Глава 14
Прореха Мазепы
Иоанн, митрополит Тобольский и Сибирский, стоя на коленях, молился перед образом Богоматери. Многоиконный киот занимал весь угол в келье митрополита, в полумраке он мерцал лампадами, ризами и бисером, но образ Богоматери словно бы сам тоже источал свет, подобно открытому окошку. Эту икону Иоанн привёз из Чернигова. Кондовая Сибирь такой красоты не ведала. В Сибири иконы писали по-строгановски, будто выкладывали из смальты: празднично-пёстро, сложно, строго, мелко и дробно. Затейливый рисунок выводили тонкой тёмной кистью и высветляли тяжёлым золотом, и потому не ощущалось в образах воздуха и простора, хотя искусные богомазы изображали рощи и каменные горки, а на клеймах – многолюдные действа. Черниговская же Богоматерь была не такая. Вот она – в лазоревом убрусе, в короне и со младенчиком на левой руце: ликом свежая, нежная, жизненная, и вся икона – волнительная, плавно-песенная, в радостном умилении.
Иоанн положил последний поклон, кряхтя, поднялся на ноги и взял посох. Сводчатая келья казалась бедной: топчан с тощей подушкой, лавка, поставец с книгами, сундук и стол, на котором подсвечник, оловянная кружка с водой, чернильница и бумаги. В глубокой печуре блестело дорогим бухарским стеклом маленькое оконце. Шаркая ногами, Иоанн пошёл к двери.
Филофей ждал митрополита в трапезной архиерейского дома, стоял возле открытого окна и глядел на улицу. Там сиял апрель. Влажное синее небо всей божьей силой взлетало ввысь столбами невидимого света; по-рыбьи серебрились обтаявшие от снега гребни тесовых кровель и лемеховые купола святой Софии; башни Софийского двора, будто бочки, распирало белизной; почернели тропинки меж осевших сугробов, и повсюду играли огни: искры солнца в ледяных сосульках, зернистый блеск наста, райские отражения в лужах и в двух вёдрах, которые старый монах нёс через двор на коромысле.
– Владыче! – улыбнулся Филофей, увидев Иоанна, и склонил голову, ожидая благословения.
– Отче! – ответил Иоанн, благословляя Филофея, и они обнялись.
Они были знакомы очень давно, ещё с Малороссии, с Киева. Вместе четыре года учились в коллегиуме митрополита Петра Могилы в Киево-Братской обители, а потом не раз встречались на служениях: сменяли друг друга экономами в Лавре и настоятелями Свенского монастыря в Брянске, даже смеялись: «Ванька дома, Маньки нет; Манька дома, Ваньки нет».
– Вот теперь и Ванька дома, и Манька, – сказал Филофей. – Присядем?
Иоанн и Филофей уже встречались в Сибири – прошлым летом, когда Иоанн, только что возведённый в митрополиты, ехал из Москвы в Тобольск и на два дня остановился в Тюмени в Преображенском монастыре. А ныне Филофей сам прибыл к митрополиту на Софийский двор.
– Как телесное здоровье твоё? – заботливо спросил Иоанн.
– С божьей помощью.
– Я ведь тоже лет пять назад в Чернигове чуть не преставился, – сказал Иоанн. – Лежал в горячке в полном расслаблении. Никто помочь не мог. И я молить начал – знаешь, кого?
– Кого?
– Феодосия.
Черниговский архиепископ Феодосий всегда благоволил к иеромонаху Иоанну. Перед смертью он вызвал Иоанна из Брянска, из Свенской обители, и назначил настоятелем Елецкого монастыря в Чернигове. Все понимали, что Феодосий видит в Иоанне преемника. А черниговская кафедра на Украйне была, может, важнее киевской, потому что окормляла сечевиков-запорожцев – непокорную гетманщину. После кончины Феодосия сам гетман Мазепа просил царя и патриарха Адриана о посвящении Иоанна в архиепископы.
– Феодосий ко мне во сне пришёл и повелел отслужить литургию, тогда, мол, исцелишься. Наутро я еле собрал себя, но приплёлся в храм. И веришь – прямо на службе с меня немочь как вода стекла.
