Глава 12
Течение великих рек
Дощаник Филофея по дуге подходил к берегу Певлора. Дружно выдыхая, гребцы – служилые, казаки и монахи – налегали на вёсла, и при каждом толчке лопастей из-под носового отвала судна слева, урча, выползала пена. Лёгкий ветерок на просторе обрёл осязаемую плотность, выдувал парус и кренил дощаник на правый борт. Служилый десятник Кирьян Кондауров стоял под мачтой-щеглой и рывками вытягивал снасть, закреплённую за правый конец рели с парусом; Кирьян перехватывал верёвку за навязанные для удобства узлы, и реля задиралась, сокращая площадь паруса. Новицкий обеими руками упирался в рукоять руля, и от напора течения на рулевое перо потрескивали вбитые в брусья кованые крючья-сопцы.
– А здесь остяки нас не встречают, – задумчиво сказал отец Варнава.
Варнава и Филофей стояли у борта и смотрели на Певлор. Там среди чумов и моховых крыш мелькали люди, курился дым чувалов, лаяли собаки.
– Поживём – увидим, – ответил Филофей.
Дощаник был снаряжён как и в прошлом году; на борту с владыкой плыли пятеро монахов из Знаменской обители, пятеро служилых Кондаурова и четверо казаков Новицкого. Судно прошло долгий путь от Тобольска, и почти везде остяки выходили на реку на лодках-обласах, радостно кричали, окружали дощаник и сопровождали святителя к своим селениям. Филофей был прав: миновал год без идолов, и теперь инородцы уже сами желали крещения. Но, видно, не в Певлоре. Здесь, на землях древнего остяцкого княжества Кода, всегда было всё непросто.
Дощаник грузно выехал носом на отмель и встал, а волна покатилась на песчаный приплёсок. За травяной кромкой берега звучал собачий лай, но ни один человек на берегу не появился. Лишь перевёрнутые обласы и калданки, сушила с сетями и разный плавучий мусор, выброшенный Обью.
– Что ж, сойдём, – негромко сказал Филофей. – Оружие не берите.
– Нэт, вотче, – твёрдо возразил Новицкий, блестя серьгою в ухе. – Воружье трэба взяты. Чому никого нэмаэ? Нэдобро.
Впрочем, русские остяков не боялись. Настоящие воины – это степные всадники, башкирцы, казахи и джунгары, которые конными полчищами с визгом несутся в набег, выставив длинные хвостатые пики и воздев сабли. Опасными врагами могут быть закутанные в меха самоеды из тундры, которые под полуночными сполохами зимы налетают на северные остроги на оленных упряжках и осыпают башни тучами стрел. А остяки – тихие лесные людишки, замороченные бредовым бормотаньем непонятных таёжных богов.
Казаки, служилые и монахи открыто и спокойно шагали от дощаника к невысокому травяному взгорью, и вдруг из травы выросли остяки – человек тридцать, всё мужчины, все с копьями, луками и даже старинными ружьями.
– Бисма! Бисма! – непонятно закричали они с неожиданной яростью. – Бисма! Стой! Уходи! Бисма! Иди к себе!
Несколько стрел вонзились перед русскими в песок, предупреждая.
– Кака бысма? – угрюмо и негромко спросил Новицкий, накладывая ладонь на рукоять пистолета за перевязью камзола.
– Бисмилла, – хмуро ответил Филофей. – Погодите, брате, я сам…
Он сделал шаг вперёд; Ахута Лыгочин как-то странно заплясал, вздёрнув пищаль, и с громом выстрелил по владыке. Большая пуля вспорола и взметнула край рясы Филофея. Остяков как прорвало – ничего подобного люди Филофея не ожидали. Стрелы длинно свистали мимо них и между ними; вскрикнул казак Артюха, поражённый в грудь. А потом грохнул ещё один выстрел из самопала. Новицкий, надвинув треуголку, потянул пистолет, заряженный ещё на судне, но Филофей схватил его за руку.
– Не надо! – закричал он остякам.
