16
Окна комендатуры ярко светились, все до единого, прожекторы слепяще окатывали светом оба дворика. Мощный людской гул прорывался на улицу, бил ровной тугой струей, к подъезду не протиснуться. Все в одной куче — задержанные, матросы и офицеры патрулей, примчавшиеся по вызову помощники командиров. Никто не кричал, но никто и не молчал, все, казалось, орали, зажав ладонями рот. Долгушина выдернули из театра, Барбаша нашли в Доме офицеров. Они встретились в кабинете коменданта. Дежуривший от политуправления офицер пытался что-то доложить Долгушину, но тот все уже понял, когда вместе с Барбашем одолевал ступени лестницы. На столе коменданта — карта города, полковник поглядывал на нее, отдавая по телефону приказания. Поманил к себе Долгушина, сказал, что людей нет, а надо послать офицеров к вокзалу. Иван Данилович бросился во дворик, к задержанным офицерам, раздал им комендантские повязки, и офицеры, перемахнув через забор, по тропке побежали вниз. Барбаш построил матросов, повел их на Минную, к барказам. Комендантский взвод застрял где— то под Инкерманом, на Северной стороне происходило что-то непонятное, телефоны там молчали, но, по кое— каким сообщениям, горела танцплощадка в Ушаковой балке. Комендант — само воплощенное спокойствие — по— стариковски кряхтел, охал и ахал. Надрывались телефоны, к ним никто в кабинете не подходил. Какой— то лейтенант то снимал белый китель и аккуратно укладывал его на подоконник, то надевал; комендант поставил диагноз: «Молодой еще…» В два часа ночи подбили итоги: пожар в Мартыновой слободе потушен, судьба танцплощадки опасений не внушает, поскольку ее давно надо было закрыть. Издевательской шуткой прозвучало сообщение: увольнение прошло нормально, задержанных нет. Вернувшийся с Минной стенки Барбаш присмотрелся к тому, что пишет лейтенант в белом кителе, разорвал его рапорт. «Иди поспи на эсминцах, там же и пистолет почистишь…» Все молчали. Никто не хотел спрашивать о том, чего не знал даже многоопытный комендант, еще до войны сидевший в этом кабинете: по какой причине от обычного увольнения в среду сбилась с ног вся патрульная служба города? — Может быть, — предположил Долгушин, — в город прибыла партия отравленного вина? Все понимали — и Долгушин тоже — нелепость вопроса, но директора торга подняли, привезли, тот клялся и божился: продают то вино, каким торговали неделю назад, в День флота. То увольнение, в праздник, было тихим — это помнили все. — Вспышки на Солнце? — — поднял глаза к потолку помощник коменданта. — Амнистированные! — настаивал дежуривший от политуправления. Это уже приближалось к правде. Стали узнавать. Разные версии разрабатывались, но выводы пока были неутешительными: бывшие заключенные бараков Спецстроя в минувший вечер не покидали. Пользуясь случаем, Долгушин выхватил трубку из рук коменданта, заорал: — Город закрытый, жены офицеров жалуются на унизительные формальности при въезде, а ты разрешаешь ввозить в Севастополь разную уголовщину! Я завтра, нет, сегодня пойду к начальнику политуправления, мы вытащим тебя на парткомиссию флота!.. Ему ответили, что само присутствие в городе уголовников навязано прямыми приказами. Истоки же происшествий следует искать в плохой организации корабельной службы. Еще одно предположение было высказано: газеты. Не промелькнуло ли в них нечто такое, что могло быть неправильно понято матросами? Разодрали подшивки, разделили газеты, Долгушину достались последние номера. Быстро просмотрел их. В городской — безобидные новости, во флотской — обыденщина: ход боевой подготовки, вести из комсомольских организаций, жалобы на текучесть лекторов, кроссворд «Русское первенство»… Офицер из политуправления, по второму разу газеты штудировавший, сказал, что закон о сельхозналоге пойдет в завтрашнем номере, но его— то как раз матросы встретят хорошо. И газеты отпали. Существовал, правда, вид связи, не предусмотренный никакими общефлотскими и эскадренными документами, но тем не менее реально действующий; матросский телеграф. Каким— то неведомым путем матросы эскадры знали о том, что происходит на каждом корабле. Звонить никуда не стали, все просто глянули на Долгушина. Иван Данилович помедлил с ответом, потом отрицательно покачал головой: нет и нет! Не хуже Лукьянова знал о делах 5-й батареи, отменять свои нормы увольнения Манцев не собирался; а именно такое решение командира 5-й батареи могло подвести матросов к срыву, на эскадре давно уже циркулировали слухи о скорой отмене «меры поощрения», исходя из опыта линкоровского подразделения. (Иван Данилович, узнав про эти слухи, подумал с гневом: вот