Книга: Затяжной выстрел
Назад: 18
Дальше: 20

19

Через пять дней сразу два прибежавших в каюту рассыльных передали Манцеву приказание: к старпому!
На бегу осматривая себя, Олег влетел в каюту Милютина. Свет иллюминатора загораживался фигурою замполита, старпом расхаживал нервно. На столе — пачки газет, перевязанных бечевками, ежедневная почта, пришедшая с полуденным барказом.
— Манцев, снять китель.
Уже два месяца интенданты пересчитывали робы и бескозырки, писали акты на искромсанные тельняшки, Китель был снят. Майка тоже.
— Тельняшки не имею, — сказал Манцев.
— Крестик где?.. Крестик?!
Ему сунули под нос городскую газету, «Славу Севастополя», уже раскрытую, с уже отчеркнутой статьей.

 

«Уроки одного подразделения», — прочитал Манцев заглавие, и глаза его заскакали по строчкам. «Умеет зажечь сердца людей офицер Манцев. Умеет найти в их характерах живительные струнки. И спору нет, в подразделении Манцева дела идут хорошо, подразделение твердо держит курс на боевое мастерство…»
В сильном недоумении Олег Манцев поднял глаза на своих начальников, людей умных и грамотных. Это что, юмореска? Пародия на тошнотворно— казенный стиль флотской прессы?
Прямые и честные взгляды начальников убеждали: дело серьезное. «Да те ли приемы избрал офицер Манцев, в поисках дешевой популярности пойдя на поводу отсталых настроений?..» Далее вразброс пошли фамилии и факты, о которых Олег слышал, что они есть, но к нему и к 5-й батарее они никак не относились. Матрос Шарифутдинов был замечен в носовом гальюне с деревянным идолом, которому поклонялся, — это, кажется, из боцкоманды. Еще один матрос, икону в рундуке державший, — такого не было, это в 3-й башне служит настоящий художник. Ага, вот: «Да как этому не быть, если сам Манцев не расстается с крестом на шее?..» Что дальше? Палочная дисциплина — вот причина подъема религиозных настроений, беспощадная травля подчиненных подвела матросов к необходимости утешения в религии, только в ней… В самом конце статьи— какая— то анекдотическая безграмотность, которую не уловить сейчас, уж очень все похабно…
— Товарищ капитан 2 ранга…
— Крестик неси! Крестик!
Через несколько минут крестик был предъявлен. Пока Олег бегал в 61-ю и обратно, в каюту Милютина прибыл сам командир линкора. Брезгливо глянув на латунный крестик, он спросил:
— Откуда?
Олег рассказал: прошедшей зимою, в отпуске, пошел в Сандуновские бани, по просьбе совсем седого старика потер ему спину, а когда стали одеваться, когда старик увидел, что спину тер ему флотский офицер, то со слезами отдал ему крестик, который будто бы помог ему выплыть после того, как потопленный японцами броненосец пошел ко дну…
— «Спаси и сохрани», — прочитал командир на крестике. — Череп — это что?
— Символика, — пояснил замполит. — Голова Адама.
— Мне кажется, — произнес командир, еще раз глянув на крестик, — что он из драгоценного металла.
— Совершенно верно, — подтвердил Милютин — И на основании Корабельного устава подлежит хранению в сейфе наряду с деньгами, валютою и прочими ценностями.
И старпом швырнул крестик в сейф — будто выбрасывая за борт дохлую крысу.
Олег Манцев понуро поплелся к себе, в каюту No 61. Много бы он дал за то, чтоб за портьерою ждал его Борис Гущин. Нет Бори. Нет Колюшина.. Нет Валерьянова. И Степы, считай, нет. Степа побитой собакой смотрит, дошла до него, наверное, эта мерзость… Алки— кондитерши тоже нет, не видать ему красивых рук Аллы Дмитриевны, этот пес А. Званцев (этой фамилией подписана статья «Уроки одного подразделения») намекнул между прочим: «сладкоежка Манцев».
И Долгушина нет. Потому что без разрешения начальника политотдела такая статья ни во «флаге Родины», ни тем более в «Славе Севастополя» появиться не могла. Все, что пишут корреспонденты о корабле, визируется обычно заместителем командира по политчасти, и если уж такая статья напечатана без ведома Лукьянова, то, конечно, «добро» она получила от тех кто много выше и Лукьянова, и Милютина, и командира.
В будний день уволился он, среда была, обе бригады эсминцев ушли в море, но на стенку высадились офицеры с крейсеров, и они захохотали, увидев Манцева: «Благослови, владыко!», «Дай прикоснуться к мощам нерукотворным!», «Со святыми упокой!»… Но были такие, что с брезгливым сочувствием посматривали на Олега, как на человека, только что выпущенного из больницы, где излечивался он от чего— то дурного, то ли венерического, то ли психического. Из гарнизонного кафе замахали ему платочками официантки, привели в комнату для частных адмиральских бесед, усадили за столик, принесли пиво, отбивную. И здесь Олег понял, что отныне он известен всему городу, а не только эскадре. Статью о нем проработали со всем вольнонаемным составом флота, и все официантки базы разом вспомнили, кто такой Олежка Манцев. Некая Нинка из гастронома на Большой Морской выставила его фотографию на витрине, рядом с окороком по— тамбовски, и клялась подругам, что Манцев сделал ей предложение. Ничего подобного Олег не совершал, фотографий своих никому не дарил. Сейчас ему хотелось сказать что-то значительное, высокопарное, но в голове толпилась мешанина из цитат, на язык же просились откуда— то пришедшие строчки псалма:
"Окропи меня иссопом, и буду чист;
Омой меня, и буду белее снега".

Никакому богу официантки не поклонялись, официантки понимали, что хороший мальчик Олежка обижен начальством, и утешали его как и чем могли. Прокрутили на радиоле модную пластинку, принесли к отбивной зеленого горошка, редкого в Севастополе. Олег тупым концом вилки водил по перекрахмаленной скатерти и вспоминал, какой ветер занес в него эти загадочные псалмы.
Нет, не о такой славе мечталось. Грезилось когда— то, в далекой курсантской юности, что-то неопределенное в расходящихся облаках орудийного дыма, силуэты крадущихся кораблей, а потом — в беззвучной утренней тишине, под моросящим дождиком, швартуется к родному пирсу израненный корабль, из последних сил дотянувший себя до базы, а по трапу спускается он, капитан какого— то ранга Манцев, под кителем бинты, под фуражкой тоже, командирский реглан наброшен на плечи, а он идет, шатаясь и едва не падая, к штабу,изумление, смешанное с ужасом: «Как?.. Мы же давно считали вас погибшими!..» — «Боевой приказ выполнен, товарищ адмирал!» — и когда седой адмирал жмет ему руку, нечеловеческая боль пронизывает капитана какого— то ранга Манцева, командирский реглан сползает с плеч, а на реглан замертво валится тело командира корабля, выполнившего боевой приказ…
Так представлялось. А получилось: три официантки оплакивают смерть героя, по такому поводу намазавшись помадой и кремом, а вместе с этой святой троицей скорбит и вся гвардия севастопольских потаскушек.