Остяки врассыпную спускались с берега – боком, опасливо приседая, точно собаки перед прыжком. Они вопили и продолжали стрелять из луков. Старенький монах Исакий охнул и осел на песок: стрела сквозь бороду вонзилась ему в горло. Митька и Кондрат, служилые, почти разом ударили по остякам из ружей. У остяков тоже кто-то с визгом кувыркнулся в траву.
– Нет! – снова крикнул Филофей, и голос его сорвался.
В рукаве его рясы тоже болталась запутавшаяся стрела.
– Трэба йти з Пывлору, вотче! – Новицкий быстро выдернул пистолет.
– Нельзя! – без голоса просипел Филофей.
Он не успел подумать, кто прав, кто не прав, – весь этот неожиданный бой был отчаянно неправильным, чреватым бедой. Внезапно владыке обожгло ногу, будто справа от пояса до колена в ней вспыхнула огненная щепа. Филофей уронил взгляд: стрела, дрожа оперением, торчала у него из бедра. И обе ноги вдруг ослабли. Филофей пошатнулся, взмахнув руками.
Новицкий увидел, что владыка ранен, а в полусотне шагов от него – остяк, снова натягивающий лук. Григорий Ильич прыгнул вперёд, чтобы закрыть Филофея – он же военный человек, его и послали для того, чтобы защитить владыку! Стрела ударила Новицкого в грудь, и только в этот миг Григорий Ильич понял, что Филофей – здесь единственный, ради кого ему стоило сделать то, что он сделал. Он повалился широкой спиной на владыку и собою повалил его на землю. Вторая стрела воткнулась Новицкому в бок.
Над Новицким бабахнуло ружьё – служилый Кондрат Шигонин пулей снёс остяка-лучника. Кондрат хапнул Новицкого за грудки и потащил.
– Нэ мэнэ, владыче взыми! – рычал Новицкий, отбиваясь от Шигонина.
Владыку подхватил монах Корнила – и сразу упал со стрелой в спине.
Русские отступали к берегу, уносили раненых, сталкивали с отмели на глубину дощаник, нос которого был утыкан стрелами, и на ходу забирались на борт, хватаясь за руки товарищей. Дощаник медленно отплывал в нежно сверкающее пространство Оби. Остяки выбежали к воде и завопили – не столько от радости, сколько от изумления: они прогнали русских! На песке между лодок и вешал с сетями лежали двое убитых и владыка Филофей.
Ему чудилось, что он плывёт куда-то, плывёт, будто в колыбели по ручью, а вокруг такая хорошая и мягкая темнота, прошитая протяжными просверками, и где-то взволнованно шумит лес, и повсюду поют ночные птицы. Но он очнулся и начал медленно осознавать себя. Он лежит на земле, прочно привязанный кожаными верёвками к бревну – нельзя ни встать, ни даже пошевелиться. Небо над ним сошлось бурым шатром – это была старая, покоробленная береста. Филофей находился в остяцком чуме.
Он повернул голову направо и налево, разглядывая жилище. Основу чума составляли три десятка длинных жердей; их верхушки были обмотаны ремнём; такое сооружение называлась «костёр». По кругу чум был обёрнут полосами ветхой и заскорузлой бересты, местами прихваченной к опорам петлями из прутьев. На утоптанном полу валялись ветки и мусор, тряпичное рваньё, скомканные и зачерствелые шкуры, низенькая скамейка без ножки. Очаг давным-давно не топили, и его зола была перемешана с землёй. Никто в чуме не жил. Филофей понял, что он в плену у остяков Певлора. Что с его раненой ногой, он не знал – не видел ногу и не чувствовал.
За изодранным пологом звучали голоса остяков – злые крики, ругань, рыданья и вопли женщин. Гавкали собаки. Филофей лежал, пытаясь понять, что произошло. Остяки напали на его людей. Кого-то убили. У остяков были старинные ружья – откуда они?.. И ещё остяки вопили «бисмилла!»…
Полог зашевелился, блеснул свет, в чум вошёл какой-то человек и молча уселся рядом с Филофеем. Это был князь Певлора Пантила Алачеев.