уж до чего дело дошло, политотдел эскадры вынужден теперь потворствовать Манцеву, помогать ему нарушать приказ командующего! Бред! Идиотизм!) Так ничего и не решили. Стали расходиться. Рассветало. В белых домах Севастополя досматривались последние сны. Набушевавшийся за ночь Долгушин вспоминал, что весь вчерашний день он ждал чего— то шипящего, огненного — и когда сидел на совещании в управлении, и когда честил— костил стройбат за разгильдяйство:. второй год возводят двадцатиквартирный дом для эскадры, а из котлована так и не выбрались! И в театре сидел как на иголках. Шли с Барбашем, затаенным и молчаливым, шли в его контору просматривать текущие документы штаба. У книжного магазина приостановились, переглянулись. На той стороне улицы — кафе— кондитерская, на громадном замке. Уже три недели Долгушин и Барбаш изучали Манцева, запрашивали школу, училище, интересовались теми даже родственниками его, которых не знал сам Олег Манцев, перетрясли биографии Векшина и Гущина, навели справки и о женщинах, к которым «заваливался» Манцев. В кафе— кондитерской обитала одна из них, Алла Дмитриевна Коломийцева, и по словам ее выходило, что Олег Манцев стал очень серьезным человеком, юнец превратился в мужчину, а мужчина прозрел, узнал о сыне Аллы, который жил у бабки, и однажды сводил карапуза в кино на детский сеанс. Интересный все— таки человек Олег Манцев! Они вспугнули задремавшего мичмана, дежурного по Минной стенке. Вскакивая, тот уронил на пол «Журнал исходящих телефонограмм». Долгушин поднял его, полистал, задержался на предпоследней странице, взревел, швырнул на пол и исполнил бешеный танец, рубил воздух руками, кривлялся, топал, мычал: обе торпеды — мимо, и подбитый катер сносило волною под скорострельные автоматы, прощайте, товарищи!… Пятился в испуге мичман, Барбаш схватил Долгушина, кулем потащил в комнату, заодно подцепив и журнал. «Твоя работа, твоя!» — в бешенстве кричал Иван Данилович. Тот цапнул графин с водой, как гранату, метнул его в стену, взрыв окатил Долгушина водою и осколками графина. Пришла ясность, трезвость, вернулось спокойствие. Сел рядом Барбаш, вдвоем они внимательнейше прочитали то, что наконец— то нашли. «Командирам кораблей, старшим помощникам. В последнее время замечены случаи непреднамеренного нарушения приказа о допуске к увольнению только тех старшин и матросов срочной службы, которые безупречным поведением на корабле доказали, что их поведение на берегу будет столь же безупречно. Так, некоторые офицеры — командиры подразделений увольняют лиц, нарушающих корабельный распорядок и т. п. С подобной практикой необходимо покончить. Оперативный дежурный штаба ЧФ капитан 2 ранга Ласточкин». И далее: дата, время, передал старший матрос Курмач, принял старшина 2-й статьи Антипов. А ниже на целую страницу фамилии тех на кораблях, кому Антипов продиктовал эту дикую, неправдоподобную и страшную телефонограмму. Необыкновенный во всех отношениях документ! Не дело оперативного дежурного составлять и отправлять такие распоряжения, не упомянув должности и фамилии начальника, ответственного за увольнения, в данном случае самого Барбаша, а если брать выше, то и заместите ля командующего флотом по строевой части. Другая тут дикость: время отправления телефонограммы — для по следующей передачи на корабли — выбрано провокационно точно: 17.05, то есть тогда, когда книги увольнений везде подписаны, когда до команды «увольняющимся построиться» осталось менее сорока минут. Командиры, кто поумнев и понахальнее, расписались под телефонограммой и живо сообразили, что исполнять распоряжение не следует. Остальные — к ним можно причислить и умных, которых стеснял ожидавшийся на «Ворошилове» Долгушин и пребывающий на «Кутузове» командующий, — остальные свято выполнили указанное. Командиры башен, батарей и групп, начальники служб начали стремительно прочесывать строй увольняющихся, доводя число их до минимума. Ограниченность времени не позволяла искать какие— либо резонные или уставные поводы к тому, чтоб выводить из строя матросов, не было времени даже на элементарные придирки. Людей лишали увольнения в самый последний момент, не приводя объяснений, грубо, кратко, унизительно. Ласточкин (Долгушин знал его немного) ни сочинить, ни отправить самолично такую провокационную депешу не мог. Смена оперативных — в 12,00, Ласточкину позвонили, и он возмутился, когда узнал, что приписывают ему. Уверял, что от телефона прямой связи с эскадрой не отходил. Старший матрос Курмач, допрошенный им, эту телефонограмму не передавал. Мичман нашел старшину 2-й статьи Антипова, побелевшими губами