— Спасибо, девочки, — поднялся Олег. — Только напрасно вы так. Чепуха.
То же самое он сказал и Ритке, которая грозилась пойти в Военный Совет искать справедливости. Он застал ее за священным занятием: дочь донского хлебопашца месила тесто. Олег как— то искоса, боковым зрением наблюдал за Риткой и подмечал в ее движениях нелепости, странности. Повязать голову косынкой Ритка забыла, волосы падали на лоб, мешали видеть, и Ритка волосы отбрасывала почему— то не свободной от работы рукою, а кистью той, которая месила. И все в ее доме было полно странностей, и командир 1-й башни главного калибра с радостью подчинялся всем нелепостям, истово вытирал ноги о коврик, который Дрыглюк с негодованием вышвырнул бы из каюты. Степан с точностью до копейки подсчитывал домашние расходы Ритки, озабоченно тянул:
«Однако!», хотя отлично знал, что диктуемые Риткой цифры ни к магазинным, ни к рыночным ценам отношения не имеют. Ритка по лени покупала все, от дома не отходя, на вокзале, покупала не торгуясь.
— Рита, — попросил Олег, — у тебя же левая рука — чистая! Пальцами откидывай волосы!
Она попробовала, получилось как— то коряво, а потом и вовсе ничего не стало получаться: месящая рука растеряла темп, исчезла свобода и непринужденность движений.
Олег вздохнул, отвернулся. Такая же нелепица и на линкоре, и на крейсерах — не с тестом, конечно, с организацией службы. Надо лишь вглядеться.
Дожидаться пирогов он не стал, да и понял, что зря пришел к Векшиным, к Ритке, и до нее докатился слушок, она терзала халатик, всегда ей бывший впору, пытаясь закрыть им себя, всю сразу, от горла до пяток, и в голосе ее звучало что— то, заставлявшее Олега поглядывать на терзания халатика. «Я пойду», — сказал он, и Ритка догадалась, что уходит он надолго.
Он встретил знакомых ребят с «Керчи», те дружно стали упрашивать его: не пить, не скандалить. Примерно то же самое говорили Олегу и официантки, все считали почему— то, что единственным ответом на статью может быть только вино, и Олегу припомнились офицеры, норовящие забраться в какой— нибудь глухой севастопольский угол, где никто уж не помешает им пить в одиночестве: этих тоже ошельмовали статьею?
Ваня Вербицкий подстерег его у вокзала, затащил в буфет. «Уроки» сильно напугали командира 4-й башни, это на линкоре заметили многие. Походка Вербицкого стала виляющей, он будто сбивал кого— то со следа. Приткнув Олега к стене, прерывисто дыша ему в ухо, Ваня сказал, что этого подлеца Званцева он помнит по училищу, с ним шутки плохи. Олегу же (здесь Вербицкий оглянулся) надо знать: комендатуре дано указание — сцапать его в каком— нибудь ресторане.
Все дальше и дальше уходя от шумного и людного центра города, Олег наконец нашел безопасное местечко, убежище, буфетик на самом краю Бастионной улицы и в буфетике — комнатенку «для своих». Днем в ней заключал какие— то сделки муж буфетчицы, а по вечерам сюда стали пускать Олега. Стекла окон то дребезжали, то рокотали, принимая на себя ветры и шумы моря. За бамбуковым пологом колотились голоса выпивох судоремонтного завода, их трехэтажные дома были рядом.
Олег не помнил уже, в какой день и в какой час пришла к нему тревога, и тревога исходила отовсюду, от линкора тоже. Каюта отвращала, потому что в ней всегда могли найти его. Единственным местом, где он мог отдыхать, был КДП.
Теперь вот комнатушка эта, с запасным выходом во двор, теплая, светлая, по вечерам можно, пожалуй, читать.
В буфете хозяйничала красивая пышная армянка. «Несчастная любовь», — объяснил ей Олег свои вечерние сидения, и грудь армянки сочувственно вздрогнула.
Он подсчитывал: вторая половина сентября, через неделю выход в море, через три недели — постановка в док, потом — в середине ноября — последняя стрельба, отчет, и числа эдак двадцатого он наконец— то простится с первым кораблем в своей службе, вернется в Севастополь незадолго до нового года и — в другую базу, помощником на новый эсминец, это уже решено, это ему сказал командир, и сбудется то, о чем мечтал весною.
Статью «Уроки одного подразделения» Иван Данилович Долгушин прочитал в тот же день, что и все на эскадре, в своем кабинетике на Минной стенке.
Он прочитал и разорвал газету. Он был взбешен.
Он был взбешен!
— Какая наглость! Какая низость! — негодовал он, бегая по кабинетику, размахивая руками, топча и пиная в воображении рухнувшего перед ним флотского корреспондента А. Званцева. Подлость неимоверная! Безграмотная тварь опозорила весь флот, ибо от каждой строчки статьи, от каждого клочка газеты, разорванной и растоптанной, исходит зловоние, хлещет вранье! Надо ж придумать — «насаждение религиозных настроений в среде отсталых матросов»! Шарифутдинов с деревянным идолом не новость, об этом докладывалось, об этом с тревогою говорил сам Лукьянов, но матрос— то — из боцкоманды, какое отношение к нему имеет командир 5-й батареи? Выходит, Манцев — глава какой— то секты, что ли?! Так врать, так врать — это ж, это ж… Сколько же теперь времени уйдет на то, чтоб смыть ему, Долгушину, позор с себя? Ведь совершенно очевидно: такую статью публиковать можно только с разрешения начальника политотдела эскадры, а он ее впервые видит и читает! Кому скажешь, кому докажешь?! Что подумает командир линкора? Что — Лукьянов? Что, наконец, решит Алла Дмитриевна Коломийцева, прочитав о «сладкоежке» и припомнив, кто с ней вел милые беседы? Да она ж ему, Долгушину, тортом заедет в физиономию!
Все осквернил этот негодяй Званцев, никого и ничего не пощадил. Испохабил святейшее для воина, героизм предков. Враль пустился в исторический экскурс, начал приводить примеры истинной преданности русского матроса, его самоотверженности, и привел: «Не щадя своей жизни, русский матрос всегда жизнь и честь своего командира, офицера ставил превыше всего. Так, при обороне Севастополя в 1854 году матрос Иванов, увидев, что французский солдат целится в русского офицера, бросился навстречу пуле, за что и был убит». За что! Самого Званцева убить за такую статью! Подлость! Гнусная отсебятина зарвавшейся сволочи! Выслать вон из Севастополя! В двадцать четыре часа! Чтоб духу не было!
