоследствии полностью позабытая, манера расставаться со спутниками, выходить из вагонов, входить в гостиницы, на перроны и в дома, приближаться к родным и друзьям; манера ступать, может быть, обусловленная узкими брюками пожилых господ и резиновыми штрипками, которые многие из них все еще любили носить поверх штиблет. Итак, этим особенным шагом господин фон Тротта вышел из вагона. Он обнял сына, стоявшего навытяжку у самой подножки. Господин фон Гротта был сегодня единственным пассажиром, вышедшим из вагона первого и второго класса. Несколько отпускников, железнодорожников и евреев в длинных черных развевающихся одеждах вышли из третьего. Все смотрели на отца и сына. Окружной начальник поспешил в зал ожидания. Там он поцеловал Карла Йозефа в лоб и заказал в буфете два коньяка. На стене, над уставленной бутылками полкой, висело зеркало. Отец и сын пили, рассматривая в нем лица друг друга.
— Или это зеркало так скверно, — сказал господин фон Тротта, — или ты действительно плохо выглядишь!
"Неужели ты так поседел?" — хотелось спросить Карлу Йозефу, ибо он видел множество серебряных нитей, блестевших в темных бакенбардах и на висках отца.
— Дай на тебя поглядеть! — продолжал окружной начальник. — Дело, безусловно, не в зеркале! Может быть, это здешняя служба? Что, круто приходится?
Окружной начальник твердо установил, что сын его выглядит не так, как следует выглядеть молодому лейтенанту. "Может быть, он болен?" — подумал отец. Кроме болезней, от которых умирают, есть на свете еще какие-то странные болезни, которыми, по слухам, нередко хворают офицеры.
— Коньяк тебе не вредит? — спросил он, чтобы окольными путями узнать, как обстоят дела.
— Нисколько, папа, — отвечал лейтенант. Этот голос, экзаменовавший его много лет назад в тихие воскресные утра, еще звучал у него в ушах, носовой голос государственного чиновника, строгий, немного удивленный и испытующий голос, от которого всякая ложь замирала на языке.
— Нравится тебе в пехоте?
— Очень нравится, папа!
— А твоя лошадь?
— Я привез ее с собой, папа!
— Часто ездишь?
— Нет, редко, папа.
— Не любишь?
— Нет, я никогда не любил, папа.
— Перестань с этим «папа», — внезапно перебил его господин фон Тротта. — Ты уже достаточно взрослый. И теперь каникулы у меня.
Они поехали в город.
— Ну, здесь совсем уж не так дико! — заметил окружной начальник. — Развлекаются здесь как-нибудь?
— Очень много, — сказал Карл Йозеф. — У графа Хойницкого. Там бывает весь свет. Ты увидишь его. Мне он очень приятен.
— Значит, это первый друг, который у тебя когда-либо был?
— Полковой врач Макс Демант тоже был моим другом, — возразил Карл Йозеф. — Бот твоя комната, папа! — сказал он. — Товарищи живут рядом и поднимают иногда шум по ночам. Но другой гостиницы нет. Да и они возьмут себя в руки на то время, что ты здесь пробудешь!
— Не существенно! Не существенно! — пробормотал окружной начальник.
Он вынул из чемодана круглую жестяную коробку и показал ее Карлу Йозефу. — Тут какой-то корень, будто бы помогающий от болотной лихорадки. Жак посылает его тебе!
— Что он поделывает?
— Он уже там! — окружной начальник показал на потолок.
— Он уже там! — повторил лейтенант, Господину фон Тротта показалось, что это произнес какой-то старый человек. У сына, должно быть, много тайн. Отцу они не известны. Говорят: «отец», «сын», но между ними лежат многие годы, высокие горы! И о Карле Йозефе знаешь не намного больше, чем о другом каком-нибудь лейтенанте. Он поступил в кавалерию, перевелся в пехоту и теперь носит зеленые обшлага егерей вместо красных обшлагов драгунов. Больше он ничего о нем не знает. Видимо, начинается старость и ты уже больше не принадлежишь целиком службе и дому! Ты принадлежишь Жаку и Карлу Йозефу. И перевозишь окаменевший, обветренный корень от одного к другому.
Окружной начальник, все еще склоненный над чемоданом, открыл рот. Он говорил в чемодан, как говорят в разверстую могилу. Но сказал не как хотел: "Я люблю тебя, мой сын!" — а: "Он умер легко!"
— Это был настоящий майский вечер, и все птицы пели. Помнишь его канарейку? Она щебетала всех громче. Жак перечистил все сапоги и только после этого умер, во дворе, на скамейке! С лама тоже был при его смерти. Еще в полдень у него был сильный жар. Он просил передать тебе горячий привет.
