Глава 7
Возничий и гончар
Семён Ульянович сидел в архиерейских палатах с экономом Софийского двора и обсчитывал строительство церкви: в какую цену встанут кирпич, дрова, доски и железный уклад. Старик- эконом при всяком числе крестился, словно его вводили в грех. Семён Ульянович еле терпел такое скопидомство – сами заказывают, сами и жмут копейки. Он бы взорвался, но в сенях вдруг зазвучали взволнованные голоса. В палату заглянул послушник:
– Отче, тут служилый до архитектона. Беда, говорит.
– Что стряслось? – выйдя в сени, недовольно спросил Семён Ульянович.
В сенях, стащив шапку, переминался с ноги на ногу Федька Матюхин. Его сотня несла караул на Воеводском дворе и охраняла раскольников.
– Там в яме один колодник упал и хрипит, – сказал Федька. – Помирает.
– Свалился откуда-то? Ударило чем?
– Ничего не знаю, – Федька едва не порвал шапку. – Упал и хрипит, как зарезанный. Сотник велел до тебя бечь.
Вслед за Федькой Семён Ульянович пошагал к строительству.
Зимой ссыльных раскольников совершенно нечем было занять. Работ и так убавлялось, да и не ко всякой узники были пригодны, потому что таскали цепи. Семён Ульянович посовещался с митрополитом Иоанном и решил: пускай ссыльные роют яму под будущую столпную церковь. Мёрзлую землю не шибко-то расколупаешь заступами, но дров хватает, чтобы отогревать. Это хоть какое-то полезное заделье, а праздность губит хуже каторги.
Раскольники расчистили от снега угол Троицкого мыса, нависающий над Прямским взвозом, и за пару месяцев выгрызли внушительную яму глубиной больше человеческого роста. Снежные склоны Троицкого мыса покрыли грязные осыпи выброшенной земли. Издалека Семён Ульянович видел, что яма курится дымом костров и паром оттаявшей почвы – яма казалась бурой живой раной среди белых мёртвых сугробов. На изрытом неровном дне блестели лужи, валялись головни, торчали воткнутые лопаты с коваными совками и копальные вилы-бармаки. Носилки-волокуши задрали рукояти. В яме, словно в могиле, находилось человек сорок работников – все в глиняном рванье и в железных ошейниках с цепями. По окружности ямы сверху торчали стражники, их было меньше десятка. Низкие рыхлые тучи шевелились над Тобольском, словно тоже хотели заглянуть в яму.
Ремезов спустился по затоптанному подмостку. Земля уже хрустела под ногами, схватываясь тонкими ледяными жилками. На широкой доске лежал, тяжело и медленно дыша, раскольник Нефалим. Семён Ульянович уже знал, что все раскольники считают себя братьями, а отцом называют одноглазого кудлатого еретика Авдония. Авдоний стоял перед Нефалимом на коленях. Раскольники толпились вокруг, многие бормотали молитвы и крестились.
– Что с ним? – спросил Семён Ульянович.
– Помирает Нефалим, – сурово ответил раскольник по имени Хрисанф. – Не мешай, архитектон. Отец Авдоний скитское покаяние принимает.
– Оубо прежде самого себе зазрети, и осудити, и положити себе пред богом, яко грешнейша всех и падшася, – читал по памяти Авдоний. – И глаголати со умилением и сокрушением сердца пред образом божиим…
– Отчего помирает? – не унялся Семён Ульянович.
– Замучился. Силы телесные кончились, он и возлёг с душой проститься.
Раскольники смотрели на умирающего товарища хмуро, с гнетущим чувством собственной обречённости, но Авдоний пребывал в лихорадочном возбуждении. Смертей он насмотрелся вдоволь и не боялся земного конца. За ним – успокоение и блаженство. Однако есть краткий миг, когда человек ещё жив, а господь уже приказал, и апостол Пётр размыкает врата для идущего. И в этот миг душа у человека пока что на земле, а очи вознеслись, и человеку открывается то, что таится за непроницаемыми апостольскими створами, и человек понимает, верно ли он видел рай из своей тёмной бездны.
– Что тамо зрише, Нефалиме? – склоняясь к умирающему, с жадностью допытывался Авдоний. – Зрише праведников и Корабли у причала?
Авдонию очень хотелось узнать эту тайну ещё здесь, на земле. Эта тайна – непобедимое оружие. Господь непременно должен вооружить такого ярого воина, как он. Однако Нефалим затих и ничего уже не сказал. Ушёл.