Наглый тип с вытаращенными глазами! Где только научили его ходить так, словно он идет получать орден за что— то? Откуда он вообще? Как оказался в газете, да еще флотской? Кто дал разрешение на публикацию чисто флотского материала в городской газете?
Иван Данилович бушевал, грозил кулаком кому— то там, в Южной бухте, потом постращал и Северную, явно потеряв ориентировку. Умолк. Собрал клочки разорванной газеты, пригладил их разжатыми кулаками, составил, прочитав вновь и еще раз вновь… Сходил в буфет, с аппетитом съел бутерброды с нежносоленой рыбой, выпил стакан душистого чая, вернулся в кабинет.
И окончательно пришел к выводу, что на столе перед ним не клеветническая мазня малограмотного негодяя, не гнусный пасквиль, а выдающееся произведение военно— политической публицистики, написанное человеком большого и разностороннего ума, необычайной проницательности и сверхзоркой дальновидности, офицером с высокой гражданской ответственностью.
В самом деле: что требовалось от газетной публикации по делу Манцева? Открыто и недвусмысленно выразить недоверие к Манцеву, отмежеваться от его трактовки «меры поощрения». Что ж, требование выполнено, и выполнено очень тонко, филигранно. Поскольку о 30% и речи не могло быть, о приказе командующего тем более, То поводом к выражению недоверия могли бы стать обнаруженные упущения в боевой подготовке 5-й батареи. Могли бы. Но их нет, упущений! Явных провалов тоже нет! А недостатки, будь они даже раздуты и развиты газетою, до слуха эскадры не дошли бы: у всех есть недостатки и упущения! у всех! Поэтому обвинение в религиозности и насаждении палочной дисциплины — это ж гениальная находка! Обвинению не поверит ни один здравомыслящий офицер (а именно на таких рассчитана статья), но здравомыслящие, не поверив ни единому слову, сразу поймут, что подражать отныне Манцеву в 30%— ом увольнении матросов — то же самое, что вовлекать подчиненных в кружки по изучению закона божьего. Здравомыслящие смекнут, что поступки Манцева и образ его мыслей руководством не одобряются, и более того: в своем резко отрицательном отношении к Манцеву руководство может пойти на применение мер архистрожайших, раз оно, руководство, дало санкцию на появление такой вот статьи. Полезность ее и в том, что дисциплина среди офицеров Упала, поскольку многие знают: кто-то и где— то нарушает приказ о чем— то, нарушает безнаказанно, и если один приказ нарушается, то почему бы не нарушить и Другой приказ, какой — это уже по выбору лейтенанта или старшего лейтенанта.
Итак, все верно. Статья бьет в цель. Поначалу кажется, что написана она малограмотно, изобилует ошибками. Да ничего подобного! Вполне в духе армейских и флотских изданий. Сами преподаватели в академии признавали, что общелитературный штамп, перед тем как уйти в фельетон и анекдот, находит многолетнее пристанище в редакциях окружных и флотских газет, чему преподаватели радовались. Нет, статья написана хорошо, добротно, квалифицированно, продуманно. «Палочная дисциплина» — то, что надо. Придет время — и надо будет круто перейти к уставной норме увольнения. Тогда в приказе можно будет написать, что указание командующего эскадрой выполнялось неправильно, дисциплина кое— где стала «палочной», о чем печать своевременно забила тревогу. Пример? Пожалуйста: подразделение офицера Манцева.
С каких сторон ни рассматривал Долгушин статью, он находил ее чрезвычайно полезной и умной. Приведенные в ней факты соответствуют, конечно, действительности. Точнее говоря, на факты глянуто так, что они удобно вмещаются в столь нужное сейчас понятие: Манцев — демагог и бузотер, безответственный офицер с подозрительными замашками.
Статья еще тем хороша, что вздорностью своею Манцева не топит, а позволяет ему некоторое время держаться на плаву. Вот и решай, Олег Манцев. Протягивай руку за помощью — и ты эту руку найдешь. Жалобу напиши по всей уставной форме, жалобу твою обязаны поддержать линкоровские твои начальники, в разбор этого кляузного дела втянутся еще десятки офицеров — и удушат тебя, Олег Манцев, твои же начальники, сам себя признаешь виновным.
Статья великолепная. Конечно, кое— какие стилевые ляпы так и бросаются в глаза. «За что и был убит». Смех, да и только. Но, во— первых, подобным грешили даже классики отечественной литературы, что добавляло к их славе немалую толику. Во— вторых, статья— то — в городской газете, и флот вроде к ней руку не прикладывал, мало ли что учудят эти штатские лица. В— третьих… Достаточно. Прекрасная статья.
Острое желание познакомиться с А. Званцевым — вот что еще ворочалось в душе Ивана Даниловича. И сопротивление этому желанию. Газетчик разглядел в нем то, что Долгушин тщательно скрывал ото всех и от себя. Званцев, Званцев… Конечно, он встречал его, ему показывали его. Неприятный субъект. Нет, будем справедливыми. Умный человек, решительные глаза, строевая походка.
Не надо гадать, кто организовал такую статью. Барбаш! Трижды Долгушин видел их вместе, Званцева и Барбаша.
Иван Данилович поздравил Илью Теодоровича Барбаша с крупным успехом. С Манцевым, можно сказать, покончено.
Дошла статья и до Жилкина, никогда не читавшего «Славы Севастополя». Газету ему подсунул замполит.
Буйная радость охватила командира «Бойкого». Наконец— то! Долго размахивались, но саданули крепко! Так ему и надо, этому наглецу Манцеву.
Дав командиру почитать статью, замполит тут же отобрал ее, как коробку спичек у неразумного дитяти.
— Проглотил?.. Теперь переваривай. Предупреждаю: по этой галиматье никаких партийно— политических мероприятий не будет!