Затем окружной начальник поднял глаза от чемодана и взглянул в лицо сыну:
— Точно так хотел бы однажды умереть и я. Лейтенант пошел к себе в комнату, открыл шкаф и положил на верхнюю полку кусочек корня от лихорадки, рядом с письмами Катерины и саблей Макса Деманта. Он вынул из кармана часы доктора. Ему показалось, что тоненькая секундная стрелка быстрее, чем когда-либо, обращалась по маленькому кругу и что звонкое тиканье было сегодня громче обыкновенного. Стрелка не имела цели, тиканье было лишено смысла. Скоро я услышу тиканье отцовских часов, он завещает их мне. В моей комнате будет висеть портрет героя Сольферино, и сабля Макса Деманта, и какой-нибудь сувенир от отца. Со мной же все будет похоронено. Я последний Тротта!
Он был достаточно молод, чтобы почерпнуть сладостную отраду из своей печали и болезненную гордость из уверенности в том, что он последний. Из близлежащих болот доносилось громкое и заливистое кваканье лягушек. Заходящее солнце окрашивало в красный цвет мебель и стены комнаты. Слышно было, как катится легкая коляска и цокают копыта по пыльной улице.
Коляска остановилась, это была соломенного цвета бричка, летний экипаж графа Хойницкого. Щелканье его кнута трижды прервало песню лягушек.
Граф Хойницкий был любопытен. Никакая иная страсть, а только любопытство посылало его в дальние путешествия, удерживало за карточными столами крупных игорных домов, запирало за ним двери его охотничьего павильона, сажало на скамью в парламенте, весною повелевало ему возвращение домой, заставляло устраивать обычные празднества и преграждало ему путь к самоубийству. Одно только любопытство сохраняло ему жизнь. Он был ненасытно любопытен. Лейтенант Тротта сообщил ему, что ждет своего отца, окружного начальника; и хотя граф Хойницкий был знаком с доброй дюжиной австрийских окружных начальников и знал бесчисленное количество отцов лейтенантов, он все-таки жаждал познакомиться с окружным начальником Тротта.
— Я друг вашего сына, — сказал Хойницкий. — Вы мой гость. Ваш сын, верно, сказал вам об этом! Кроме того, я где-то вас уже видел. Уж не знакомы ли вы с доктором Свободой из министерства торговли?
— Мы с ним школьные товарищи!
— Вот видите! — воскликнул Хойницкий. — Он мой давнишний друг, этот Свобода. С годами он начал немного чудить!.. Но, в общем, превосходный человек. Разрешите быть откровенным? Вы очень напоминаете мне Франца-Иосифа!
На минуту воцарилась тишина. Окружной начальник никогда не произносил имени императора. В торжественных случаях говорилось: его величество. В обычной жизни — государь император. А вот этот Хойницкий сказал «Франц-Иосиф» так же, как только что сказал: «Свобода»!
— Да, вы напоминаете мне Франца-Иосифа, — повторил Хойницкий.
Они поехали. Но обе стороны квакали бесчисленные лягушки, тянулись бесконечные зеленовато-синие болота. Вечер плыл им навстречу, фиолетовый и золотой. Они слышали мягкий шорох колес по глубокому песку проселочной дороги и громких! скрип осей. Хойницкий остановил лошадей перед охотничьим павильоном.
Задняя стена его прислонилась к темному краю елового леса. От узкой дороги павильон был отделен палисадником и каменным забором. Терновник, с обеих сторон окаймлявший коротенькую дорожку от калитки до дверей, видимо, давно не подстригали. Он разросся в диком произволе, местами ветви его сплетались над дорожкой, не позволяя двум людям одновременно пройти по ней. Поэтому трое мужчин шли друг за другом, за ними покорно следовала лошадь, тащившая коляску. Она, видимо, давно привыкла к этой тропинке, и казалось, что она, как и человек, живет в этом павильоне. За терновником простирались огромные земли, поросшие осотом, охраняемые широкими темно-зелеными липами. Справа торчал каменный обломок колонны, может быть, остаток какой-то башни. Подобно гигантскому обломку зуба, вздымался к небу из садового лона этот камень, испещренный частыми темно-зелеными пятнами моха и черными нежными расселинками. На тяжелых деревянных воротах виднелся герб Хойницких — троекратно разделенный голубой щит с тремя золотыми оленями, рога которых переплетались в сложном рисунке. Хойницкий зажег свет. Они стояли в большой низкой комнате. Последний отблеск дня еще проникал в нее сквозь узкие щели зеленых жалюзи. Накрытый под лампой стол был уставлен тарелками, бутылками, кружками, серебряными приборами и чашками. — Я позволил себе приготовить для вас небольшую закуску! — произнес Хойницкий.
