Глава 4
Свыше уготовано
Матвею Петровичу было жарко и душно. Эх, напрасно он напялил соболью шубу, ноябрь – не зима даже в Тобольске, а в школе фон Вреха, где истопник метал дрова в печь, как сатана в аду, совсем можно было свариться заживо. Матвей Петрович отдувался и вытирал платком мокрый лоб. И не встать, чтобы раздеться: неловко прерывать серьёзное дело – екзамен.
Народу в небольшой горнице набилось, как в церкви на Пасху. За длинными столами на общих скамейках сидели два десятка разновозрастных мальчишек, перепуганных и несчастных, – ученики. Перед ними возвышался Григорий Ильич Новицкий – учитель. Он был в потрёпанном казачьем камзоле и – по торжественному случаю – со шпагой; в ухе болталась медная серьга. За спиной Новицкого у стены чинно выстроились три попечителя: капитан Табберт, полковник Кульбаш и ольдерман капитан Курт фон Врех – все в мундирах, в париках, со шляпами и при шпагах. Табберт слушал с весёлым любопытством, Кульбаш сохранял недовольный вид, а фон Врех умильно улыбался детям. Матвей Петрович в своей шубе громоздился в углу на лавке, рядом торчал Дитмер. За открытой дверью класса толпились шведы и русские – это отцы учеников пришли посмотреть на испытание сыновей.
– Хто помазув цара Савула на царствыэ? – спрашивал Новицкий – Выдповыдай мэни, Гэльмут.
– Самуил, – вставая, сказал толстый и неуклюжий Гельмут.
– Правыльну выдповыдай, – строго поправил Новицкий.
– Саула помазать есть пророк Самуил, – по-русски ответил Гельмут.
– Добре. Сидай. Чому Савул осэрчал на Давыды? Эгорый выдповыды.
– Я не выучил, господин учитель, – неохотно поднимаясь, признался конопатый русоволосый мальчишка. – Меня батька к деду гонял.
В толпе родителей кто-то возмущённо засопел и завозился.
– Худо, Эгорый! Ти позорыш шкилы прэд господыном губэрнатором. Пысле екзамэна встанэшь колынами на горох! Алэксий, выдповыдай.
– Давид был праведный, а царь Саул возгордился.
– Сидай, Алэксий, добре. За що господь дал Соломону царствые пысле Давыды? Лудвыг, выдповыдай.
– Соломон обещать хранить вера! – вскакивая, крикнул бойкий Людвиг.
Табберту эта школа казалась делом сразу и героическим, и комическим, как раз в духе напыщенного Курта: шведы и русские, и ныне ещё военные противники, совместно обучают своих чад опыту давно исчезнувших евреев. Странно было слушать про знойное и далёкое царство Израилево здесь, в Тобольске, когда за окном на поленницах лежал ранний сибирский снег.
– Достаточно, Григорий Ильич, – не выдержал Гагарин, обмахиваясь платком. – Умучил уже парнишек!
– Екзамен закончив, – объявил Новицкий.
Фон Врех выступил вперёд и с ласковой улыбкой захлопал в ладоши.
– Дети! – по-русски сказал он. – Всем кланяться господин губернатор и бежать играть, где двор!
Мальчишки, грохоча лавками и толкаясь, полезли из-за столов, быстро кланялись Матвею Петровичу и кидались в дверь, распихивая своих и чужих родителей. Новицкий еле успел поймать за плечо конопатого Егория.
– На горох, Эгорый! – напомнил он. – Дэсять разыв прочитаэ «Отче наш», тильки тоды йди гуляты.
Егор печально побрёл в дальний угол за печь, где на полу был насыпан сушёный горох, встал на колени лицом к стене и быстро забубнил молитву.
– Вы иметь удовольствие, герр губернатор? – добродушно и лукаво спросил фон Врех, разводя руками, словно после карточного фокуса.
– Хорошая школа, Врех, молодец, – пропыхтел Гагарин, поднимаясь.
– Мы Священну гишторию учим, Книгу Царствый одолэли, – сообщил Новицкий. – Сэ наставлэниэ о пагубе ыдолопоклонства.
– Оно и верно в наших палестинах, – кивнул Гагарин. – Ефимка, подай.
Дитмер с лёгким вежливым поклоном протянул фон Вреху тонкую печатную книгу, а на ней – матерчатый кошель.