Чутье, подкрепленное вестями из Евпатории, говорило Жилкину, что Евгения Владимировна объявится в ближайшие месяцы. Превозмогая отвращение к попрыгунчику из театра им. Кирова, Жилкин нацарапал письмо в Ленинград, к письму приложил пропуск в Севастополь для жены, поскольку срок старого истек. Если ночевал на Большой Морской, открывал все окна, включал все лампы: ключа от квартиры у Евгении Владимировны не было. Ждал, прислушивался, плыл в потоке мыслей. Восстановил в памяти статью о Манцеве. Радость убывала. Религия, по Жилкину, была, разумеется, опиумом для народа, но мыслил он, однако, не формулами, а ощущениями. Верующим был отец, и вера не давала спиваться. Мать крестится на все иконы — и с еще большим рвением выхаживает в Евпатории внучек. И не в религии здесь дело, крестика на Манцеве не было и нет, за крестик его на первом же курсе училища к особисту потянули бы. Надо было сковырнуть Манцева — вот и придумали религию. Но это значит, что иного повода не было, а Жилкин слишком хорошо знал, как такие поводы сочиняются. На корабль прибывает комиссия, сует пальчик в канал ствола орудия, смотрит на пальчик, нюхает его и говорит, что в стволе — нагар, орудия на корабле не пробаниваются, не смазываются. Потом моют пальчик и пишут акт: «О неудовлетворительном содержании матчасти на корабле». Плохи, знать, дела, ежели, кроме религии, ничего выискать у Манцева не смогли. Получается, что Манцев службу несет исправно, придраться к нему невозможно, а уж на линкор с его артиллерийской славой подсылались крупные знатоки артиллерийского дела.
Сам в прошлом артиллерист, Жилкин изучил взятые у флагарта отчеты о всех проведенных Манцевым стрельбах. Знаменитая АС No 13 ему не понравилась: какая— то нерешительность, странная боязнь щита. Зато все последующие восхитили. Будто самому себе мстя за длинноты в 13— й, все другие стрельбы Манцев проводил с укороченной пристрелкой, иногда даже в явное нарушение правил, не об оценке стрельбы беспокоясь, а о том, как побыстрее поразить щит. И Байков, и флагарт эскадры эти нарушения считали разумными и если по правилам стрельба тянула только на «хорошо», своей властью повышали оценку.
Жилкин и ранее своих артиллеристов не любил, уж очень они робкие. Такая гибкая, податливая схема управления огнем, а они не могут в первый залп вложить все! Противника надо ошеломить! Топить немедленно, сразу, не оглядываясь на разные «Правила»! А эти… Гнать их с флота! Сразу! Немедленно! И Манцева гнать! Но сперва обязать его: пусть наладит стрельбы на эсминцах. А наладит — тогда и выгнать можно. По суду чести. И пусть с крестиком на шее грузит цемент в Новороссийском порту.
До утра горел свет в квартире Жилкина, подзывая бездомную Евгению Владимировну, маня ее утепленной конурой.
На крестик, упомянутый в «Уроках», красивыми бабочками полетели, как на огонек, разные комиссии из штаба флота. Допрашивали старшину батареи мичмана Пилнпчука. Еще в середине июня, вернувшись из отпуска, обнаружив на батарее новые порядки, мичман уразумел, что приказ командующего эскадрой — выше всех уставов, что Манцеву вскоре дадут по шапке. Разделять его судьбу мичман не желал, от командира батареи потребовал оформления в письменном виде всех отдаваемых распоряжений, что и было Манцевым исполнено. «Старшине 5-й батареи мичману Пилипчуку. Приказываю дооборудовать плутонговый мостик связью с кормовым дальномером. Ст. л— т Манцев». Очередная комиссия закисала от скуки, читая эти второпях написанные приказы, а их у Пилипчука скопилось предостаточно. Обилие скуки всегда порождает желание повеселиться, но вскоре у комиссии пропало желание смеяться. На каждом приказе командира батареи она обнаружила карандашные пометки мичмана: от имени некоей высшей инстанции Пилипчук определял Манцеву наказание за самоуправство и самовольство — «двое суток ареста», «предупреждение о неполном служебном соответствии», «отдать под суд чести». Исчерпав уставные наказания, Пилипчук перешел на кары общего характера, среди них комиссия нашла: «Повесить в душегубке, предварительно расстреляв». Чем не анекдот, а морской офицер не скряга, анекдотом всегда поделится, и комиссия тоже поделилась новым способом казни, оповестив о нем командование линкора и оба штаба. Верного служаку Пилипчука пригласили к себе, спросили, откуда у мичмана сведения о технических возможностях душегубок..
Пытались комиссии всмотреться и в стоявшего на вахте Манцева, но того уже поднатаскали Болдырев и Вербицкий, посвятили его во все тонкости линкоровской службы, отработанной десятилетиями. И здесь к Манцеву не придраться. У него ввалились щеки, некогда полыхавшие румянцем, звонкость в голосе пропала, появилась хрипотца. Чтоб не попасться на какой— нибудь мелочи, он продумывал каждый шаг на вахте, не расслаблялся ни на секунду.
Комиссии удалились несолоно хлебавши. С горьким презрением Олег Манцев подумал о странности всего происходящего с ним. Чернят в газете, подсылают комиссии, чтоб ошельмовать, а результат — обратный, потому что только сейчас он чувствует: и командовать батареей может, и вахту стоять, и в той большой жизни, что вне кораблей, совсем не плохой человек.
Он не жаловался на статью. Да и кому жаловаться? Не Долгушину же.
А со Званцевым расправился Милютин.
Каждый день линкор отправлял в распоряжение комендатуры одного офицера — для несения патрульной службы. Под смехотворным предлогом (предстоящее докование) Милютин договорился с комендантом о том, что норма человеко— патрулей будет выполнена в один день, и в конце сентября, в воскресенье, предварительно побеседовав с офицерами об архитектуре, получил на откуп всю патрульную службу города. Корреспондент был обнаружен линкоровскими офицерами в одном из кафе и с синяками доставлен на гауптвахту.
«Уроки одного подразделения» попали и в каюту командира 3-го артиллерийского дивизиона. Всеволод Болдырев прочитал статью и был разочарован. Не того он ожидал от прессы. Слишком мелко. Выражаясь по— артиллерийски, управляющий огнем капитан-лейтенант А. Званцев стрелял по ложной цели, причем не стремился скрыть это.
Еще раз прочитав «Уроки», он как— то освобожденно улыбнулся. Какой, спрашивается, смысл трястись над каждой буквой своего личного дела, если тебя в любой момент могут оболгать, взять да написать в газете, что ты уроженец провинции Онтарио в Канаде, давний шпион, чудом увильнувший от возмездия бандеровец или сторонник лженаучной теории какого— то Менделя?
В августе он съездил в Симферополь, нашел баню No 3, заглянул в пивнушку рядом. Был в штатском, никто и глазом не повел, когда он, взяв кружку пива, отхлебнул и сморщился: омерзительное пойло! Грязь, мат, запах такой, что матросский гальюн покажется парфюмерной лавкой, и пьяные морды, рвань подзаборная, уголовная шантрапа… Так и не мог допить кружку, взял водку, разговорился. Морды постепенно превращались в рожи, а рожи — в лица. Ему много рассказали о Петре Григорьевиче Цымбалюке. Выпустили беднягу, амнистировали в марте, вернули должность, кабинет, разрешили ремонты в любое время года. Он, Цымбалюк, сильно изменился. Человек, всегда бытовыми словами выражавший конкретные дела, стал философом, с языка его не сходили всеобщие категории. «Как везде», — отвечал он на вопрос о том, как живется в тюрьме. «Все сидят», — изрекал он, когда интересовались тем, кто сидит. Кажется, он начал приворовывать, допоздна засиживался в закусочной у вокзала. Люди жалели его — и Болдырев жалел Цымбалюка. «Привет передай!» — попросил Болдырев какого— то забулдыгу, знавшего Цымбалюка, и сунул забулдыге сотню: пейте, ребята, веселитесь!.. В Севастополь возвращался на такси, приспустил стекла, проветривая себя, и вновь ударами колокола донеслась та бакинская ночь: «Воин! Мужчина! Офицер!»