Он разлил прозрачную, как воду, «девяностоградусную» в три бокальчика, протянул два гостям и сам приподнял третий. Все выпили. Окружной начальник чувствовал себя слегка сбитым с толку, когда ставил на стол свой бокал. Реальность кушаний находилась в резком противоречии с таинственной обстановкой павильона. Но аппетит окружного начальника был сильнее его замешательства. Коричневый паштет из печенки, испещренный черными, как смоль, трюфелями, покоился в сверкающем венце кристально чистых льдинок. Нежная грудка фазана одиноко вздымалась на безупречной белизне тарелки, окруженная пестрой свитой зеленых, красных, белых и желтых овощей, по отдельности разложенных в украшенные гербом мисочки с золотисто-синей каемкой. Обширная хрустальная ваза кишела миллионами черно-серых икринок в рамке из золотых ломтиков лимона.
Круглые розовые куски ветчины на длинном блюде, охраняемые большой серебряной трезубчатой вилкой, покорно приникали друг к другу, окаймленные розовощекими редисками, напоминавшими молоденьких, сдобных деревенских девушек. Вареные, жареные и начиненные кисло-сладким луком лежали жирные и широкие куски карпа и узкие скользкие щуки на хрустале, серебре и фарфоре. Круглые хлебцы, черные, коричневые и белые, покоились в простой плетеной сельской корзиночке, как дети в колыбельках, почти незаметно нарезанные и так искусно сложенные ломтиками, что казались целыми и непочатыми. Между блюдами стояли толстые, пузатые бутылки и узкие, вытянутые вверх, четырех- и шестиугольные хрустальные графины, и рядом с ними — гладкие, круглые, одни с длинными, другие с короткими горлышками, с этикетками и без этикеток, но все в сопровождении целого полчища многообразных бокалов и бокальчиков.
Они принялись за еду.
Для окружного начальника эта необычная манера «закусывать» в необычный час явилась весьма приятным предзнаменованием своеобразных обычаев пограничной области. В старой императорско-королевской монархии даже спартанские натуры, вроде господина фон Тротта, были изрядными любителями покушать. Уже много времени утекло с того дня, как окружной начальник ел в неурочный час. Тогда поводом к этому послужил прощальный банкет, данный наместником, князем М., получившим, благодаря своему прославленному знанию языков и своему мнимому искусству "укрощать дикие народы", почетный перевод в только что оккупированные области Боснии и Герцеговины. Да, в тот день окружной начальник ел и пил в неурочный час. И этот день, наряду с другими пиршественными днями, так же ярко запечатлелся в его памяти, как те «особенные» дни, когда он получал благодарность от наместничества или когда ему было пожаловано звание окружного обер-комиссара и затем окружного начальника. Превосходное качество пищи он смаковал глазами, как другие смакуют языком. Его взор раза два скользнул по столу, с восторгом останавливаясь то на том, то на другом блюде. Он почти позабыл о таинственном и даже неуютном окружении. Они ели. Пили из различных бутылок. И окружной начальник хвалил все решительно, говоря «прелестно» и «превосходно» каждый раз, когда переходил от одного блюда к другому. Лицо его медленно покрывалось краской. И крылья его бакенбардов непрестанно двигались.
— Я пригласил милостивых государей сюда, — произнес Хойницкий, — потому что в "новом дворце" нам могли бы помешать. Там мои двери, так сказать, всегда открыты, и все мои друзья могут приходить, когда им заблагорассудится. Обычно я здесь только работаю.
— Работаете? — переспросил окружной начальник.
— Да, — подтвердил Хойницкий. — Я работаю. Работаю, так сказать, шутки ради. Я только продолжаю традицию моих предков и, откровенно говоря, не всегда и не все принимаю всерьез, как это делал мой дед. Крестьяне в этих краях считали его могущественным волшебником, да, возможно, он и был им. Меня они считают тем же, но я не волшебник. До сих пор мне еще не удалось добыть ни единой крупинки!
— Крупинки? — повторил окружной начальник. — Крупинки чего?
— Золота, разумеется, — произнес Хойницкий так, словно речь шла о понятнейшей в мире вещи. — Я немного разбираюсь в химии, — продолжал он, — это наш старинный фамильный талант. Здесь по стенам, как вы видите, у меня стоят стариннейшие и наиболее современные аппараты. — Он указал на стены. Окружной начальник увидел шесть рядов деревянных полок на каждой стене. На полках стояли колбы, большие и маленькие бумажные кулечки, стеклянные сосуды, похожие на те, что встречались в старинных аптеках, диковинные стеклянные шары, наполненные пестрыми жидкостями, лампочки, спиртовки и трубки.
— Странно, очень, очень странно! — произнес господин фон Тротта.
— Я и сам не могу в точности сказать, — продолжал граф Хойницкий, — всерьез я отношусь к этому или нет. Иногда, когда я по утрам прихожу сюда, мною овладевает страсть, тогда я перечитываю рецепты моего деда, произвожу опыты, сам смеюсь над собой и ухожу. Но всегда снова и снова берусь за эти опыты.
— Странно, странно! — повторил окружной начальник.