тот подтвердил: телефонограмму выслушал он, по этому вот телефону, голоса Курмача не знает. «Под суд!» — заорал Барбаш. Позвонил заместителю командующего флотом по строевой части, к телефону подошла супруга, прошипела с яростью, что в пять утра добрые люди спят. «Анюта, это я, Илья, толкни— ка своего…» — мягко попросил Барбаш. Заместитель командующего в резкой форме заявил, что к телефонограмме оперативного он, разумеется, никакого отношения не имеет… — Нет смысла, не звони, — сказал Долгушин, когда Барбаш вновь потянулся к телефону, на этот раз будить командующего эскадрой. Подумал бегло, что Илья Теодорович может быть угодливым до приторности, но может и накричать на адмирала, были такие случая, не на всякого адмирала, конечно. — Не найдем мы автора этой цидули. Позвонили — и все. Кто позвонил — никогда не узнаем. Они обменялись быстрыми взглядами и поняли друг друга: между ними уже устанавливалось согласие в том, что ни словом, ни бумагою выразиться не могло, потому что бумага требовала подписи, а слово — действия. Последняя фраза Ивана Даниловича означала: Манцев нарушил жизнь эскадры, возникнув непредвиденно, недозволенно, и жизнь, восстанавливая себя, действует так же недозволенно, стихийно, скрытно как бы. — Кому— то еще этот Манцев — вот так! — сказал все— таки Барбаш и полоснул по горлу пальцем. Так или иначе, но телефонограмма дело свое сделала. Командующий эскадрой вынужден теперь подтвердить свой приказ о «мере поощрения» — со всей силой и жестокостью подтверждения, Или отменить. И сразу наступит ясность.
Бухта Северная, крейсер «Кутузов» под флагом командующего эскадрой, 8 августа, море — штиль, ветер зюйд 3 балла, время — 15.25. Долгушин и Барбаш вошли в салон командующего. Сесть им не предложили. Дело должно решиться оперативно, то есть быстро, но с отчетливым пониманием последствий от непродуманной быстроты. Сидел, кроме командующего, начальник штаба эскадры — в углу, таясь в тени; синие шторки на задраенных иллюминаторах, синий китель начальника штаба — и крупные красные руки, освещенные косыми лучами солнца из открытых иллюминаторов другого борта. Было дело — и.ради дела применяемая извечная военная необходимость: пожертвовать малым во имя большого. Выслушав доклад Барбаша, командующий отодвинул от себя газету с текстом закона о сельхозналоге, спросил, как строится дом для офицеров эскадры. Ответили. Еще о чем— то спросил — тоже ответили. Перешел к сути только тогда, когда убедился: тихому, не для ходового мостика, голосу его внимают и повинуются. — С увольнением дела обстоят плохо — такое признание прожурчало в салоне (Долгушин слушал, опустив глаза). Как стало известно, на эскадре к тому же какая— то подозрительная возня вокруг приказа, какие— то мысли по поводу отмены его. Кто-то уже отменил, какой— то офицер эскадры. Фамилия? — Я знаю — этого достаточно! — раздалось из угла. — Зачем засорять голову? — — Меня интересует не его фамилия, — последовало уточнение. — Командира. Сказали. Командующий долго не мог говорить. Видимо, не сразу поверил. — А в каком звании этот… с линкора? Ответили. — Сколько старших лейтенантов в штате эскадры? Никто точно не знал. Но и ответа не требовалось. — О них надо думать. О старших лейтенантах и лейтенантах… Они, командиры подразделений, определяют, кого уволить, а кого нет. Правильно решают или неправильно — это выяснится позднее. Но одно несомненно: решают одинаково. Что немаловажно, весьма немаловажно, учитывая то, что комментарии к этому вот документу, — палец наставился на газету, — должны быть одинаковыми… Намеренно удлиненная пауза. Кресло в углу, в тени, расположено так, что командующему пришлось повернуть голову — и крупные красные руки под взглядом его уползли в тень, явно не желая связывать себя с единомыслием лейтенантов и старших лейтенантов. Пальцы командующего ласкающе притронулись к маленькой красной коробочке с надписью «ДРУГ», желтыми буквами на красном фоне. На том же фоне отнюдь не злобно скалился красивый умный пес, упрятавшийся в руку, когда пальцы стали вытаскивать сигарету. Зажглась спичка, другая, спички шаркали, искрили, оставляя белые следы на коричневой сернице коробка. Сигарета задымилась наконец. — Да Манцев его фамилия! Манцев! Батареей командует! — прорвало начальника штаба. — Отличный офицер, скажу я вам! Только надо ли… — Надо, — поправили его наставительно. — Надо. Человек приобретает все— таки общефлотскую известность: нарушитель приказа. А он, приказ, отдан в нелегкое для эскадры время, принято было во внимание столько факторов, учтены обстоятельства, известные только