– Сто рублей от меня на обзаведение, – пояснил Матвей Петрович. – Видел я, один парнишка у тебя в лаптях. Купи ему сапоги. И букварь возьми.
Букварь у Матвея Петровича был самый хороший – иеромонаха Кариона с московского Печатного двора. Матвей Петрович в дедовском нетерпении купил его для графа Гаврюшки, хотя Гаврюшка дорос бы до азбуки только года через четыре. Однако Дашка, поганка, написала отцу, что в Сибирь ни за что не поедет и Гаврюшку не привезёт, и Матвей Петрович, вздохнув, решил передарить букварь школе фон Вреха. Чего добру пропадать?
– Букварь тебе Ремезовы могут перерисовать, будет сколько надо штук, – добавил Матвей Петрович. – Всё одно Ульянычу делать нечего, только меня зазря тиранит своими башнями. Пойдёмте на улицу, тут не продохнуть.
– Возьмите, Григорий, – фон Врех передал букварь Новицкому.
Гагарин, Дитмер, фон Врех и Кульбаш друг за другом скрылись в сенях. Конопатый Егорий добарабанил в углу десятую молитву и кинулся вон из горницы. В опустевшем классе остались только Новицкий и Табберт.
– Господин Новицкий? – по-русски спросил Табберт, снимая треуголку.
– Господин Йоган Табберт, верно? – по-немецки ответил Новицкий. – Господин фон Врех предупредил меня, что вы желаете поговорить.
– Вы знаете язык? – удивился Табберт.
– Я дворянин и полковник, – Новицкий положил руку на эфес шпаги. – У гетмана Мазепы я не раз выполнял дипломатические миссии в Варшаву к королю Августу и королю Станиславу. При дворе и выучился.
– А откуда ваше знание Священной истории?
– Киевский коллегиум. Это наш университет.
Потрескивала печь. С улицы были слышны вопли мальчишек.
– Что ж, приятно познакомиться с образованным человеком, – сказал Табберт. – Курт объяснил вам, чего я хотел?
– Да. Я представлю вас местному зодчему Семёну Ремезову. Это именно тот человек, который вам нужен, господин Табберт.
– Король Карл за храбрость пожаловал меня дворянством и фамилией фон Страленберг, но для вас я просто Иоганн. Будем друзьями.
К Ремезову Новицкий и Табберт отправились, когда уже стемнело. На городских заставах служилые вытаскивали рогатки, чтобы преградить въезды в Тобольск из леса. Тонкий голубой снег жёстко сиял под луной, и улицы сами себя освещали. За чёрными заплотами подворий лаяли спущенные с цепей собаки. Кое-где застрекотали трещотки ночных сторожей. Затеплились слюдяные окна домов. Столбы белёсых дымов из печных труб поднимались в яркую, тёмную, сочную синеву. Табберт рассматривал созвездия сибирского небосвода – косматые, огромные и дикие, словно древние мамонты.
Калитку открыла Айкони – работница Ремезовых. Она испугалась двух высоких мужчин в необычных шапках-треуголках, но тот мужчина, который был с усами, белозубо улыбнулся, и Айкони успокоилась. Она провела гостей в мастерскую Семульчи – так Айкони переназвала Семёна Ульяныча.
Табберт удивился, увидев рабочую горницу Ремезова – без привычных русских сеней, длинную, с косящатыми окошками на все четыре стороны и с узкой голландской печью. Гости обтопали ноги от снега и повесили кафтаны на деревянные гвозди, вбитые между стёсанных брёвен. В клювах железных светцов горели смолистые сосновые лучины. За дальним столом на лавке сидел Семён-младший и шлифовал доску для иконы. Доска была покрыта левкасом и блестела, а Семён тёр её рублеными стеблями хвоща.
– Вэчир добрий, Сэмэн, – сказал Новицкий. – То капытан Табберт, швид. Вон до Вульяныча зъявылся, у нього справа до твово батьки.
Табберт по-военному поклонился, одёргивая мундир.
– Батюшка на посаде рыщет, – ответил Семён, разглядывая Табберта.
– Скоро вертаэ?
– Кто ж знает? Петька, брат мой, где-то пропал. Пока батюшка найдёт его, пока ухи ему оборвёт…
– Ну, мы его пожидаэ пока… Вы пошукайте по книгам, Йоган. А у мэнэ до всих вас, Рэмэзов, заданье.