— Не более странно, — заметил граф, — чем все то, чем я мог бы заниматься. Сделаться министром культов и просвещения? Мне это предлагали. Начальником департамента в министерстве внутренних дел? Это мне тоже предлагали. Жить при дворе в звании обер-гофмейстера? И это мне доступно, Франц-Иосиф знает меня.
Окружной начальник отодвинул свой стул на два дюйма назад. Когда Хойницкий так фамильярно называл императора по имени, словно тот был одним из тех комичных депутатов, которые со времени введения "всеобщего, равного и тайного" избирательного права, заседали в парламенте, или, и это в лучшем случае, словно император был уже мертв и сделался одним из персонажей отечественной истории, — окружной начальник ощущал острый укол в сердце. Хойницкий поправился:
— Его величество знает меня!
Окружной начальник снова придвинулся к столу и спросил:
— А почему, простите меня, служить отечеству так же излишне, как делать золото?
— Потому что отечества более не существует.
— Я не понимаю! — проговорил господин фон Тротта.
— Я так и думал, что вы меня не поймете! — сказал Хойницкий. — Все мы уже не существуем!
Стало очень тихо. Последний свет дня уже давно потух. Сквозь узкие полосы зеленых жалюзи можно было видеть первые звезды, зажегшиеся на небе. Звучную и заливистую песню лягушек сменила тихая металлическая песня кузнечиков. Временами слышался резкий крик кукушки. Окружной начальник, под влиянием алкоголя, своеобразного окружения и необычных речей графа впавший в никогда ему не ведомое состояние одурманенности, украдкой взглянул на сына просто для того, чтобы увидеть близкого и единомыслящего человека. Но и Карл Йозеф больше не казался ему близким! Может быть, Хойницкий прав, и они действительно больше не существуют: ни родина, ни окружной начальник, ни его сын. С огромным усилием господин фон Тротта пробормотал:
— Я не понимаю! Как это монархии больше не существует?
— Конечно, — возразил Хойницкий, — в буквальном смысле слова она еще существует. У нас еще имеется армия, — граф указал на лейтенанта, — и чиновники, — он указал на окружного начальника. — Но она заживо разлагается. Она распадается, она уже распалась. Старик, обреченный к смерти, которому опасен малейший насморк, удерживает старый трон благодаря тому чуду, что еще в состоянии на нем сидеть. Но как долго это может продолжаться? Время больше не хочет нас! Это время прежде всего хочет создать самостоятельные национальные государства! Никто больше не верит в бога. Народы больше не идут в церковь. Они идут в национальные союзы. Видно, бог оставил императора.
Окружной начальник поднялся. Никогда он не думал, что найдется на свете человек, который скажет, что бог оставил императора. В продолжение всей своей жизни он предоставлял богословам заниматься делами неба, остальное же — церковь, мессу, страстной четверг и господа бога — считал насаждением монархии. И все же ему показалось, что слова графа объяснили ему всю путаницу, которую он ощущал в последние недели, особенно же со дня смерти старого Жака. Да, господь оставил старого императора! Окружной начальник сделал несколько шагов, половицы заскрипели под его ногами. Он приблизился к окну и сквозь щелки жалюзи увидел узкие полосы темно-синей ночи. Все явления природы и все события повседневной жизни внезапно приобрели для него угрожающий и непонятный смысл. Непонятен был стрекочущий хор кузнечиков, непонятно мерцание звезд, непонятна бархатная синева ночи, непонятной стала окружному начальнику и его поездка в пограничную область и пребывание здесь, у этого графа. Он вернулся к столу, погладил одно крыло своих бакенбардов, как делал это обычно, когда чувствовал себя немного растерянным! Немного! Таким растерянным, как теперь, он не бывал никогда!
Перед ним стоял еще полный стакан. Он быстро осушил его.
— Итак, — сказал господин фон Тротта, — вы считаете, вы считаете, что мы…
— Погибли, — закончил Хойницкий. — Да, мы погибли: вы, и ваш сын, и я. Мы, говорю я, последние из того мира, в котором господь дарит свою милость величествам, а безумцы, вроде меня, делают золото! Слушайте! Видите? — Хойницкий встал, подошел к двери, повернул выключатель, й на большой люстре засияли лампы. — Видите? — повторил Хойницкий: — Наше время — время не алхимии, а электричества. И химии тоже, поймите это! Знаете, как называется эта штука? Нитроглицерин. — Граф раздельно произнес все слоги. — Нитроглицерин, — повторил он. — А не золото! Во дворце Франца-Иосифа все еще зажигают свечи. Понимаете? Нитроглицерин и электричество будут причиной нашей гибели! До нее осталось недолго, совсем недолго!