немногим. Понимать его можно ведь по— разному. Хотя бы и так: особо отличившегося матроса увольнять на берег сверх тридцати процентов, указанных в уставе… (Долгушин удивленно поднял голову). Манцев. Манцев,.. Что-то вспоминается… — Указательный палец выписал в воздухе нечто протестующее. — Я не хочу запоминать его таким и не могу. Не век же он вредил эскадре… Такой поворот в разговоре Долгушин и Барбаш учитывали, и решено было, что о Манцеве скажет Барбаш — куратор и экзекутор тех лейтенантов и старших лейтенантов, о судьбах которых не мог не думать командующий. И скажет прямо, предложит на выбор: перевод, понижение в должности, увольнение в запас. Но сказал о Манцеве сам Долгушин, неожиданно для себя. Напомнил о стрельбе No13, о прекрасной училищной характеристике, говорил о том, что только благородный и наивный юношеский порыв бросил Олега Манцева, советского офицера, в авантюризм и что преданность его флоту и делу партии несомненна. Хорошо говорил. — Ну вот… Новое поколение приходит на флот… — В тихом голосе странно переплетались разочарование с завистью. — Я на сторожевом корабле начинал. Боцмана слушал, как отца родного. А тогда все были равны, все были военморами. Манцев, Манцев. Фамилия пронумеровалась, соотнеслась с указателями каталога, пробежала по ящичкам с буквами и цифрами и прочно угнездилась в многоэтажной памяти. — Готовится проект приказа… Первое. Комендантский взвод — это согласовано с командующим флота — будет расформирован, порядок в городе и гарнизоне на ведем своими силами, патрули станут помощниками, поводырями матросов на берегу, а не пугалом. Второе. Дежурства в комендатуре офицеров политуправления должны стать систематическими, а не от случая к случаю. Тысячи матросов на кораблях — это фундамент, на котором стоит пирамида, об этом забывать нельзя. Третье, самое главное. При аттестации офицеров будет учитываться умение воспитывать. Мало матросов увольняется из подразделения — плохо воспитываешь! Должности не соответствуешь! Очередного воинского звания не достоин! Все. Да, все. Можно было поворачиваться и уходить. И начальник штаба поднялся, вышел из тени, явился грозно, блеснул красивыми черными глазами, улыбнулся, под правой скулой его розовел фурункул, что и было причиною демонического уединения под сенью синих шторок, чем и объяснялся просторный синий китель… Да, надо уходить. И как быть с Манцевым, решать не хотелось. И уточнять что— либо. В этом салоне словами не бросались, невозможно было бросаться здесь ими. Не хотел Иван Данилович уточнений и все— таки получил их. Барбаш, — что ценил в нем Долгушин, — никогда, ни при ком и нигде не терялся, всегда ставил себя независимо и любое дело доводил до позволяющей обстоятельствами ясности. — Прошу прощения, товарищ командующий, но главного мы не услышали, — сказал Барбаш напористо, вызывающе даже. — Какие будут указания относительно старшего лейтенанта Манцева? И вновь указательный палец предостерег от поспешности. — А вот к этому вопросу вы, товарищ Барбаш, и вы, Долгушин, не подготовились. Когда катер отвалил от борта «Кутузова», Барбаш поманил Долгушина в рубку и мрачно сказал: — Уходи, Иван, с эскадры. Не понимаешь ты их. А они — тебя. В начале августа Олег Манцев сдал экзамен на право самостоятельного несения ходовой вахты, на год раньше срока, установленного на линкоре. Не имевшее прецедента событие происходило в кают— компании, за столом восседали: командир, старпом, командиры боевых частей и служб, помощники флагманских специалистов. Старпом не столько экзаменовал Манцева, сколько доказывал штабу, что линкоровские офицеры — лучшие на эскадре. («Капитан 2 ранга Милютин Ю. И., умело руководя тактической подготовкой подчиненных ему офицеров…») Оценка была традиционно заниженной: «удовлетворительно». «Молодец!» — вымолвил, правда, командир, что тоже было рекордом, в пятый раз Олег награждался командирским одобрением, которое на эскадре ценилось выше благодарности командующего. Теперь Манцев полноправно ходил по мостику, с новым вниманием смотрел на командира и старпома, истинных хозяев мостика, запоминал жесты их, слова, вникал в тонкости. В свою походную каюту командир заходил только на минуту и в тех случаях, когда поступала шифровка, закодированная его личным шифром. Память его хранила все ситуации, выпавшие на долю мореплавателей всех эпох, поэтому любое изменение обстановки застать командира врасплох не могло. Спал командир в шезлонге, и во сне бодрствовала, жила модель того, что происходило на корабле и вне его, до горизонта и за горизонтом, и внезапное событие будило командира за секунду