Пряча разочарование, Авдоний поднялся на ноги.
– Покаялся Нефеля, епитимью приял, – сказал он. – Молитесь, братья. Сейчас Нефеля все ваши молитвы с собой к богу унесёт поверх Никоновых крестов повапленных. Быстрее ни стрелы, ни анделы не летают.
Раскольники снова закрестились двуперстно. Мёртвый Нефалим лежал на доске какой-то опустошённый, словно провалился внутрь себя. Семён Ульянович тоже перекрестился. Авдоний увидел его, улыбнулся широкой, злой и редкозубой улыбкой и подошёл поближе.
– Попроси хозяина своего, чтобы разрешил мне погребсти Нефелю, – сказал он. – Я начётник.
– Почто лыбишься? – обозлился Семён Ульянович.
– Это я радуюсь, архитектон, – с издёвкой произнёс Авдоний.
– Чему?
– Радуюсь, что брату Нефеле сейчас на горнем Синае врата вертограда отверзают. Мы тут на гноище, а он уже небесной благодатью омыт. Завидую.
– Сам ляг да помри, ежели завидуешь, – сказал Ремезов как плюнул.
– Не говори с ним, отец, не скоромься, – вздохнул кто-то из староверов.
– Упокоение – награда, – свысока пояснил Авдоний, цепко разглядывая Ремезова. – Самому себя награждать – тщета. Можно только ближнего.
– Тогда попроси доброго человека, чтобы придушил тебя.
– Ты гончар, старик, а я возничий. Кувшин и без гончара воду хранит, а колесница без возничего не поедет.
– Ересиарх – вот ты кто, – убеждённо заявил Семён Ульянович.
– А ты вертеп воздвигаешь, – с усмешкой ответил Авдоний, привыкший к прениям с никонианами. – И на смерти Нефели надолго вертеп не устоит.
Шагая обратно на Софийский двор, Семён Ульянович думал, что этот одноглазый дьявол прав: надо похоронить покойника. Обычно в Сибири мёртвых зимой не хоронили. В Тобольске их относили в подвал Никольской церкви и ждали весны. Попы ежедневно служили в церкви панихиду. Тела усопших предавали земле на Радуницу, когда оттаивали кладбища. Но батюшка Лахтион из Никольской церкви не захочет, чтобы в его храме лежал еретик-раскольщик. Куда девать Нефелю? Не в сугроб же зарыть.
Митрополита Иоанна Семён Ульянович застал в его покоях на отдыхе после молитвы. Иоанн кротко благословил Ремезова.
– Там у ссыльных сегодня помер один, – сказал Семён Ульянович. – Дозволь на кладбище похоронить. Отец Лахтион тело в церковь не возьмёт.
– На кладбище не могу. Воров, самоубивцев и еретиков только за валом.
– Ну, пускай за валом. И дозволь их начётнику на погребении быть.
– Хорошо, но со стражником. И ты сам проследи.
– Ещё хочу просить тебя, владыка, урок ссыльным убавить.
– Что-то ты сегодня ходатай за раскольщиков.
– Так вышло, отче, – пожал плечами Ремезов.
– Труд – их покаяние.
– С покаяния не помирают.
Иоанн вздохнул. Больше всего на своём месте он не хотел недовольства. Он помнил казни в Глухове и мертвецов, плывущих по реке мимо Чернигова. Страх тогда перепахал его душу, и теперь Иоанн искал избавления от любого гнева на себя – и от гнева государя, и даже от гнева бесправных колодников.
– Хорошо, убавлю урок, – тихо согласился Иоанн.
– И одёжу им надобно новую. Старая – ремки.
– Иди отсюда, Семён Ульянович, – страдальчески попросил Иоанн.
Ремезов не сочувствовал раскольникам. Слишком уж они были уверены в своей правоте, слишком жёстко проводили черту между собой и всеми остальными православными. Их терзала гордыня. Это ведь от гордыни они начали перечить царю Алексею Михалычу и патриарху Никону, будто не хуже царя и патриарха разбирались в вере и делах государства. Но из числа людей Семён Ульянович раскольников не выбрасывал. Он помнил себя молодого: ему было пятнадцать лет, когда батюшка Александр собрал весь их приход в храме и объяснял всем про новый канон – про троеперстие, про метания на коленах, про трегубую «аллилуйю» и хождение против солнца. Потом батюшка их всех перекрестил по новому обряду. Это было при воеводе Буйносове-Ростовском. Если бы Ульян Моисеич не принял новин для своей семьи, то Семён Ульяныч сейчас тоже был бы раскольником.