Свет, распространяемый электрическими лампами, пробудил на полках вдоль стен зеленые, красные и синие, широкие и узкие трепещущие блики, отбрасываемые стеклянными трубками. Молчаливый и бледный сидел Карл Йозеф. Он пил беспрерывно. Окружной начальник взглянул на лейтенанта и подумал о своем друге, художнике Мозере. И так как сам он уже изрядно выпил, старый господин фон Тротта, то увидел, словно в отдаленном зеркале, бледное отражение своего опьяневшего сына под зелеными деревьями Фольксгартена, в шляпе с отвислыми полями и с большой папкой в руках. Казалось, что пророческий дар графа видеть историческое будущее перенесся также и на окружного начальника, дав ему возможность увидеть будущее своего отпрыска. Наполовину опустошенные и унылые, стояли тарелки, миски, бутылки и бокалы. Волшебным светом светились огоньки в стеклянных трубках вдоль стен. Двое старых лакеев с бакенбардами, как братья похожие на Франца-Иосифа и окружного начальника, принялись убирать со стола. Время от времени резкий крик кукушки, как молот, ударял в стрекот кузнечиков. Хойницкий взял в руки одну из бутылок:
— Отечественной (так он называл водку) вы должны выпить еще, уже немного осталось.
И они допили остаток «отечественной».
Окружной начальник вынул свои часы, но стрелок разглядеть не мог. Они так быстро вращались по белому кругу циферблата, что ему виделись сотни стрелок вместо положенных двух. А цифр вместо двенадцати было двенадцатью двенадцать! Ибо они теснились друг к дружке, как и штрихи минут. Могло быть девять часов вечера, могла быть и полночь.
— Десять, — сказал Хойницкий.
Лакеи с бакенбардами взяли гостей под руки и повели в сад. Там их ожидала большая карета Хойницкого. Небо было очень низко, милая знакомая земная чаша из знакомого синего стекла, хоть руками бери, лежало оно над землей. Каменный столб вправо от павильона словно касался его. Земные руки утыкали звездами низкое небо — так утыкают флажками карту. Временами вся синяя ночь начинала вертеться вокруг господина фон Тротта, тихонько покачивалась и снова замирала. Лягушки квакали в бесконечных болотах. В сыром воздухе пахло дождем и травой. Над белыми, как призраки, лошадьми, впряженными в черный экипаж, торчком возвышался кучер в черном кафтане. Лошади ржали, и копыта их мягко, как кошачьи лапки, взрыхляли влажную, песчаную почву.
Кучер щелкнул языком, и они тронулись.
Они возвращались той же дорогой, завернули и широкую, усыпанную гравием березовую аллею и подъехали к фонарям, возвещавшим близость "нового дворца". Серебряные стволы берез мерцали ярче, чем фонари. Большие колеса на дутых шинах с глухим шуршанием катились по гравию, слышен был только твердый цокот быстрых копыт. В широкой и удобной карете можно было расположиться, как на диване. Лейтенант Тротта спал, сидя рядом с отцом. Его бледное лицо вырисовывалось на темной обивке кареты, ветерок, врываясь в открытое окно, обвевал его. Время от времени на него падал свет фонаря. Тогда Хойницкий, сидевший напротив своих гостей, видел бескровные, полуоткрытые губы лейтенанта и его выдающийся вперед костлявый нос.
— Он сладко спит, — обратился граф к окружному начальнику. Оба они чувствовали себя как бы отцами лейтенанта.
Ночкой ветер протрезвил окружного начальника, но какой-то неясных! страх все еще гнездился в его сердце. Он видел, как гибнет мир, а это был его мир. Живой сидел против него Хойницкий, совершенно, очевидно, живой, его колени даже иногда стукались о колени окружного начальника, и все же он внушал ему страх. Старый револьвер, который прихватил с собой господин фон Тротта, лежал в заднем кармане брюк. Но к чему здесь револьвер? На границе не видно было медведей и волков! Видна была только гибель мира.
Карета остановилась перед деревянными сводчатыми воротами. Кучер щелкнул бичом. Обе половины ворот раскрылись, и кони дружно взяли невысокий подъем. Из всех окон фасада лился желтый свет на гравий и газоны по обеим сторонам дороги. Слышны были голоса и звуки рояля. Там, без сомнения, был "большой праздник".
Гости уже отужинали. Лакеи суетились, разнося большие графины разноцветных напитков. Гости танцевали, играли в тарок и вист, пили, в углу кто-то держал речь, к которой никто не прислушивался. Одни слонялись по залам, другие спали. Танцевали друг с другом одни мужчины. Черные парадные мундиры драгунов прижимались к синим мундирам егерей. В комнатах "нового дворца" Хойницкий разрешал жечь только свечи. Из массивных серебряных канделябров, расставленных на каменных полках и выступах стен или поднятых в руках каждые полчаса сменявшихся лакеев, росли белоснежные и желтые толстые свечи. Их огоньки дрожали от ночного ветра, тянувшего из открытых окон. Когда рояль на несколько мгновений умолкал, слышалось щелканье соловьев, стрекот кузнечиков и — время от времени — мягкое падение восковых слез на серебро.