– Что здесь случилось, князь Пантила? – помедлив, спросил Филофей.
– Я не князь. В Певлоре теперь князь Ахута Лыгочин, – сердито сказал Пантила. – Меня прогнали.
– А где мои люди?
– Живые убежали в лодку и уплыли.
Значит, отступили, оставив его… Филофею горько было это слышать.
– Многих вы убили?
– Умерли два.
– Кто?
– Имена я не знаю.
Филофей закрыл глаза и вполголоса начал читать «Отче наш».
– Ты прогнал наших богов, а своего не дал, – перебил Пантила с болью в голосе. – Зачем так? На пустое место пришли бухарцы. И теперь Певлор принял их веру – луну, а не крест.
– Это луна варваров. Певлор ошибся.
– Зато бог бухарцев добрее. Бухарцы будут торговать.
– Я тоже вёз для вас подарки и на три года освободил бы от ясака, – сказал Филофей и задумчиво добавил. – Но я опоздал, князь Пантила.
– Значит, бог бухарцев обманул вашего бога. Он хитрее.
– Хитрость – оружие слабых, – Филофей смотрел в дыру в верхушке чума. – А я вёл вас к самому сильному богу. Сибирью владеет русский царь, а не хан бухарцев. Разве русский царь стал бы молиться слабому богу?
– Пусть тогда твой сильный бог спасёт тебя! – рассердился Пантила.
– Я уже спасён, – спокойно ответил Филофей.
Он догадался, что остяки переступили черту и дальше не остановятся.
– Что вы хотите сделать со мной?
– Ахута взбесился, как барсук. Он отдал свой старый чум, чтобы сжечь тебя, растоптать угли и бросить в Обь.
Филофея передёрнуло под верёвками. Вот, значит, что ему уготовили…
– Ты тоже будешь жечь меня, Пантила?
– Я не буду! – крикнул Пантила и встал. – Я не говорил бухарцам их священные слова, я не ходил стрелять по твоим людям, я не буду жечь тебя! Я не хочу этого! Но я ничего не могу изменить!
Филофей лежал один и думал, что скоро умрёт. Свою вторую жизнь, дарованную ему после болезни, он прожил хорошо, верно, хотя и не заметил, как она пролетела, но второй раз крыла Гавриила над ним уже не захлопают. Он умрёт обыденно, без всякого подвига. Его, привязанного к бревну, просто сожгут в чуме на берегу Оби, как в «тёмном доме» сожгли труп шамана Хемьюги. Он не сможет ничего сказать, ничего завещать. Да и ладно.
Дверь уже открыта. Он знает, что ждёт его там, за чертой, но всё равно его трясёт от ужаса. Страх смерти и есть знамение того, что Благая Весть – в самой обыденности. Эту Весть хочется слушать вечно, как дитю хочется вечно сидеть на коленях у бабушки и слушать её сказки. Конечно, там, за чертой, господь сотворит его снова из пустоты, соберёт из рассеянной пыли, возродит из чужой доброй памяти. Но он будет уже не дитём, а сказкой.
Прозрачное летнее облако едва заметно скользило в дыре, зиявшей в макушке чума. Остяки за чумом затихли, а потом загомонили гораздо ближе. Филофей услышал шорох за стенами и понял, что остяки наваливают хворост и лапник. В чум вошёл Пантила. Он был взволнован.
– Сейчас тебя будут жечь, – сказал он, присаживаясь возле Филофея. – Я говорил: не надо, Ахута не слушает. Тебе страшно?
– Страшно, – признался Филофей.
– Значит, ты врал, что будешь жить снова? – гневно спросил Пантила.
– Не врал. Но я человек, и мне всё равно страшно.
Пантила внимательно вглядывался в Филофея. Все русские были очень уверены в себе, брали без сомнения, судили свысока, а этот старик, имевший самого большого бога, был так похож на обычного человека, на остяка.