И ещё Семён Ульянович ревновал к раскольникам. С чего они такие надменные? Они божью истину открыли? Но ведь для истины они ничего не делали – терпели гоненья и муки, и всё. А терпеть и скот может. Как вообще истину надо познавать – на порке или в трудах? Он, Семён Ремезов, изограф и архитектон, за-ради истины работал всю жизнь, камень к камню складывал, венец к венцу, слово к слову. Это он истину проведал, а не раскольщики. Однако для них он – дрянь, жаба помойная. И всё равно нельзя их терзать.
Наутро Семён Ульянович собрался, запряг в сани каурую кобылу и поехал на Софийский двор. Лошадку Семён Ульянович назвал Сузге – в честь возлюбленной хана Кучума, а домашние звали её Сузгуня или просто Гуня. Гуня резвилась, мотала головой и прядала ушами. Над Иртышом вдали горел пунцовый морозный рассвет. Он освещал, но не согревал. С Казачьего взвоза Семён Ульянович видел сизую шкуру заречной тайги, затянутую сверкающим дымком ледяной пыли. Небо зияло пустотой.
На похороны отрядили всё того же Федьку Матюхина. Федька с ружьём за спиной сидел на дровнях, на которых вытянулся гроб. Семён Ульянович посадил к себе Авдония – ему сняли ошейник и надели ножные кандалы. Сани друг за другом покатились по улицам к городскому валу. Прохожие видели гроб и крестились, всадники уступали дорогу, водовоз с пустой бочкой съехал в снег на обочину, пропуская покойника.
– Я тебе Псалтирь для начёта взял, – сказал Семён Ульянович Авдонию. – У меня книга старая, ещё до Никоновой справы написанная.
– Пособить хочешь? – сразу вскинулся Авдоний.
– Не тебе, а богу, – буркнул Семён Ульянович.
Он и вправду не хотел помогать Авдонию, но в этом одноглазом еретике была какая-то опасная воля, и она манила – подмывало смотреть на Авдония, знать о его делах, слушать его слова. Ремезов уже понял: для Авдония нет запретов, он может то, что другие боятся себе дозволить. Всегда любопытно увидеть дикого и хищного зверя, когда он схвачен и сидит в клетке.
– Скажи, архитектон, а как старец Авраамий из нашего каземата сбежал?
– Тебе того не повторить.
– Тогда тем более скажи, – усмехнулся Авдоний.
Старец Авраамий Венгерский был вождём сибирских раскольников, если вождём можно назвать немощного старика, прячущегося в тайге. Лет десять назад дозорщики тюменского воеводы Осипа Тухачевского поймали известную раскольщицу Ненилку, беглую стрелецкую жёнку. Кнут развязал ей язык, и Ненилка выдала убежище Авраамия. Служилые нагрянули в тайный скит и схватили старца. Его бросили в тот же архиерейский каземат, где ныне сидели Авдоний и братья. Это было при митрополите Филофее.
Владыка не представлял, насколько раскольники хитры и настойчивы. Он дозволил Авраамию под караулом ходить на праздничные службы в Знаменскую церковь. А тобольские сподвижники Авраамия собрали денег и наняли мужика Калину – огромного слабоумного детину. На рождественской службе прямо посреди толпы Калина взял маленького худенького старичка Авраамия на руки, спрятал у себя на груди под тулупом, словно котёнка, и вынес из церкви мимо караула. Авраамий снова исчез в тайге.
– К Авраамию думаешь сбежать? – спросил Семён Ульянович.
– Вовсе не думаю, – с пренебрежением ответил Авдоний. – Авраамий – агнец дряселоватый. Только повести писать хорошо умеет, а пружаться врагам – слаб духом. Я уйду халугами и нырище себе найду без Авраамия.
Старец Авраамий и вправду отвергал самозверство раскольщиков.
Семён Ульянович никогда не встречался с Авраамием, хотя сколько раз проходили друг мимо друга. Аврамка, сын тобольского служилого человека, принял постриг в Кодском монастыре, когда Сёмке Ремезову сыну Ульянову было всего шестнадцать лет. В спор за старую веру инок Авраамий впервые вступил в Тобольске с митрополитом Корнилием. Авраамия тоже сослали – в Туруханск. Он притворно покаялся, как многие другие расколоучители, и его отпустили. Вместе с монастырским другом Иванищем Кондинским Авраамий поселился на заимке Кодской обители близ Ялуторовской слободы. Здесь схимники обрели великих собеседников – старца Далмата и сына его Исаака. Тогда же Авраамий с Иванищем и основали свою пустынь.