Окружной начальник искал своего сына. Какой-то непонятный страх гнал старика из комнаты в комнату. Его сын — где он? Его нет среди танцоров, нет среди слоняющихся по залам пьяных, нет среди игроков и пожилых господ, чинно беседующих по углам. Лейтенант одиноко сидел в одной из отдаленных комнат. Большая пузатая бутылка, наполовину пустая, преданно стояла у его ног. Рядом с узким и как бы осевшим лейтенантом она казалась такой огромной, словно могла проглотить его. Окружной начальник подошел вплотную к лейтенанту, так, что носки его узких штиблет коснулись бутылки. Сын увидел сначала двух, потом нескольких отцов, они множились с каждой секундой. Они теснили его, и он отнюдь не был расположен оказывать им всем то почтение, которое подобало одному, и вставать перед каждым. Он не был расположен вставать и остался сидеть в той же странной позе: он сидел, лежал и полусползал с дивана в одно и то же время. Окружной начальник стоял неподвижно. Его мозг работал быстро, рождая тысячи воспоминаний сразу. Он видел, как кадет Карл Йозеф, в одно из тех летних воскресений, сидит в его кабинете, с белоснежными перчатками и черной кадетской фуражкой на коленях, и, глядя на отца детскими, послушными глазами, звонко отвечает на все вопросы. Он видел только что произведенного лейтенанта кавалерии входящим в ту же комнату, синего, золотого и красного. Но этот молодой человек был бесконечно далек старому господину фон Тротта. Почему же ему причинял такую боль вид чужого, пьяного лейтенанта егерского батальона? Почему?
Лейтенант Тротта не шевелился. Правда, он был еще в состоянии вспомнить, что отец недавно приехал, и принять к сведению, что перед ним стоял не этот один, а множество отцов. Но ему никак не удавалось понять, почему его отец приехал именно сегодня, почему он так отчаянно множился и почему он сам, лейтенант, не имел сил подняться.
В течение многих недель лейтенант Тротта привыкал к «девяностоградусной». Она бросалась не в голову, а, как говаривали знатоки, "только в ноги". Сначала она приятно согревала грудь. Кровь начинала быстрее бежать по жилам, возрастающий аппетит устранял дурноту и позывы к рвоте. Потом выпивался еще стаканчик. И пусть утро было как угодно пасмурно и печально, его встречали бодро и весело, словно солнечное и радостное. Во время перерыва в учении офицеры закусывали в пограничной харчевне, неподалеку от леса, где экзерцировали егеря, и тогда в приятельской компании снова выпивали по стаканчику. «Девяностоградусная» текла по горлу, как пожар, который сам потухает. Только что съеденное переставало чувствоваться. Потом следовало возвращение в казарму, переодевание, и опять они всей гурьбой отправлялись на вокзал обедать. Несмотря на долгий путь, никто не чувствовал голода. И все выпивали еще по глоточку «девяностоградусной». После обеда начинало клонить ко сну. Посему заказывалось черное пиво и вслед за ним опять «девяностоградусная». Короче говоря: в течение всего тоскливого дня случая "не пить водку" не выдавалось. Напротив, бывали дни и вечера, когда пить считалось обязательным.
Ибо жизнь становилась легче, как только выпьешь! О, чудеса этой границы! Трезвому она делала жизнь трудной. Но кого она оставляла трезвым? Лейтенант Тротта после выпивки во всех товарищах, начальниках и подчиненных видел добрых старых друзей. Городишко он знал вдоль и поперек, как будто родился и вырос в нем. Он заходил в крохотные мелочные лавки, узкие, темные, до отказа набитые всевозможными товарами, — они, как хомяковые норки, были вырыты в толстой стене, окружавшей рынок, — и накупал ненужные вещи: фальшивые кораллы, дешевенькие зеркала, скверное мыло, гребенки из осинового дерева и плетеные собачьи поводки, только потому, что было весело откликаться на призывы рыжеволосых торговцев. Он улыбался всем встречным людям, — крестьянкам в пестрых платках с большими берестяными корзинами в руках, разряженным молодым еврейкам, чиновникам окружной управы и учителям гимназии. Широкая волна приветливости и благодушия катилась по этому мирку. Все люди весело отвечали на приветствия лейтенанта. Никаких затруднений более не существовало. Никаких затруднений на службе и вне ее! Все улаживалось легко и быстро. Язык Онуфрия здесь понимали. Иногда им случалось забрести в одну из окрестных деревень, они спрашивали дорогу у крестьян, и те отвечали на незнакомом языке. Но их понимали. Обязательной верховой езды не было. Лошадь время от времени он одалживал кому-нибудь из товарищей: хорошим наездникам, знавшим толк в лошадях. Одним словом, все было ладно. Лейтенант Тротта не замечал, что его походка стала неверной, что мундир был в пятнах, на брюках измялась складка, на рубашках не хватало пуговиц и что цвет лица у него по вечерам был желтым, утром — пепельно-серым, а глаза бесцельно блуждали. Он не играл в карты — это одно уже успокаивало майора Цоглауэра. В жизни каждого человека бывают времена, когда он не может не пить. Не существенно, это проходит! Водка была дешева. Офицеры же обычно гибли из-за долгов. Тротта выполнял свои обязанности не более небрежно, чем другие. К тому же он не устраивал скандалов. Напротив, чем больше он пил, тем становился мягче. Когда-нибудь он женится и станет трезвенником! — думал майор. Он фаворит высшего начальства и быстро сделает карьеру. Стоит ему только захотеть, и он попадет в генеральный штаб.