– Хочешь, зарежу тебя? – спросил Пантила, вытаскивая нож. – Будет совсем быстро. Без боли, когда огонь.
– Я боюсь, – покачал головой Филофей.
– Больше я ничего не могу сделать, – с горечью признался Пантила. – Готовь свою душу. Прощай.
Пантила выбрался на улицу. Чум был завален грудой мелкого сухостоя, коры и свежих еловых лап. Вокруг толпились мужчины Певлора и смотрели на Пантилу. Ахута держал ярко горящую ветку.
– Он боится, – сказал Пантила.
Остяки удовлетворённо закивали.
– Бисма! – сказал Ахута и сунул огонь в кучу сушняка.
Пламя зарычало и захрустело, пробираясь в глубине хвороста, и вдруг вырвалось наружу в струях клокочущего белого дыма. Огонь стремительно опоясал весь чум и выплеснулся вверх по берестяным стенам. Плотный дым выбивало к небу кручёными столбами. От пылкого жара остяки попятились. Всем сделалось жутко: в горящем чуме, как в печи, остался живой человек.
Вдруг среди домов Певлора завизжали женщины.
– Русские! Русские вернулись! – вопили они.
К селению по луговине бежали казаки и служилые. В руках у них были ружья, за кушаками – пистолеты, на перевязях – сабли. Русских было всего-то семь человек против трёх-четырёх десятков мужчин Певлора, но это были настоящие русские, к каким привык Пантила, – беспощадные, решительные, знающие, что победят. Они нападали, как волки. Сразу было ясно, что они будут стрелять, колоть и рубить всех подряд без разбора и без колебаний.
Конечно, никто не думал бросать владыку. Сплыв по течению, дощаник уткнулся в берег. Раненых перепоручили монахам, а служилые и казаки, готовые к бою, зарядили оружие и рванулись вдоль Оби обратно в Певлор. Новицкий не согласился сидеть с чернецами. Ему перемотали грудь и бок холщовыми полосами, и он побежал вместе со всеми – с Яшкой Черепаном, с Кирьяном Кондауровым, с Кондратом Шигониным, с Лёшкой и Митькой, с Андрюхой Клещом и Кузьмой Кузнецовым. Владыку надо отбить!
Григорий Ильич увидел высокий страшный дым над низкими моховыми кровлями Певлора и сразу понял, что владыка – где-то там.
– Володыче з вогню вытягнути! – захрипел он, припадая на один бок.
А остяки врассыпную кинулись от горящего чума и заполошно, как белки, заметались меж домов и амбаров Певлора. Никто не знал, что делать. Русские – это буревал: нельзя удержать падающее в урагане дерево, можно только увернуться. Женщины с детьми помчались из селения к лесу, вслед за ними мальчик волочил по траве нарты с трясущимся стариком. Мужчины забирались на кровли жилищ и натягивали луки. Питимя Умышев, сын старой Конати, возле общего кострища Певлора стоял на коленях и заряжал пищаль: он насыпал на полку ружья порох из натруски, закатил в ствол круглую пулю и выдернул рядом с собой пучок травы для пыжа.
Князь Пантила не смотрел, как сложится короткая и яростная битва с русскими. Он схватил первую попавшуюся жердину и свирепо ворошил ею в огромном костре, в который превратился чум, – разгребал проход. В туче искр он отшвыривал горящие ветки, расталкивал тяжёлые коряги, отпихивал из-под ног головни. Громада пылающего чума треснула, подкосившись, но Пантила открыл проход – чёрную раскалённую расщелину.
Русские ворвались в Певлор. Они стреляли на бегу. С кровель домов, разбросав руки и ноги, падали убитые лучники. Питимя Умышев, сын старой Конати, ткнулся ничком, так и не докрутив пыжа, и круглая пуля выкатилась из ствола пищали, как мышь из норы. Охотник Чаля Айтыков ринулся на Кондрата Шигонина с коротким медвежьим копьём, и Кондрат ударом сабли рассёк ему голову. Ахута, пригибаясь, рыскнул в одну сторону, в другую, а потом опрометью полетел к Оби; единым движением он подхватил с берега первую попавшуюся лодку и швырнул её на воду.