Это был маленький остров среди непроходимых Ирюмских болот, что простирались в междуречье Исети и Пышмы. Тропинка к острову начиналась в деревне Дальние Кармаки. На острове у схимников стояли кельи и часовня; в стволы красных кремлёвых сосен были глубоко врезаны киоты, в которых схимники, обходя остров, в сумерки зажигали лампады. Мужики с Дальних Кармаков проводили в пустынь только тех, кому доверяли. Раскольники шли по тайным тропам через гиблые болотные бучила; гости уносили рукописи Авраамия, а гонцы – письма к Аввакуму. Иванище и умер на этом острове, и Авраамий поставил на его могиле огромный крест-голбец с кровлей.
Тобольские, тюменские и шадринские воеводы разыскивали Авраамиево убежище ещё с того года, когда поп Даниил, приняв постриг от Иванища, устроил гарь на реке Берёзовке. Потом люди запылали в Утяцкой слободе. Потом в селе Каменка, потом на речке Тегенке, потом в скиту у Куяровской слободы, потом в Коргинской слободе на речке Юмаче. Человеческие костры внезапно с рёвом взметались из дебрей тайги, будто адское пекло сквозь треснувшую скорлупу земли прорывалось к небу столбами огня. Авраамий заклинал против гарей; он писал в скиты и слободы, что даже Аввакум не сжигал себя заживо – его сожгли враги, но бешеные кони несли колесницу против воли возничего, и таёжные гари не затихали. А власти не видели разницы между раскольщиками, и для них старец Авраамий был таким же, как беспощадные Кормчие. И тобольские служилые люди по грудь в трясине пробрались на Авраамиев остров и разорили пустынь Авраамия. И никто теперь не знал, где укрылся поверженный старец, да и жив ли он вообще.
Бревенчатая воротная башня на городском валу была обмётана инеем. Умная Гуня сама повернула в открытый проезд. Семён Ульянович бегло оглядел башню, которую возвёл почти тридцать лет назад. Да, непрочная песчаная почва всё-таки поплыла, и покосившаяся башня скоро ссыплется в ров. Копыта лошадей гулко простучали по дощатому настилу. За городскими укрепленьями открывалась пустая обширная росчисть, уже зарастающая кустами и мелкими ёлочками. Кто-то с утра проторил санный путь к лесу.
Кладбище находилось на небольшой поляне в лесу недалеко от опушки. Из сугробов печально торчали кресты. Пробитый санный след подвёл к свежей неглубокой могиле. Возле ямы на чурбачках стоял выдолбленный из колоды гроб – домовина. Рядом лежал уже сколоченный крест с кровлей – голбец. Вокруг не было ни души. В лесу стучал дятел. Семён Ульянович сразу понял, в чём тут дело. В Тобольске хватало своих раскольников и без ссыльных, и они знали всё, что творится в городе. Видно, вчера они как-то проведали, что на Софийском дворе умер узник. В жутковатой, нелюдимой и точной готовности к судьбе читалась железная воля старообрядцев.
– Это тебе, что ли? – озадаченно спросил Федька Матюхин у Авдония.
– Нефеле, дурак.
Авдоний поднялся с саней, загребая цепью снег, подошёл к домовине и сдвинул крышку. В гробу лежала подушка, набитая богородской травой, как и должно по древлеправославию, и «сряд» – неподшитый саван с колпаком, свивальник, пелена, лестовка и кипарисовый крестик на гайтане.
– Значит, и в Тоболеске нашлось, кому панафиды по Нефеле совершать, – удовлетворённо сказал Авдоний.
– А не мелковато ли? – спросил Федька, боязливо заглядывая в могилу. – Поленились, что ли, твои-то содружники?
– В самый раз, – ответил Авдоний. – А то ему вылезать тяжко будет.
– Кому ему? – испугался Федька. – Куда вылезать?
– Нефеле, кому же ещё? Когда приидет воскресение праведных, Нефеля пробудится в могиле, подобно всем спасенным, и восстанет к вечной жизни. Ежели яма глубокая, как ему выбираться без лестницы?
– Тьфу на тебя, еретик! – суеверно сказал Федька и перекрестился.
– Пособишь, гончар, тело обрядить?
Авдоний вернулся к дровням Федьки и решительно откинул крышку гроба. Бледный Нефеля казался живым и терпеливо ожидающим. Он словно сей момент зажмурился от внезапного зимнего света после темноты гроба.