Все более одиноким становился Болдырев. Вот и Валерьянов ушел, с которым хорошо служилось эти годы. Вежливый, умный, ироничный человек, а оказался лишним. Корабль и службу знал отменно, отличался точностью в исполнении приказаний — и все— таки ему не доверяли, и Болдырев догадывался, почему: Валерьянов обладал богатым выбором, держал в голове несколько вариантов решения, и это настораживало, вселяло сомнения. Никто не ведал, как поведет себя этот офицер в необычной ситуации, и на всякий случай полагали, что поведение его будет отличаться от нормы, хотя никто не мог представить, каковой будет эта норма и эта необычная ситуация.
Болдырев затащил к себе Манцева в каюту. На переборке висела картина: парусные корабли, окутанные дымом, палили друг в друга.
— Испанцы и англичане, — оказал Болдырев, указывая на картину. — Восемнадцатый век. Два авторитетных флотоводца руководят сражением, корабли в однокильватерной колонне, колонна против колонны, стреляют и те и другие. И каждый флотоводец думает, что победит. Ошибаются они. Открытое море, ветер постоянный, волна и ветер одинаково действуют на обе эскадры, испанский адмирал проложил курс, исходя из направления, которым шли англичане. Английский адмирал идет галфиндом, потому что иным курсом он идти не может, курс английской эскадры задан испанцами… Взаимозависимость полнейшая, все решено заранее, на сто ядер испанцев приходится сто ядер англичан. Взаимное уничтожение. Если не вмешается случайность. И тем не менее победа возможна. В том случае, если один из адмиралов решится на нечто, уставами отвергаемое, профессиональными канонами не допускаемое. Личность нужна на ходовом мостике, порыв мысли, творец, а не исполнитель… Я иногда думаю о будущей войне. Как победить? Как разгромить? Мы же с любым противником в одной упряжке, нам не оторваться друг от друга, и все же победить можно, если профессионалов вооружить непрофессиональным стилем мышления. Но как лейтенантскую дурь донести до адмиральских погон? Как сохранить себя?.. Нет, не отвечай, потому что ты не знаешь, ты зато умеешь. Ты несгибаемый. Ты и на флагманском мостике останешься нынешним Манцевым.
— Зачем ты это сделал?
Манцев спрашивал о том случае на командирской игре. О тридцати кабельтовых, от которых не хотел отступать, как от честного слова, самолюбивый Болдырев.
— Скажи: ты страх перед командиром чувствуешь?
— Еще какой!
— Нет, не чувствуешь, — возразил Болдырев. — Задница твоя курсантская дрожит, нутро лейтенантское обмирает, но в душе твоей страха нет. И перед командующим тоже нет. Таким уж ты уродился. У меня же был страх. Теперь его нет… Не пойму, зачем надо было мне преодолевать его, зачем?
Олег Манцев еще раз глянул на картину. Подумал, что испанцам надо бы, тремя кораблями пожертвовав, резко изменить курс и напасть на концевые фрегаты англичан, а затем, круче взяв к ветру, обрушиться на противника во время его перестроения.
Но ничего не сказал. Он удивлен был тем, что ощущает себя старше и опытнее капитан-лейтенанта Болдырева. Вспомнил, что давно уже не поджидает командира 3-го дивизиона при отбоях тревог, не торчит на формарсе потому что Болдырев сам стучится в броняшку его КДП.
Об «Уроках» — ни слова. Линкоровская традиция — не напоминать сослуживцам о наказаниях: пусть учатся сами, молча.
— Олег, прошу тебя: будь осторожен. Не болтай. Не говори ни о чем.
Корабль в базе, рабочий китель в кают— компании терпим только за вечерним чаем. В салоне перед обедом все в белых кителях; ровно в полдень показался Милютин: «Прошу к столу!» Разошлись, расселись. Болдырев привычно потянулся к салфетке, привычно глянул на офицеров, отметил, что командир 10-й батареи расстегнул воротник сразу на оба крючка. Винегрет безвкусен, хлеб кислый, окрошка теплая — это тоже брезгливо отметил Болдырев.
О службе говорить не принято. Вспомнили белую медведицу Лушку, прирученную матросами. По сигналу «Команде обедать!» Лушка со своим бачком шла на камбуз, и если варево ей не нравилось, содержимое бачка выливалось на голову кока. Две обезьянки одно время кормились в кают— компании, пока вестовые не застукали их на краже чайных ложечек, их, ложечки, нашли потом на прожекторном мостике, штук сто. А вот года три назад командиром 11-й батареи пришел из Бакинки интересный тип, лейтенант Рунин, кажется. Так этот Рунин однажды не явился в кают— компанию ни на обед, ни на ужин. Я, говорит, сегодня ничего полезного не дал кораблю и флоту, столоваться поэтому не имею морального права… Не верите? Спросите у командира дивизиона, тот помнит.
Болдырев кивнул, подтверждая. Усмехнулся: наверное, и у Рунина была святая бакинская ночь. Хорошее развитие экзотической темы: медведица, обезьянки, лейтенант Рунин, старший лейтенант Манцев, капитан-лейтенант Болдырев, которому в рот не лезет пища, какое— то отвращение к ней, и — бессонница, вызванная болезнью, имеющей артиллерийское название.
«Я взорвусь когда— нибудь», — спокойно подумал о себе Всеволод Болдырев.
Долгушин и Барбаш встречались теперь каждый день, испытывая друг к другу всевозрастающую симпатию. О деле не говорили. Да и что говорить, и так все ясно. Тишь и успокоение пришли на эскадру. Те, кого Долгушин называл здравомыслящими, поджали хвосты. О 30% никто не вспоминал, стало дурным тоном, глупостью даже, говорить о Манцеве — и флагарт эскадры, пытавшийся на одном совещании приплести фамилию линкоровца к новой методике тренировок, встретил вежливое непонимание старших артиллеристов крейсеров, и флагарт опомнился: в повторном выступлении опасную фамилию опустил, и тогда командиры БЧ-2 с удовольствием занесли в тетради новую методику, уж теперь— то ее не отменят.