до того, как наступало. Чтоб так научиться спать, надо было прослужить командиром не один год. Старпом обычно забирался на высокий откидной стульчик и пресыщенно посматривал на водичку за бортом. Как сытый кот, он позволял мышонку (вахтенному офицеру) резвиться на мостике. Наглел мышонок — старпом выгибал спину, соскакивал со стульчика и начинал терзать вахтенного, полузадушенное тело его подтаскивая к ногам командира. Помощника вахтенного Милютин вообще не видел и норовил проходить сквозь него. Первые вахты Олег осваивался, прислушивался к собственному голосу. Рявкал на все мостики фок— мачты, одергивал сигнальщиков и дежурную батарею зенитных автоматов на крыше 1-й башни, прямо под мостиком. Со старпомовской недоверчивостью брал в руку призму Белля, наставляя ее на впереди идущий корабль. Однажды, при перестроении однокильватерной колонны в строй фронта, «Кутузов» с командующим оказался на правом траверзе, совсем рядом. Олег в бинокле приблизил к себе человека с адмиральскими звездами на погонах, долго рассматривал его и думал о нем не очень почтительно. Но на стоянке в бухте Лазаревской штаб на сутки перебрался на линкор, Олег увидел командующего совсем уж рядом с собою: скорбь какая— то на лице, шажочки ищущие, осторожные, голосок тихий, вялый… И тем не менее власть была в тихом голосочке, такая власть, что, казалось, палуба продавливалась под многотонной поступью шажочков. Олег Манцев понимал, что командующий вправе заинтересоваться офицером, который приказ его толкует вовсе не так, как это делают все офицеры эскадры. Что стоит ему, к примеру, сейчас вот позвать его к себе и разругать. Или посвятить его в какие— то такие глубины приказа, до которых Манцев не додумался и о которых он, Манцев, рас скажет матросам? Но командующий не только не вызвал его к себе на жесточайший разнос, но даже и не заметил, когда спустился на ходовой мостик и стоял в двух шагах от Олега. И Манцев понял, что он, Олег Манцев, человек двадцати двух годов от рождения, для командующего не существует. Он для него — командир батареи, в отличие от других командиров батарей обозначенный как— то иначе. Эскадра с командующим ушла в район Поти, линкору приказали возвращаться в базу, Олег Манцев заступал на вахту с 12.00. Ровно в 11.30 он поднялся на ходовой мостик вживаться в обстановку. Он, разумеется, не знал, что именно на его вахте произойдут скандальные и нелепые происшествия, о которых долго будут судачить на линкоре офицеры. Они же и вынесут вердикт: если Сева Болдырев и спятил, то с заранее обдуманным намерением, а Олежка Манцев тоже рехнулся, но в пределах необходимой обороны. Поначалу все, было так, как было десять, двадцать, сорок и сто лет назад. В 11.35 командиру подали пробу, образцы пищи, которую через пятнадцать минут коки начнут выдавать бачковым. На подносе в руках дежурного по камбузу дымилась тарелка борща и порция котлет с макаронами. В торжественном терпении по обе стороны подноса стояли дежурный врач капитан Бродский и дежурный по низам. Нависнув над подносом, широко расставив длинные ноги, командир отчерпнул две ложки первого блюда и вдумчиво подержал его во рту. Дежурный по камбузу ревниво следил за выражением его лица. Стоявший поодаль кок в белом колпаке был невозмутим. Капитан Бродский, сугубо штатский человек, смотрел в спину рулевого и думал о том, что снятие пробы может притупить зрение матроса на штурвале, поскольку резко обострятся вкусовые ощущения его. Но что поделаешь: традиции, восходящие к временам, когда наемная команда на желудке своего капитана проверяла неядовитость тухлой солонины. — Добро! — сказал командир, отпив глоток компота, Отвинтил колпачок авторучки, в поданный журнал вписал разрешение на выдачу с некоторыми пожеланиями: «Котлеты следует делать менее рассыпчатыми». Недоеденную пробу унесли на хранение. Без чего— то двенадцать старпом ушел в кают— компанию, жестом разрешив сдачу— прием вахты. Ровно в полдень Манцев доложил командиру о заступлении и, обозначая себя на вахте, спросил — с легкой угрозою: «На румбе?» — «На румбе двести семьдесят градусов!» — "Так держать! " С обоих крыльев мостика командир осмотрел горизонт и ушел обедать в походную каюту, что было знаком доверия вахтенному. Зеленым вздутием вырастала из моря южная оконечность Крыма. Ветер зюйд 4 балла, одиночное плавание в районе, тысячекратно протраленном, ни одной цели на горизонте, чисто и на экране локатора. Скучновато. Олег уже пообедал, помощник его принял по вахте счислимое место на 12.00, подкрепил его обсервацией по крюйс— пеленгу, глазами показал Олегу на возвращающегося