Господин фон Тротта, осторожно присев на краешек дивана рядом с сыном, искал подходящих слов. Он не привык разговаривать с пьяными.
— Тебе все же следует, — произнес он после долгого размышления, — остерегаться водки. Я, например, никогда не пил больше, чем нужно для утоления жажды.
Лейтенант сделал чудовищное усилие, чтобы переменить свою непочтительную позу и сесть прямо. Его старания не увенчались успехом. Он посмотрел на старика, теперь это, слава богу, был только один старик, довольствовавшийся узким краешком дивана и потому вынужденный опираться руками о колени, и спросил:
— Что ты сказал сейчас, папа?
— Тебе следует остерегаться водки, — повторил окружной начальник.
— Почему? — осведомился лейтенант.
— Что тут спрашивать, — сказал господин фон Тротта, несколько успокоенный, так как сын, видимо, хоть понимал, что ему говорят. — Водка тебя погубит! Вспомни Мозера.
— Мозер, Мозер, — проговорил Карл Йозеф, — да, конечно! Но он совершенно прав. Я помню его. Он написал портрет деда!
— Ты не забыл о портрете? — тихо спросил господин фон Тротта.
— Нет, я не забываю деда, — отвечал лейтенант. — Я всегда думаю о нем. Я недостаточно силен для него! Мертвые! Я не могу забыть о мертвых! Отец, я ничего не могу забыть! Отец!
Господин фон Тротта беспомощно сидел рядом с сыном, он не совсем понимал, что говорил Карл Йозеф, но чувствовал, что не одно опьянение кричало из юноши. Чувствовал, что лейтенант звал на помощь, и не мог ему помочь! Он сам приехал на границу, чтобы ему хоть немного помогли! Ибо он был совсем один в этом мире! Да и мир этот рушился! Жак лежал под землей, господин фон Тротта был одинок, он хотел еще раз увидеть сына, но сын тоже был одинок и, возможно, хотя бы потому, что он был молод, стоял ближе к гибели мира. Каким простым всегда выглядел мир! — подумал окружной начальник. На каждый случай имелись определенные правила поведения. Когда сын приезжал на каникулы, ему учинялся экзамен. Когда он стал лейтенантом, ему желали успехов. Когда он писал свои почтительные письма, в которых так мало говорилось, ему отвечали несколькими сдержанными строками. Но как следовало вести себя, когда сын был пьян? Когда он кричал «отец»? Когда из него кричало «отец»?
Он увидел входящего Хойницкого и встал быстрее, чем это было в его привычках.
— Вам телеграмма, — объявил граф. — Ее принес служитель гостиницы.
Это была служебная телеграмма, которая призывала господина фон Тротта обратно домой.
— К сожалению, вас уже отзывают! — сказал Хойницкий. — Это какое-нибудь дело в связи с «соколами».
— Да, по-видимому, — отвечал господин фон Тротта. — Могут произойти беспорядки. — Теперь он знал, что был слишком слаб, чтобы предпринять что-нибудь против беспорядков. Он очень устал. До полной пенсии оставалось еще несколько лет! Но в эту минуту ему внезапно пришло в голову тотчас же выйти на пенсию. Он стал бы заботиться о Карле Йозефе — занятие, подходящее для старого отца.
Хойницкий подошел к Карлу Йозефу и сказал тоном человека, привыкшего обходиться с пьяными:
— Ваш батюшка должен уехать! — И Карл Йозеф тотчас же понял. Он смог даже подняться. Остекленевшими глазами он искал отца.
— Мне очень жаль, отец!
— Он внушает мне некоторые опасения! — обратился окружной начальник к Хойницкому.
— И не напрасно! — отвечал тот. — Ему нужно уехать отсюда. Когда у него будет отпуск, я попытаюсь показать ему свет. У него пропадет охота возвращаться сюда. К тому же он, возможно, и влюбится.
— Я не могу влюбиться! — медленно произнес Карл Йозеф.
Они поехали обратно в гостиницу.
Во все время пути было произнесено только одно-единственное слово «отец»! Его произнес Карл Йозеф и ничего к нему не добавил.