Еще одна хорошая весть пришла с крейсера «Молотов». Там лейтенант, отстраненный от командования группой и грозившийся на суде чести отстаивать заблуждения, вдруг повинился, прочитав статью, полностью признал свои ошибки, с покаянным словом выступил в кают— компании — и был великодушно прощен.
Пожинался хороший урожай, статья — это все признавали — оказала очистительное действие. Само собою разрешались неразрешимые прежде ситуации. Полтора года, к примеру, политуправление не могло убрать из вечернего университета марксизма— ленинизма двух лекторов, уличенных в элементарном невежестве, — и вдруг лекторы отказались от преподавания, вообще подались вон из Севастополя, ибо поняли, что корреспондент А. Званцев одним махом пера может отсечь им головы.
Правда, начальник штаба эскадры понял статью по— своему, налетел на бригаду лодок, хотел упечь под суд ни в чем не повинного минера, но Иван Данилович принял меры, ворвался к адмиралу в каюту, угрожающе зашипел: «Рак не рыба, дурак Кандыба…» И увял сразу начальник штаба, к бригаде траления больше не приближался.
Правда, так и не удалось выяснить, а как смотрят на статью тысячи матросов эскадры, которым, наверное, хотелось увольняться так, как увольнялась 5— я батарея, рассадница поповских бредней. Ходоки с кораблей все реже стали похаживать в береговой кабинет Ивана Даниловича, а политдонесения с некоторых пор стали одуряюще скучными. Замполиты явно связывали Долгушина со Званцевым и не хотели, чтоб их корабли прославлялись в «Славе Севастополя».
Зато прохиндеи пожаловали. Один из них, уверовавший во всемогущество Долгушина, нагло завалился к нему и потребовал разрешения тяжбы, длящейся с 1950 года. В 1948 году прохиндею вляпали взыскание с формулировкой «сексуальный гангстеризм», хотя всего— то и дела было: полапал официантку. Когда началась борьба с низкопоклонством и космополитизмом, он потребовал порочащую формулировку заменить на другую, с типично русскими терминами. И сейчас добивался того же. Иван Данилович хотел было его выгнать, этого наглеца майора, но взяло верх благоразумие: эдак он всех отпугнет от кабинета. «А почему бы вам не возбудить ходатайства о снятии взыскания?» — спросил он. Такой вариант майора не устраивал. «Видите ли, — виновато признался он, — мужчина я невзрачный, не герой, а сексуальный гангстеризм — это, знаете ли, реклама…» Долгушин взревел: «Я тебя кастрирую!..» Выгнал. Но долго ходил по кабинету, шепча славянские эвфемизмы. На бумагу они никак не ложились, и Долгушин пошел к Барбашу. Тот расхохотался, выдал словосочетание, близкое по смыслу, но и оно — ни в какие ворота. Илья Теодорович, потирая сократовский лоб, сказал, что есть человек, который все может и все знает. Позвонил этому человеку, Званцеву — догадался Иван Данилович, и выдающийся публицист немедленно ответил: «Любострастие на миру». Малопонятно, но вполне терпимо. Барбаш положил трубку, с торжеством посмотрел на Долгушина. А тот поинтересовался, достаточно ли в денежном смысле вознагражден А. Званцев. Барбаш ответил, что в этом смысле Званцев неудобств не испытывает, ему, кстати, заказана серия статей к столетию обороны Севастополя. Кроме того, он вытащен из камеры гауптвахты, куда попал по злой воле интригана Милютина.
В салоне на «Кутузове» был брошен упрек: «А вот к этому вопросу вы, товарищ Барбаш, и вы, Долгушин, не подготовились…» Ну, а теперь подготовлен вопрос?
— Нет, — сказал Барбаш. — Статья это не то…
Командующий эскадрой статью читал, к статье отнесся отрицательно. «Мягко отрицательно», — поправился Барбаш.
— Подождем, — успокоительно заявил Илья Теодорович. — Мальчишка на чем— нибудь сорвется. Статья по нему ударила. После таких ударов, поверь мне, люди не встают.
— Да, да, — согласился Иван Данилович, представив себе, что испытал бы он, прочтя о капитане 1 ранга Долгушине нечто подобное.
Сообщил Барбаш и о том, что на Манцева нацеливали другого газетчика, но Званцев настоял, убедил, что он, только он способен с принципиальной остротой осветить деятельность командира 5-й батареи.
Да, да… — принял сообщение Иван Данилович и насторожился: что-то в голосе Барбаша показывало, что соратник начинает прикидываться тупым и темным, елейная дурашливость стала вползать в речь Ильи Теодоровича.
— Я вот к чему, Иван Данилович… Не подготовить ли нам приказ о том, чтоб на эскадре не очень— то шибко…
— Что шибко? — быстро спросил Долгушин. Метнул взгляд на Барбаша. А у того губы кривляются, корчатся, глаза — студень расплывающийся.
— …чтоб не очень шибко служили. Акт у меня есть, последней комиссии, по Манцеву, комиссия взяла Корабельный устав, статью 152— ю, обязанности командира батареи… Четырнадцать пунктов, от "а" до "о"… Так все пункты выполняет!
— Ну и что?.. — прошептал в испуге Иван Данилович, чувствуя уже, что сейчас последует.
— А то, что если все начнут строго по уставу служить… их тоже с эскадры гнать?
— Опомнись, Илья! — вскочил Долгушин. — Что плетешь?
Барбаш опомнился. Глаза стали острыми, пронзительными, рот замкнулся. Поцыкал и произнес свое обычное: «Что красный, что синий, что режь, что не режь — хана!»
Этот припадок Барбаша встряхнул Ивана Даниловича. Побушевав, поорав на неверного единомышленника, он утих. Он молчал несколько дней. Потом присмотрелся, прислушался и понял, что урожай, конечно, снят богатый, статья А. Званцева весьма полезна, но и вреда принесла и принесет еще немало.
Еще летом было полно друзей, а сейчас отходить стали, «Здравия желаю!» — и весь разговор. «Погодка— то какая!» — восхитился он как— то на мостике «Беспощадного», на что командир бригады, старый боевой друг, скосил на Долгушина глаза, пожевал губами и промолвил кисло: «Шквалистый ветер ожидается…» Ивану Даниловичу небо показалось черным после такого ответа.
«Слава Севастополя» со статьей Званцева дошла до самых удаленных баз и гарнизонов, и можно было не запрашивать, как там статью прочитали, о чем подумали. Представители баз и гарнизонов собрались в Доме офицеров — не по поводу статьи, разумеется. Был опубликован приказ министра о демобилизации, объявлен и призыв на службу граждан 1934 года рождения. Одних надо было с почестями проводить, других достойно принять — об этом и говорилось на совещании, а не о религиозной секте, свившей себе гнездо в кубриках и казематах не названного Званцевым корабля. И тем не менее в перерывах совещания Долгушина спрашивали: что это — ответ флота на встречу патриарха всея Руси с западными парламентариями, о чем недавно поведала «Правда»? Смущенно задавали еще более глупые вопросы.