Новицкий сел рядом с Семёном и выложил на стол букварь Гагарина.
В горницу с охапкой дров вошла Айкони, высыпала поленья на пол, открыла у печи дверку устья и опустилась рядом на половичок, как в чуме подле очага. Из сумочки на поясе она достала лоскут с иглой и мешочек с разноцветным бисером. Бисер ей давала Ефимья Митрофановна, и Айкони обшивала рукавички и ленты для украшения. Ей нравилось это занятие.
– Друкарни тут нэма, так сэй буквар пэрэчертати бы вот руки надобно с малеванками тож, – объяснял Семёну Новицкий.
Семён полистал букварь, изучая картинки.
– Знаю этот букварь, Григорий Ильич. На Москве Карион Истомин печатает. Думаю, батюшка заказ примет. Это нам с Леонтием по силам.
– Дэсять штук бы для школы. Не задаром, Сэмэн, за то швиды сплатити.
В мастерской вдоль стен стояли сундуки, в простенках – поставцы, забитые большими самодельными книгами, свитками чертежей, кожаными и берестяными коробами для бумаг. Всюду были натыканы глиняные чашки и стеклянные баночки с маслами и красками, ступки, туески, стаканы с ножами и кистями. На полках, где придётся, лежали всякие диковины. Табберт брал в руки, вертел и рассматривал кусок пористой мамонтовой кости, рукоять меча – судя по всему, китайского, потому что у монголов и бухарцев были только сабли, обломок коралла, какой-то древний железный диск с непонятными письменами, окаменевшую раковину, загнутую в спираль, острые и гладкие «чёртовы пальцы», разные минералы: Табберт узнал друзу хрусталя, пупырчатый желвак самородной меди, кристалл соли, жирный на ощупь булыжник каменного угля, скол бурого агата с радужным изломом. Табберт понял, что знакомство с Ремезовым может принести ему большую пользу.
Новицкий разговаривал с Семёном о букваре, забыв о спутнике. Табберт взял с полки странную бронзовую бляху, покрытую чёрствой окалиной. На бляхе была изображена голова медведя с двумя лапами у носа. Табберт подошёл к Айкони, присел на корточки и на ладони показал бляху девчонке.
– Твой народ делать? – спросил он по-русски. – Что есть это?
Айкони испугалась, глядя на гостя снизу вверх. Табберт улыбнулся и, успокаивая, погладил девчонку по голове, как собачку. Он знал, что местные дикари называются остяками. Русские иногда берут их в услужение.
– Ты остяшка, да? – спросил Табберт.
С дикарями надо обращаться как с детьми. Он ласково вынул из рук Айкони вышивку и с преувеличенным восхищением потрогал пальцем бисер.
– Отшень красив узор, – сказал он. – Ты хороший умелец. На твоё.
Он протянул вышивку обратно Айкони и снова показал бляху.
– Явун-Ика, медведь-старик, – тихо произнесла Айкони и от смущения ненадолго прикрыла вышивкой лицо.
Довольный собою, Табберт поднялся, взял с полки хрупкий китайский веер с журавлями и розовыми цветами вишни и напоказ для Айкони начал томно обмахиваться, как дама, закатив глаза и открыв рот. Айкони смотрела на него во все глаза, не понимая, что делает этот большой усатый человек. Табберт положил веер и взял страусиное перо, сунул его за ухо и горделиво подбоченился, изображая лихого ухажёра. Айкони поняла, что с ней играют, и неуверенно заулыбалась. Она подумала, что высоченный усач, похоже, вовсе не страшный, а добрый и смешной. Айкони была удивлена, что её веселят. Наверное, она очень понравилась этому мужчине. А Табберт снял с гвоздя на стене ржавый арабский шлем с чеканной вязью по ободу, напялил, скорчил зверскую харю и, оскалившись, зарычал. Айкони тихо засмеялась, уже почти влюблённая в великана. Разве настоящие звери так рычат? Так рычат щенята, которые думают, что они в тайге самые свирепые и дикие!.. Табберт вытащил из-под короба порванный шаманский бубен и похлопал им себе по макушке. Айкони не выдержала и снова спрятала лицо за вышивкой. Разве бубном бьют по голове? Бубен поёт под колотушкой шамана, и надо уметь ею стучать! Конечно, великан знает всё правильно, однако показывает всякие потешные несуразности, чтобы ей, Айкони, радостнее было жить!..