старпома, тем самым намекая на то, что сам— то он не обедал. «Валяй», — крикнул Олег, и помощник вахтенного покатился с мостика вниз, в кают— компанию. Старпом заглянул к штурману, потом подошел к столику помощника вахтенного, сравнил обсервации. Забрался на свой стульчик. Пообедавший командир спал в шезлонге. Оцепенение и скука на мостике. В 14.00 позвали по трансляции офицеров, несущих ходовую вахту, сдавать астрономические задачи. На мостике сразу стало шумно и весело. Мало кто решал эти задачи классическим способом, то есть с помощью секстана и хронометра, да и кому хочется воплями «Товсь!.. Ноль!..» нарушать чинную и деловую тишину мостика. Обычно брали со штурманской карты координаты корабля, шли в каюту и обратным ходом, по таблицам, высчитывали высоты звезд и солнца над линией горизонта. Эти якобы замеренные секстаном высоты и. вписывались в задачу. Некоторые наглели до того, что и к штурману не поднимались, посылали к нему вестового с записочкой. Рискованно, конечно: старпом мог обнаружить, что по звездам определялись не при чистом небе, а в непроглядную облачность. Вообще же Милютин «каютный» способ поощрял, способ требовал превосходного знания таблиц. Но поощрял негласно. На этот раз пойман был на обмане Вербицкий, наказание — решить в следующем походе пять дополнительных задач — принявший сдержанно. Шумели и веселились справа от боевой рубки, чтоб не мешать командиру в шезлонге. Наконец, поднялся и он, услышав доклад сигнальщика о корабле слева тридцать. Все поняли, что сейчас предстоит. Штурман убрался к себе, офицеры вышли из-за рубки. Началась любимейшая игра командира: кто быстрее и точнее определит на глаз дистанцию — до мыса Феолент, до корабля, что слева или справа. Командирский глаз был эталоном, судьей, выставлявшим оценки, командир измерял дальности не хуже восьмиметрового дальномера в КДП главного калибра (при сомнениях обращались обычно к локатору). Командир указывал на цель (тральщик слева тридцать), сыпались ответы— дистанции. Смех, шуточки, военно— морские анекдоты… Поймали шпаргалыцика, командира группы управления 1-го артдивизиона, который через матроса в рубке, своего под чиненного, связался с кормовым КДП, тоже ему подчиненным, чтоб дистанцию до тральщика доложить наиточнейше. Впрочем, такие подсказки командиром не порицались, поскольку в игру вовлекалась техника, но и не поощрялись, потому что в бою техника могла подвести. Вот тут— то и произошел дикий, глупый, позорящий всех случай, впоследствии объясненный умопомрачением капитан-лейтенанта Болдырева. В самом начале игры кто-то — очень уверенно — дистанцию до тральщика определил в сорок кабельтовых, от этой цифры и шли. По мере сближения дистанция уменьшалась и в какой— то момент — по докладу Вербицкого — была 34 кабельтова. Кто-то возразил: 33! Такую же дистанцию назвал и Гущин. — Тридцать четыре, тридцать три… Кто больше, кто меньше?.. Ваше слово, Болдырев! — сказал командир. Протекла медленная секунда, другая, пока до всех, и до Манцева тоже, не дошло, что вопрос произнесен неспроста, что Сева Болдырев давно уже как бы отключился от командирской игры. — Ну, Болдырев? — Тридцать кабельтовых. — Мало. — Командир вгляделся в тральщик, носом зарывавшийся в волны. — Тридцать три. Плюс— минус один кабельтов. Тренироваться надо, Болдырев. — Тридцать… — негромко и без какого— либо выражения сказал Болдырев. На какое— то мгновение взгляд командира задержался на нем, а затем обратился на вахтенного, на Манцева. — К репитеру! — приказано было Манцеву. — Следить за изменением пеленга! Звонками в машину, сбавлявшими ход, подворотами. руля («Право три!») командир добился того, что пеленг на тральщик стал постоянным. Теперь линкор и тральщик шли параллельными курсами, имея один и тот же ход. Расстояние между ними не изменялось. — Тридцать четыре кабельтова! — воскликнул командир. — Тридцать… — прозвучал голос Болдырева, бесцветный, монотонный.. Болдырев не возражал командиру, не упорствовал, утверждая истинность произносимого им. Он просто выговаривал количество кабельтовых, но на ходовом мостике уже создавалось напряжение чувств, предвещавшее взрыв. Два шага было командиру до боевой рубки. Он сказал в прорезь: — Дальномер! Дистанцию до цели слева сорок пять! Локоть правой руки — в прорези рубки, с левой, свободно опущенной, свисал на ремешке, касаясь настила мостика, потертый бинокль, мощный «цейс». Командир смотрел вниз, на носки ботинок. — Тридцать три кабельтова! — ответила рубка. — Тридцать кабельтовых… — все так же спокойно и безжизненно проговорил Болдырев. Запахло сенсацией, хохмой — и