Новицкий не отвлекался на врагов. Он дважды выстрелил из пистолетов в кого-то, кто бросался в его сторону, и изо всех сил ковылял к горящему чуму. Чум уже превратился в сплошной высоченный костёр, пылающий с гулом и мученическим треском. Когда Новицкий приблизился, из этого огромного костра словно выпал дымящийся Пантила: задыхаясь, он тащил по углям бревно с привязанным Филофеем. Новицкий без слов кинулся на помощь Пантиле и тоже вцепился в ремни. Владыка стонал, уронив голову. Новицкий и Пантила волокли его подальше от пожарища. Опоры чума наконец прогорели, и шатёр с протяжным гневным грохотом медленно обрушился сам в себя, будто опустился на колени, окутанный сияющим облаком искр. Но груда жердей заполыхала ярче и дружнее.
Остяки отбивались недолго: они не умели сражаться, и любой служилый с саблей был для них неуязвим. Побросав копья и луки, остяки побежали из Певлора кто куда. Певлор стал похож на растоптанное гнездо.
– Вотче, ты живый? – склоняясь над Филофеем, спросил Новицкий.
Пантила ножом резал ремни, окрутившие владыку.
– Гриша, не мстите им… – еле сумел прошептать Филофей.
Русские не стали мстить.
…Северный вечер пришёл как печаль. Над бесконечной Обью поднялся жёлтый, сквозистый, какой-то летописный свет; нежная темнота осталась только в глубине великих, всегда холодных вод. Дальние тихие пространства казались бестелесными. Призрачные леса стояли по колено в тонком тумане.
Филофей, как мог, прочитал отходную молитву над погибшими – над праведными иноками Исакием и Корнилием, и служилые унесли тела, чтобы похоронить за околицей Певлора. Филофей сидел у родового кострища Певлора вместе с Новицким и Пантилой. Борода и волосы у Филофея были опалены, на лице багровели пузыри, на обожжённые руки ему надели рукавицы с целебными травами, пробитую стрелой ногу обмотали повязкой, белеющей сквозь дыры обгорелой рясы. Новицкого тоже перевязали заново – у него кровоточили раны. А у Пантилы была изранена душа.
– В Певлоре люди добрые, – страдая, говорил он. – Я правда знаю. Это злой дух вселился в Ахуту. Ты сам говорил, что у вашего бога есть злой дух. Ты не дал нам бога, и дух пришёл легко.
– Но ведь разума я у вас не отнимал, – вздохнул Филофей. – Неужели разум не подсказывал вам, что убивать людей нельзя?
– Ахута уговорил их своей бисмой.
От кострища Филофей, Новицкий и Пантила видели, что за амбаром на земле лежат шесть длинных свёртков из бересты – шестеро убитых остяков. Над свёртками беззвучно – чтобы не злить русских – рыдали женщины. Мужчины, которые стреляли в русских, до сих пор прятались в тайге.
– Что вы сделаете с нами? – спросил Пантила. – Будете мстить? Всё заберёте? Огонь в дома?
– Ничего не сделаем, – ответил Филофей, не глядя на Пантилу.
Он был измучен, но счастлив. Не укладывалось в голове, что маленький ад, полыхнувший в Певлоре, устроили вот эти остяки – всегда безобидные, смиренные, а ныне жалкие. Филофей не видел, какими они были, когда поджигали чум. Может, со звериными рылами? Но теперь они настоящие.
– Ахуту трэба зловыти, – сказал Новицкий. – Куды вин збыжав?
– За Обдор. Там самоеды, они не любят русских. Если Ахута вернётся, мы сами схватим его и отдадим вам. Вон его дочь – Хомани. Она ждёт, что за Ахуту мы выгоним её из Певлора.
Хомани сидела поодаль на снаряжённых летних нартах, собрав весь свой небогатый скарб в берестяной короб. Она уже оделась для дальней дороги и ждала, когда князь Пантила скажет, каких оленей ей можно взять себе.