Окружной начальник проснулся на следующее утро очень поздно, уже слышны были трубы возвращающегося с учения батальона. Через два часа отходил поезд. Явился Карл Йозеф. Внизу послышалось щелканье бича графского кучера. Завтракал окружной начальник в вокзальном ресторане за офицерским столом.
С момента его отъезда из округа В. прошло невообразимо долгое время. Он с трудом вспоминал, как всего два дня назад садился в поезд. Господин фон Тротта (если не считать графа Хойницкого) — единственный здесь штатский, темный и тощий, — сидел за длинным подковообразным столом среди пестрых офицеров под портретом Франца-Иосифа Первого — знакомым, повсюду распространенным портретом коронованного шефа армии в белом фельдмаршальском мундире, с кроваво-красным шарфом через плечо. Как раз под белыми бакенбардами императора на полметра ниже, торчком стояли черные, слегка посеребренные крылья троттовских бакенбардов. Младшим офицерам, сидевшим у конца подковы, было хорошо видно сходство между Францем-Иосифом и верным его слугой. Лейтенант Тротта со своего места также мог сравнивать лицо императора с лицом своего отца. И на секунду лейтенанту показалось, что на стене висит портрет постаревшего отца, а внизу за столом, живой и немного помолодевший, в штатском платье, сидит император. Далекими и чуждыми стали ему вдруг и отец и император.
Окружной начальник между тем испытующим и безнадежным взором оглядывая стол, покрытые легким пушком безбородые лица молодых офицеров и усатые старших. Рядом с ним сидел майор Цоглауэр. Ах, господин фон Тротта охотно обменялся бы с ним несколькими заботливыми словами относительно Карла Йозефа! Но времени больше не было! За окном уже составляли поезд!
Окружной начальник совсем приуныл. Со всех сторон пили за его здоровье, за его счастливый путь и счастливое завершение служебных заданий. Он улыбался, вставал, чокался то с одним, то с другим, но голова его была тяжела от забот, а сердце теснили мрачные предчувствия. Ведь невообразимо долгое время прошло с момента его отъезда из округа В. Да, окружной начальник бодро и задорно отправлялся в неведомые края к своему родному сыну. Теперь он возвращался одинокий, от одинокого сына, с этой границы, где гибель его мира была видна так же ясно, как видна гроза с окраины города, в то время как над его безмятежными, счастливыми улицами еще высится голубое небо. Вот уже зазвонил веселый колокол. Засвистел локомотив. Влажный пар уже осел серыми, прозрачными жемчужинками на стеклах ресторана. Завтрак окончился, и все встали со своих мест. "Весь батальон" провожал господина фон Тротта к вагону. Господину фон Тротта хотелось еще сказать что-нибудь экстраординарное, но ничего подходящего в голову не приходило. Он бросил последний ласковый взгляд на сына, но тотчас же испугался, что этот взгляд будет замечен, и потупил глаза. Он пожал руку майору Цоглауэру. Поблагодарил Хойницкого, снял свой солидный серый котелок, который обычно надевал в дорогу. Держа шляпу в левой руке, он правой обхватил спину Карла Йозефа. Потом поцеловал сына в обе щеки. И хотя ему хотелось сказать: "Не огорчай меня! Я люблю тебя, мой сын!" — он сказал только: "Будь молодцом!" — ибо Тротта были застенчивыми людьми.
Окружной начальник уже вошел в вагон и стоял у окна. Его рука в темносерой лайковой перчатке лежала на спущенной раме. Его голый череп блестел. Его заботливый взгляд еще раз отыскал Карла Йозефа.
— Когда вы приедете в следующий раз, господин окружной начальник, — произнес неизменно хорошо настроенный капитан Вагнер, — вы уже найдете у нас маленькое Монте-Карло.
— Как это? — переспросил окружной начальник.
— Здесь открывается игорный дом, — пояснил Вагнер. И прежде, чем господин фон Тротта успел подозвать своего сына и предостеречь его от «Монте-Карло», локомотив дал свисток, буфера загремели, и поезд тронулся. Окружной начальник помахал темносерой перчаткой, и все офицеры отдали честь. Только Карл Йозеф стоял неподвижно.
На обратном пути он пошел рядом с капитаном Вагнером.
— Отличный будет игорный дом, — сказал капитан. — Самый настоящий! О боже! Сколько времени я уже не видел рулетки! До чего же я люблю смотреть, как она вертится, и потом этот звук!.. Я рад до смерти.
Не один капитан Вагнер ждал открытия нового игорного дома. Ждали все. Годами ждал пограничный гарнизон игорного дома, который собирался открыть Каптурак.
Каптурак объявился через неделю после отъезда окружного начальника. Наверно, он привлек бы к себе куда больше внимания, если бы одновременно с ним, в силу странной случайности, не прибыла некая дама, пробудившая всеобщий интерес.
Назад: ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Дальше: ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