Айкони хотелось, чтобы Табберт и дальше забавлял её, но вдруг хлопнула дверь, и в горницу в клубах пара вошёл старый Семульча. Табберт убрал бубен на место и развернул плечи, готовясь к встрече с Семульчой, но успел подмигнуть Айкони и ещё раз погладил её по голове своей широкой ладонью. Волна блаженства потекла по Айкони, будто горячая вода.
– Еле разыскал Петьку, – шаркая ногами по тряпке на полу, сообщил Ремезов. – За Курдюмкой с девками забаловался. Так ему по шее врезал – шапка чуть за Иртыш не улетела… Что за гости у нас?
Ремезов придирчиво сощурился на Табберта.
Взволнованная Айкони не пыталась понять, о чём эти мужчины говорят при знакомстве. Она внимательно наблюдала за Таббертом. Он настоящий князь, это точно! Он не испугался старого Семульчу, который всегда был сердитый и крикливый. Он остался прямым, как копьё, спокойным и полным достоинства! И Семульча признал величие князя: согнал со своего места сына и усадил князя напротив себя, где раньше сидел тот грустный мужчина с серьгой в ухе. Семульча разговаривал с князем как с равным себе и даже слушал его, а ведь Семульча никого не считал равным и никого не слушал!
Семён-младший попрощался с Новицким, тихонько забрал армяк и ушёл из мастерской, а Ремезов увлёкся разговором с Таббертом. На столе перед Ремезовым Табберт разложил мятую тетрадь с зарисовками тех изображений, которые встретил на скале, когда их гнали из Вятки в Сибирь.
– Я рисовать река Вищер, – пояснял Табберт.
– Вишера! – ревниво поправил Ремезов. – Это писаница. Мне брехали про тамошний Писаный камень, но сам-то я не бывал в тех краях.
– Сибирь такой рисование иметь ещё?
– Немало! Мне рассказывали, кто своими глазами видел. У братов есть утёсы с высеченными картинами, у бороталов тоже, на реке Томи есть, на Енисее, у тайчиутов в степях врыты стоячие плинфы с титлами… А я только единожды встречал – на Ирбите, это река такая. Сейчас покажу тебе.
Семён Ульянович разгорячился, обрадованный возможностью показать свои открытия. На его памяти никто не проявлял интереса к этим загадочным знакам. Ремезов решительно вытащил толстый растрёпанный фолиант в деревянной обложке – свою Служебную книгу. На обложке была выжжена восьмиконечная звезда. Семён Ульянович бухнул фолиант на стол, раскрыл пополам и принялся листать. Табберт напрягся, увидев на страницах ремезовского труда чертежи извилистых рек.
– Вот! – Семён Ульянович ткнул пальцем в страницу. – Лет десять назад мы с Левонтием перечертили. Со льда зашли, лестницу подставляли.
Табберт сравнивал свои эскизы с зарисовками Ремезова.
– Кто их делать?
– Вовсе понятия не имею! – Ремезов в досаде дёрнул себя за бороду. – Самому страсть как любопытно! Одно ясно – совсем ничего люди не знали.
В тот раз Семён Ульянович с Леонтием и переписчиками ездил в Кунгур и на Чусовую по уговору с дьяком Виниусом, главой Сибирского приказа, но знаки Ремезов срисовал для себя, а не для дьяка. На невысокой скале над Ирбитом каракулями были намалёваны разные человечки, вернее – мужики, потому что со срамными удами. Переносить всё это непотребство на бумагу Семён Ульянович сыну не дозволил. Пока они с Лёнькой корячились на шаткой лестнице, Семён Ульянович думал, что одежда – признак стыда, стыд – признак души, душа – признак бога. Ежели те люди, что исписали скалу, не знали одежды, выходит, не знали и бога – не только Христа или Магомета, но даже вогульских и остяцких божков. А про людей, которые никаких богов начисто не знали, Ремезов никогда не слышал. Такого и представить нельзя.
– Это важный ди энтдекунг, находка знания, – веско произнёс Табберт. – Что есть рукописание у тебя, Симон?