офицеры страдали, кляня Болдырева за идиотскую строптивость. Нашел где ее демонстрировать! Что, что ему вообще надо? Командир дивизиона в дурном настроении? Так поднимись на свой КП и обложи весь дивизион какими угодно словами! Лиши очередного отпуска первого подвернувшегося под руку матроса! Фитиляй направо и налево! Но не выпендривайся на мостике, где все мы! Не впутывай ты нас в эту идиотскую историю. Манцев носился по мостику, ног не чуя. Старпома нет, еще до начала игры он пошел проверять верхние боевые посты, командир отвлечен Болдыревым, а вахта есть вахта. «Так держать! Не ходить!» — это рулевому. «Почему не докладываете о цели справа шестьдесят?» — это сигнальщикам. Никакой цели нет, но сигнальная служба подстегнута, знает отныне, что и у вахтенного есть глаза. Болдырев стоял спиной к Манцеву, командир тяжело и недоуменно смотрел на человека, позабывшего о том, что он всего капитан-лейтенант. Не сделав шага, а наклонившись к Болдыреву, командир тихо— тихо, нежно и вкрадчиво попросил: — Тридцать три? Именно попросил, надеясь, что просьба командира пробьет стену злобного и тупого упрямства. Просьба не приказ, просьба на флоте — выше приказа и настолько обязательна, что уставом даже не предусмотрены кары за неисполнение просьбы. — Тридцать… — Товарищ командир! — во всю мощь заорал Манцев. — У него сегодня день рождения!.. Тридцать лет ему сегодня! Бешено— ненавидящий взгляд командира воткнулся в Манцева — и Олег невольно сделал шаг назад, как от удара. И вовремя — как нельзя вовремя! — пришли: штурман с бумажным прямоугольничком, на котором четко написан был новый курс и момент поворота на него, и матрос с бланком радиограммы. — Вы свободны… — гневно сказал командир, сгоняя с мостика офицеров. — Вы все свободны! — добавил он, чтоб и Болдырев ушел. — «Покой» до половины! — скомандовал Манцев сигнальщикам… Повернули, легли на курс 335 градусов. На мостик. поднялся Милютин, старпомовским нюхом учуял пороховую гарь. Посмотрел на командира, на Манцева, на рулевого. Почитал шифровку. Юркнул в боевую рубку. Дал ответ на шифровку. Покинул рубку, вышел на правое крыло мостика, потом на левое. Манцев почувствовал на себе его царапающий взгляд и насторожился. Наказывать Болдырева за неточно измеренное расстояние нельзя, но наказанию подлежит сам дух неповиновения, склонность к бунту, нетерпимому на корабле! Сто линьков зачинщику! Вздернуть бунтаря на брамрее! В зародыше уничтожить желание кубрика стать мостиком! Болдырев далеко, а Манцев рядом. Да и не так уж важно, кто именно повис над палубой— под парусами, главарь или молчаливый соглашатель. — А кто, кстати, стоит на вахте? — вдруг поинтересовался Милютин, показывая вопросом, что находящийся на вахте старший лейтенант Манцев — безынициативная размазня. Манцев ответил почтительно, назвав себя. Ему стало весело и спокойно. Он понял, что грозит ему, и осмотрелся по всем правилам военно— морского ремесла. К чему— то ведь прицепится всевидящий глаз старпома. Вертлявое воображение Милютина способно на все. Старпом смотрел на берег по правому борту. Поэтому Манцев направил бинокль на тральщик. Жалкий 600— тонный кораблик давно уже изучил все флаги на реях и фалах линкора, увидел, что начальства на нем нет, и поэтому не считал уже линкор военно— морской единицей, действовал так, будто линкор где— то за горизонтом. Под брезентом на корме тральщика громоздились какие— то шаровидные предметы, но флагов, означавших мины на борту, тральщик не нес. Более того, легкомысленно резвился, занявшись какими— то эволюциями в районе возможного маневрирования линкора. В связь по УКВ не вступал. Манцев послал грозный семафор. На тральщике опомнились, поняли, что ни в базе, ни в открытом море послаблений не жди. Выпрямили курс. Подняли флаги «готовлюсь к постановке тралов», но тут же сдернули их. Шкодливый матрос, получив замечание, колесом выкатывает грудь, дерет глотку, пучит глаза. Примерно в таком стиле дулся на линкор тральщик ТЩ— 407. Потом сыграл боевую тревогу, поднял флаг «иже». Сидя на высоком стульчике, Юрий Иванович мурлыкал, побалтывал ножками. Спросил тоном пресыщенного туриста: — Вахтенный, а что там за пароходик слева?.. Какие— то разноцветные тряпочки там подняты… — Тральщик ТЩ— 407, товарищ капитан 2 ранга. Поднят флаг «иже», на тральщике боевая тревога. — А по— моему, там другой флаг: «Вижу мину на осте». Манцев поднял бинокль и опустил его. — Никак нет. «Боевая тревога». — «Вижу мину на осте»! — Никак нет, товарищ капитан 2 ранга! «Иже» «Боевая тревога»! Командир ничем не выдавал себя, лежа в шезлонге. Но, конечно, все