Иван Данилович скучающе посиживал в президиуме, а в перерывах спешил к курильщикам, отвечал, спрашивал, вникал, переваривал, поглощал и опять думал. «Мера поощрения» всем пришлась по нраву, все ее понимали одинаково: не пущать матросов на берег, так оно и спокойнее и удобнее, А что касается воспитания, к чему призывал штаб, так помилуйте, товарищ капитан 1 ранга, когда воспитывать и кого воспитывать? Матрос пять лет служит, а офицер на данной должности — год или два, сверхсрочники же на подходе к пенсии, им тоже не до матроса.
Совещание еще не кончилось, а Долгушина вызвали к начальнику политуправления.
— Читай, — сказал тот, не поднимая головы, продолжая что-то писать.
То, что надо было читать, лежало на краю стола. Замполит стрелкового батальона докладывал о ЧП в клубе. Инструктор политотдела Семенихин проводил беседу о бдительности, а затем разговорился с офицерами в курилке, после беседы. Командир взвода лейтенант Осипенко, положительно характеризуемый, спросил у Семенихина, кто такой Манцев, и Семенихин сказал — вроде бы шутя, а вроде бы и нет, — что не Манцев служит на эскадре, а Манцель, отъявленный сионист, обманом втершийся в доверие к некоторым политработникам и с явного попустительства их разлагающий эскадру. В политдонесении, что лежало на краю стола, замполит батальона спрашивал: является ли ответ Семенихина его личным домыслом или есть неофициальное мнение политуправления ЧФ, подтверждаемое авторитетными источниками?
— Вы рекомендуете мне ответить замполиту? Перо, коньком скользившее по бумаге, напоролось на рытвину.
— На такие вопросы ответов не бывает! Потому что таких вопросов быть не должно!
Иван Данилович, умудренный и обозленный, решил вновь прочитать статью «Уроки одного подразделения», и не в мозаичном наборе обрывков. С трудом удалось достать целехонький экземпляр «Славы Севастополя», статья становилась уже библиографической редкостью, газета, оказывается, вышла в двух вариантах, и в большей части тиража вместо «Уроков» поместили рассказ о тяжкой судьбе аборигенов Новой Зеландии. С красным карандашом в руках читал он и вдумывался. В сущности, безграмотность статьи показная, все эти «живительные струнки» взяты из не раз публиковавшихся реляций во «Флаге Родины». Вообще статья составлена из мусора, со страниц того же «Флага», так и не выметенного. Одно слово, правда, новое, и слову этому обеспечено славное будущее. «Недостает некоторым нашим воспитателям боевитости…» Не агрессивности, не партийности, не страстности, не принципиальности, а — «боевитости». Пустотой заткнули пустоту. И умно вкраплено «нашим воспитателям». «Нашим политработникам» — нельзя, тут Лукьянов прямиком двинулся бы к члену Военного Совета.
Нет ни намека на возможность «Манцеля». И «сладкоежкою» не Манцева стеганули, а его, Долгушина:
Иван Данилович стал частенько захаживать в кафе— кондитерскую, не ухаживал, упаси боже, просто смотрел на Аллу Дмитриевну.
«Манцеля» нет, зато свежий человек, статью прочитав, заорет: «Ату его!». Олега Манцева то есть. Статья заранее отпускает грехи тем, кто Манцева оплюет, кто на Манцева устроит охоту, кто затравит его.
Но не только. Явный перебор допустил А. Званцев. Емкость помойной лохани наталкивает на мысль: да быть такого не может, напраслина возводится, клеветой попахивает! А там уж сама собой приходит догадка: что-то у этого Манцева есть хорошее, полезное, раз на него окрысились какие— то безграмотные писаки.
Иван Данилович вспомнил: с прошлой недели во «Флаге» стали появляться ссылки на «передовой опыт линкора». Позвонил, поинтересовался, узнал среди прочего, что в «одном подразделении» политинформацию о кознях американского империализма читают не в обеденный перерыв, как это принято везде, а в часы несения боевых готовностей и на голодный желудок. М— да, ничего не скажешь — хитро, умно, научно!
Одна надежда: неудержимый ход времени. Линкор уже выгружает боезапас, завтра или послезавтра — в док, ненавистная кривая труба надолго исчезнет, о Манцеве забудется потихоньку, а там уж и ноябрь, Манцева закупорят по новому месту службы. Пока там построят эсминец, пока на воду спустят, пока швартовые и якорные испытания, пока… За это время Манцев либо одумается, либо его образумят. Барбаш как— то признался, что этот Манцев — пятый на его счету. «Хорошие были ребята!» — жизнерадостно рассмеялся Илья Теодорович, вспоминая тех Манцевых. И озабоченно добавил: без хозяина живем, добрым словом помянем еще Иосифа Виссарионовича, при нем бы пискнуть не дали командиру линкоровской батареи.
Нанес удар и долдон, удар подлый, по самому больному месту.
Все лето долдон пролежал с Люсей на пляже, осенью встречи стали редкими, по воскресным дням, когда Люся приезжала из Симферополя. Иван Данилович знал — отцы обязаны знать такое! — что долдон в ближайшее время жениться на Люсе не может, у него какое— то мутное бракоразводное дело, но, зная, Люсе о деле не говорил, надеясь на морскую прямоту долдона. Тот же вел себя скромно, что подтверждалось докладами шофера и якобы случайно оброненными замечаниями знакомых о том, где и когда они видели долдона с дочерью. В дом на проспекте Нахимова долдон не ходил, осторожен был.
В очередной воскресный приезд Люся собралась на день рождения подруги. Сказала, что вернется рано.
Вернулась она поздно, около полуночи. День у Долгушина пролетел незаметно, не помнил он, чем занимался, но устал, уже засыпал, когда зазвякала ключами Люся, дверь открылась и закрылась медленно, тихо, по— воровски, худой вестью понесло на Ивана Даниловича, он приподнял голову. Люся, едва войдя, освободилась от ботиков, с еле уловимым шорохом сняла плащик, без тапочек пошла на кухню, остановилась, спросила не своим, низким ласковым голосом: «Папа, спишь?» (Долгушин кулаки сжал, услышав хрип в голосе.) Постояла, добралась до кухни — и там уже всхлипнула, простонала, сдержалась, и все же через три стены прошел стон, его и на кухне не услышал бы никто, но отец распознал, приподнялся. В кухне — ни движения, ни шевеления, и отцом не надо быть, чтоб догадаться: долдон повел себя грубо, подло, бесчестно, и за тремя стенами корчилась дочь, топча себя и первую любовь свою, страдала дочь, самое живое для Долгушина существо.