– Моя Служебная книга. Всякие памяти заношу о Сибири.
– И карты?
– Да вполовину из чертежей составлена.
– Ты быть большой учёный.
– Куда там мне, самописцу убогому! – тотчас заёрничал польщённый Семён Ульянович. – Живём – горюем, и пришибить некому.
А Новицкий сидел на сундуке поодаль от Ремезова с Таббертом и смотрел на Айкони, вышивающую при свете из печки. Григорий Ильич не мог понять, где он раньше уже видел эту остяцкую девчонку. Точно, что не у Семёна Ульяновича, – Новицкий у него не был с Масленицы… И не в поездке с владыкой, потому что Ремезов ещё весной при встрече на базаре говорил, что взял работницу… Но где же? А ведь где-то видел. И тогда она показалась ему очень красивой… Непонимание тревожило Григория Ильича.
– Диточка, а где я тэбе бачив доныне? – осторожно спросил он. – Яко лицэ твое мэне ведомо… Даже боязно. Примарилося, чи ни?
Айкони неловко было от пристального взгляда Новицкого. Ей хотелось смотреть на Табберта, но она опасалась выдать себя чужаку.
– Ты не бойся, – мягко попросил Новицкий. – Таку пригожу дывчину хто обидэ? Дюже ты менэ сердце растревожув…
За обликом Айкони ему что-то чудилось, будто Айкони двоилась, будто за ней был другой человек – или так отзывалась другая судьба?.. Эти губы, тонкая чёрная прядь, раскосые глаза – словно пьяные или заплаканные… Айкони сжималась. Такие тяжёлые и долгие взгляды мужчин она помнила по своим мукам в неволе. А Григорий Ильич с трепетом думал, что его смутное знание незнакомого человека, возможно, от бога. В этом знании чудилась какая-то грозная тайна, предназначенная ему свыше. Может, господь как-то потихоньку приуготовлял его к чему-то – и словно проговорился?
– Як звати тэбе, диточка?
Айкони не отвечала. Тихий мужчина с серьгой в ухе стал ей невыносим, как близость к опасному зверю. Айкони вскочила и выбежала из горницы.
Холодная ночь зазвенела вокруг неё, она глубоко вздохнула – и сразу напрочь забыла о Новицком. Там, в горнице, находится князь! Он увидел её! Он играл с ней, он знает, что Айкони есть! Боги её любят!
Айкони ссыпалась с крыльца и огляделась. Пустой двор. Снег. Пылают звёзды. В загончике поскуливали псы, которых не отпускали, потому что гости ещё не ушли. Айкони легко побежала к загону, отворила калитку и, смеясь, бросилась обниматься с собаками – с Батыем и Чингизом. Эти зверюги могли разорвать человека, их и держали на подворье, чтобы рвать воров, но Айкони хватала Чингиза и Батыя за мохнатые морды, хватала за острые уши, валила набок на снег и зарывалась лицом в толстую собачью шерсть. Псы вырывались, прыгали вокруг девчонки, щёлкали зубами, делая вид, что нападают, взрыкивали, бодались и лизали ей лицо.
– Ты большая собака! – по-хантыйски говорила Айкони Чингизу и трясла его за грудь. – И ты большая собака! – Айкони трясла Батыя. – Вы оба очень большие собаки! Вы храбрые и сильные собаки! У вас страшный голос Хынь-Ики! Вы по ночам Нуми-Торуму песню поёте!
Айкони просидела с псами до тех пор, пока на крыльцо мастерской не вышли Табберт и Новицкий. Тогда Айкони быстро выбралась из собачьего загона и побежала открывать калитку – она хотела снова увидеть князя.
Новицкий низко надвинул шляпу, чтобы из её тени ещё раз поглядеть на девчонку-остячку, а Табберт, воодушевлённый знакомством с Ремезовым, от избытка чувств потрепал Айкони по раскрасневшейся щёчке, сунул руку в карман и протянул медную монету.
– Подарок! – сказал он, улыбаясь. – Ты отшень красивый!
Айкони улыбалась в ответ, не зная, куда девать руки.
Она закрыла калитку за гостями, задвинула засов и долго глядела в окошечко, вырезанное в виде сердца, а потом отпрянула, повертела в пальцах монету и с наслаждением принялась тереть ею себя по лицу.