слышал. Старпом же вообще не смотрел в сторону тральщика, он сидел спиной к нему. — Я спрашиваю вас, Манцев, какой сигнал поднят на тральщике? — Я отвечаю вам: «Иже»! — И все— таки мне кажется, что… — Никак нет! Между Милютиным и Манцевым — рулевой, не отрывающий взгляда от картушки компаса. Будто ничего не слышит и помощник вахтенного, что-то высчитывая на своем столике. Закрыты глаза командира. Из боевой рубки — ни звука, там — полная тишина и священнодействие. — И все все слышат, и все все понимают. Старпом улыбнулся… Это была дружелюбная, как при встрече с приятнейшим человеком, улыбка, начавшая вскоре увядать, жухнуть. Громко и презрительно Милютин отчеканил: — Вы самонадеянный мальчишка, Манцев! Вас надо отправить в госпиталь проверить зрение. И не только зрение. Не пора ли понять, что к моим словам надо прислушиваться чутко! Таких, кстати, старпомов, как я, всего четверо в военно— морских силах. Он, конечно, имел в виду то, что Военно— Морской флот СССР обладал всего четырьмя линейными кораблями. — — В таком случае, товарищ капитан 2 ранга, более чутко я буду прислушиваться к словам командира 1-й башни. Таких, как он, всего три человека: на линкоре «Петропавловск» 1-й башни нет, еще с войны. Кто-то в рубке не выдержал, коротко хохотнул. Старпом заорал: — Какой сигнал на тральщике?! Манцев увидел, что Милютин свирепеет натурально, последнее слово всегда оставалось за Юрием Ивановичем, это было корабельным законом. Олег еще раз глянул в бинокль на тральщик и вдруг испуганно закричал: — На тральщике поднят флаг «како» — «не могу управляться»! Словно выстреленный катапультой, взлетел командир над шезлонгом, взвился над палубой, упал на мостик и вцепился в ручки машинного телеграфа, переводя его на «стоп». И старпома сдуло со стульчика. «Не могу управляться» могло означать и следующее: руль на тральщике заклинен, и тральщик сейчас поворачивает вправо, столкновение с линкором неизбежно. В два бинокля командир и старпом смотрели на тральщик. На нем желто— черным флагом «иже» обозначалась боевая тревога, обычный сигнал перед заходом в базу и постановкой на якорь. Бинокли опустились. Ни слова не было сказано. Звякнул телеграф, возвращаясь на «средний вперед». Всем все было ясно. Что бы с линкором в ближайшие минуты ни произошло, ответственность понесут командир и старпом, десятикратно будут наказаны, ибо весь мостик был свидетелем того, как оба они сознательно и преднамеренно вводили в заблуждение вахтенного офицера, причем делали это в момент, когда близость берега суживала маневренность линкора и ограничивала его возможности избегнуть столкновения с тральщиком, если бы столкновение это произошло. На мостик уже поднялась очередная смена. «Меняйтесь!» — ..приказал командир, покусывая губы, хотя до 16.00 еще оставалось пятнадцать минут. Олег поднялся на формарс. Он рад был, что Болдырева там не было. Иначе пришлось бы спросить: «Зачем ты это сделал?» И Болдырев мог бы ответить тем же вопросом. Действительно — зачем? Последнее слово останется за старпомом, это уже корабельный закон. И по всем другим законам не Манцеву принадлежит это слово. Два офицера из политуправления сидели на комсомольском собрании в батарее, молчали, стенографировали в уме все выступления, рта не раскрывали, но последнее слово — за ними. Три комиссии подряд проверяли матчасть, обнаружили неполадки в системе орошения погребов и, хотя знали, что неполадки эти устранению не подлежат, о чем известно артотделу флота аж с 1929 года, акт о погребах составили. По камбузной палубе левого борта ходить стыдно, там по вечерам тридцать штрафников (почти у всех по наряду вне очереди) чистят картошку, шуруют ножами, ни на кого не глядя, разве что сделают попытку привстать, когда появится Милютин, а старпом тут же — небрежненьким жестом — отменит все уставные позы и команды. Но увидят штрафники Манцева — и вся бравая компания бросит ножи, выпрямится, застынет, руки по швам, будто услышали зычный окрик: «Вста— ать! Смир— рно!..» И за ними тоже последнее слово — там, на гражданке, когда станут вспоминать командира 5-й батареи. Одно просветление в этом мраке: Долгушин, который выше старпома, поважнее всех командиров, который и с кадровиком потягается, тем самым, что дважды вызывал к себе Манцева, расспрашивал о родственниках. И когда месяц назад Долгушин заговорил с Манцевым на юте, в Олеге слабехонько шевельнулось что-то скорбное, чистое, сердце тронувшее: ему отец привиделся, едва он услышал добрый уверенный голос Долгушина. Начальник политотдела сказал, что не оставит его, Манцева, в беде. Тоже ведь — последнее слово.