Что происходило за стенами, как переосмысливалась коротенькая жизнь — не спросишь, стороной не узнаешь, лежи и притворяйся спящим, в эту минуту одно не так сказанное слово вернется к тебе через много лет искаженным и неузнанным.
Шевельнулась дочь, попила воды из крана и пошла к себе, уже не таясь, заснула, а утром ее увез шофер. Иван Данилович заглянул в ее комнату, на кухне— все прибрано, все чистенько, все тарелки вымыты, завтрак ему готов. Мучилась эти месяцы девочка, не знала, как делить себя между отцом и долдоном, если выйдет за того замуж, и поделила теперь. Через неделю приехала — из дому не выходила, все отцовские рубашки пересмотрела, половину забраковала, купила новые.
Ни о чем не спрашивал дочь Иван Данилович. Все думал: как мог долдон отважиться на подлость? Почему? Почему не месяц назад, а сейчас, после статьи Званцева? Боялся откровенного мужского разговора? Да, боялся. Ныне не боится. Знает, что сейчас— то и можно прогнусавить, тронув бровь отогнутым безымянным пальцем: «Па— ардон!.. А сами вы кто…» Прощелыга, конечно, такое не скажет, но взглядом нечто подобное изобразит.
Званцев во всем виноват, Званцев! Проклятая статья! Недавно патруль вытаскивал из кинотеатра «Победа» пьяного матроса, и матрос на весь зал раскудахтался: «В церковь ходят на линкоре, а здесь в кино не пущают!..» Странно, почему прожженный негодяй этот Званцев, дегтем вымазывая Манцева, постеснялся лишний раз провести по нему своей кистью, не обвинил его в пьянстве. Уж не намекал ли?
А что, может быть. И блудливое предположение не мелькнуло и растаяло, а зацепилось и задержалось. Действительно, почему бы Манцеву не напиться со скандальчиком? Это был бы наилучший выход — и для него и для флота. «Ну, Олег Манцев, — мысленно подгонял Иван Данилович учини, пожалуйста, махонький дебошик! Учини, дорогой! Не беспокойся о последствиях, все простим, пожурим ласково, ай— яй— яй, как нехорошо, огласим приказ о недостойном поведении, на всех кораблях прочтем, но простим, простим, посидишь на губе — и с богом, на эсминцы, простим и покажем: вот вам, товарищи матросы и офицеры, ваш Манцев, пьяница и дебошир, а вы из него икону сделали… Все простим, Олег Павлович, все — но умоляем: напейся в ресторане, на людях, потискай бабенок во славу флота!»
Линейный корабль втягивался в узкое лоно дока незаметными глазу сантиметрами. Впервые в своей офицерской жизни Олег Манцев находился на корабле в тот загадочный момент, когда сам корабль становится сушей. Ворота дока уже отделили его от моря, насосы уже откачивали воду. Теперь корабль следовало расположить строго по осевой линии кильблоков, на которые он опустится. Буксиры сделали самую грубую, черновую работу, втолкнув линкор в огороженный бетоном прямоугольник. Только подтягиваясь на тросах, можно было правильно выставить корабль, и как это делается, Олег знал приблизительно, теоретически, и поэтому смотрел и слушал. При постановке в док 5— я батарея расписана была на баке; шпиль наматывал на себя трос, подавая линкор вперед, батарея же оттаскивала на шкафут выползающий из— под шпиля витой стальной канат, скользкий, масляный, в заусенцах.
Выстроенная батарея стояла лицом к борту, Олег — на правом фланге. Трос уже перебросили доковой команде, она накинула его на кнехт. Милютин уже спустился на бак, здесь было его место по расписанию. Котлы погасили еще в бухте, тишина на корабле полная. Старпом подошел к Манцеву, спросил быстрым злым шепотом: «Так какой же сигнал был поднят на тральщике?» — .и тут же, пока Манцев не опомнился от изумления, скомандовал батарее. Тридцать три человека, повинуясь команде, взяли на руки трос, еще не наброшенный на шпиль, и замерли в нерешительности, ожидая более точной команды многоопытного Пилипчука или умного командира батареи. Ноги матросов уперлись в палубу, напряглись, туловища откинулись, — тридцать три человека приняли стойку, как при перетягивании каната… «Командуйте, Манцев!» — приказал старпом, и Олег, совершенно сбитый с толку, шпиля не видя, затянул; "Па— а. — шотали!.. Па— а…шо-тали…
Это была укороченная традицией команда «Пошел тали!», применяемая при подъеме шлюпок талями, и тридцать три человека обливались потом, выжимали из себя все человеческие силы, чтобы сдвинуть с места громадину водоизмещением в 30 тысяч тонн. Рукавицы их скользили по промасленному тросу, создавая видимость перемещения корабля, матросы шаг за шагом отступали назад, сбивались в кучу, потом слышали команду: «Шишка забегай!» и бегом устремлялись вперед, хватали трос в том месте, где и раньше, и в ритме «па…шотали» рвали его на себя… И так — пятнадцать, двадцать минут, на виду всего корабля, под глазами командира на мостике тридцать три человека перемещались — по команде Манцева — вдоль троса, падали, перебегали, снова и снова вцеплялись в трос — •тридцать три комара, пытавшихся выдернуть из земли могучий дуб. От «пашотали» Манцев охрип, измучился, пот катил с него, как и с матросов, как и с Пилипчука, наравне со всеми падавшего и встававшего. И в тот момент, когда вконец обессиленная батарея повисла на тросе, Милютин совершенно искренно проявил заботу: «Боцман! А почему трос не занесен на барабан?»
Трос наконец— то занесли на барабан шпиля, боцман нажал на кнопку, трос натянулся, вздрогнул, вытянулся в сверкающую линию и стал медленно наматываться на барабан…
Вот так наказан был Манцев за упрямство, так рассчитался с ним Милютин — по— флотски, в белых перчатках. Это тебе не «пехота», это — флот, высокая культура, образованнейший слой военной интеллигенции!
Вся эскадра узнала вскоре о подвиге тридцати трех богатырей, о том, как осрамился Манцев.
«Пираты», знавшие о нелюбви Жилкина к Манцеву, поспешили рассказать командиру «Бойкого» об очередном перле Юрия Ивановича Милютина, но Жилкин не возрадовался. По молодости и неосведомленности «пираты» не ведали, что когда— то Юрий Иванович был прямым начальником Жилкина и все полгода совместной службы не замечал подчиненного.. «А где Жилкин?» — спрашивал Милютин, когда офицеры собирались в кают— компании. Рядом сидевший Жилкин привставал, докладывал о себе, и тогда Милютин извинялся любезнейшим тоном: «Простите, запамятовал…»
Назад: 18
Дальше: 20