– В нашей вере сын за отца не отвечает, – устало произнёс Филофей. – И дочь тоже. Ахута виноват – надо покарать Ахуту, а не его детей.
Новицкий посмотрел на Хомани, отвернулся, и вдруг его точно дёрнуло изнутри, и он снова посмотрел на Хомани. В голове ударил колокол, оглушая звоном. У Хомани было лицо Айкони, про которую Новицкий вроде бы и забыл, пока плыл с владыкой по Оби, а сейчас вспомнил всё разом – ярко, разноцветно, во множестве подробностей: он вспомнил Аконю в мастерской у Ремезова, когда она сидела на полу у печи и вышивала бисером, вспомнил ночью у ворот подворья, когда она открывала калитку. И Хомани он тоже вспомнил. Это Хомани в прошлом году перерезала ножом горло мёртвого шамана Хемьюги, когда Филофей вытащил его из «тёмного дома» на свет.
Новицкий встал и пошёл к Хомани. Девчонка, притулившаяся на нартах, смотрела на него со страхом, сжимаясь в ожидании брани или ударов. Новицкий присел на корточки, с изумлением вглядываясь в Хомани.
– Нэ бийся, дывчинка, – сказал он. – Тэбе ныхто нэ выжени з дому.
– Жить, где я? – робко переспросила Хомани, и лицо её посветлело.
– Так. Живэ, дэ ти хочешь. Ты ни в чому нэ винна.
Новицкий всё не мог насмотреться на Хомани. Молчит, не двигается – Аконя. Чуть слово скажет, чуть ресницы дрогнут – и уже не она. Как морок.
– У тэбэ е сэстра Аконя? – спросил он.
– Айкони? – вскинулась Хомани.
– Аконя, – кивнул Новицкий. Его вдруг взволновала возможность поговорить хоть с кем-то про Айкони, просто произносить её имя. – Вона живэ у Тоболэске. Добрэ живэ. Ие нэ обыжають. Вона помочниця в дому Сэмэна Рэмэза, архытэктона. Пэрэдати ие выд тэбэ поклон?
Хомани растерялась. Она не очень понимала по-русски, а этот человек с серьгой в ухе ещё и говорил слишком странно. Но он видел Айкони! И Айкони хорошо! Она, Хомани, всегда знала, что Айкони жива, чувствовала сестру на расстоянии – сестра где-то за огромными реками, среди каких-то бревенчатых домов и чужих людей… Но теперь Хомани поняла, куда судьба занесла Айкони, – а так легче сохранять связь, острее чувства!
– Дать… что? – переспросила Хомани.
– Поклон.
Хомани улыбнулась. Как можно передать поклон? Поклон – не вещь. Надо передавать вещь, которая помогает человеку жить! Хомани торопливо развязала на поясе узел и сняла с себя покрывало уламу. Это священное покрывало. Его сшивают из четырёх кусков ткани, и на каждом изображён Мир-Суснэ-Хум – Всадник, Объезжающий Землю. Всемогущий Всадник защитит Айкони от зла и напомнит ей о сестре, о тех зимах, когда они вместе сидели в холодном отцовском чуме у огня, одни на всём белом свете.
– Дай ей улама, – сказала Хомани, подавая покрывало.
В душе у неё словно повалились какие-то заборы, и она заплакала.
Новицкий нежно приобнял её за плечи и осторожно поцеловал – нет, не её: просто на этой девочке он попробовал, каково это – целовать Айкони?
– Дыво… – сам себе сказал он с удивлением и оторопью. – Така же ты, як вона, а лобызання душу не чипаэ…
Пантила в это время поправил дрова в костре и подвинулся к Филофею.
– Ты будешь нас крестить? – спросил он, глядя в огонь.
– Нет, Пантила, – подумав, ответил Филофей. – Не надо, пока плачут ваши женщины. Буду жив – вернусь следующим летом. Попробуем в третий раз. Великие реки текут медленно.