– Хороший был человек Феодосий, – задумчиво сказал Филофей.
– Святой муж, – убеждённо заявил Иоанн.
– А правду говорят, владыка, что ты Черниговскую кафедру потерял, потому что поссорился с самим светлейшим? – спросил Филофей.
– Правду, – неохотно подтвердил Иоанн.
В полтавской баталии конница князя Меншикова атаковала шведов и расстроила их наступление – Меншиков спас всё дело. За это после битвы государь повелел гетману Скоропадскому выделить светлейшему имения в Почепской волости на Стародубщине. А в одном из тех имений достраивался храм. Престольным праздником ему наметили Благовещение. Архиепископ Иоанн должен был проводить освящение. Меншиков хотел присутствовать на службе, но не мог поспеть, и потребовал отложить торжество на три дня. Ну не мог же Иоанн передвинуть святое Благовещение – даже ради самого светлейшего! Иоанн освятил храм, когда было должно. Меншиков обиделся, что Иоанн пренебрёг его указом, и нашептал царю: дескать, черниговский архиепископ – смутьян, тайный прихвостень Мазепы, не уважает царскую власть. И вскоре Иоанна отправили из Чернигова в Тобольск.
– А правду говорят, что ты напророчил светлейшему, будто он сам ещё дальше тебя в Сибирь уедет?
– А это уже сказки, – осторожно ответил Иоанн.
Не мог он сказать такое Меншикову. Для него грозить Меншикову было всё равно, что грозить царю. А царя он убоялся, потому что был Батурин.
В начале войны со шведом Иоанн встречался с Петром в Киеве, и Пётр Иоанну очень понравился: внимательный, тонкого ума, весёлый, деятельный и совсем простой, без чванства. Иоанн охотно предрёк этому славному царю победу. Однако в Киеве был один Пётр, а потом Иоанн узнал другого.
Осенью 1708 года гетман Мазепа переметнулся к королю Карлу XII и бежал вместе с казной запорожцев. Пётр был в бешенстве: он верил гетману как отцу родному, он повесил ему на грудь драгоценную цепь с орденом Андрея Первозванного, он казнил судью Ваську Кочубея за донос об измене гетмана, и вообще – Мазепа в те дни оставался единственным союзником Петра против Карла. И этот союзник, оказывается, предал и обещал врагу под зимние квартиры свою гетманскую столицу – город Батурин.
Пётр направил на Батурин корволант Меншикова. Для защиты города Мазепа оставил артиллерию и казаков-сердюков полковника Митьки Чечеля. Меншиков осадил город. Взять на приступ казацкую твердыню было весьма непросто, но помог предатель: старшина Ванька Нос указал проход в крепость. Драгуны светлейшего ворвались в Батурин. Дикий вопль взвился, наверное, до небесного Престола. Драгуны стреляли, рубили и кололи пиками всех подряд: сердюков, пушкарей, дворовых холопов Мазепы, простых казаков, лавочников, попов, мужиков, баб и детей. Многие жители бежали от русских через речку Сейм по тонкому ноябрьскому льду, но лёд подломился, и люди тонули толпами. Драгуны разграбили дворец Мазепы, лавки, дома и амбары, а потом подожгли город, заваленный окровавленными телами. Сгорело всё – и крепость, и усадьба гетмана, и божьи храмы, и хаты батуринцев. Города Батурин больше не было на земле. Вместо него дымилось огромное пепелище, где среди обугленных костей торчали закопчённые остовы печей и чёрные щётки кольев от черешневых садов. Такого с городом не сотворил бы ни шведский король Карл, ни польский король Станислав.
Иоанн не видел батуринского истребления, но видел то, что случилось в Глухове. В этот городишко Пётр перенёс гетманскую столицу и созвал сюда казачью знать и украинских иереев, чтобы они вручили гетманскую булаву полковнику Скоропадскому. Потом на площади Глухова палачи казнили захваченных в плен батуринских старшин. Их мясничили невыносимо долго, и полковник Чечель всё кричал, кричал, кричал. Когда его отрубленную голову насадили на железную спицу, Иоанна потрясло безмерное блаженство на утихшем лице Чечеля – наконец-то голову отняли от истерзанного тела.
А весной 1709 года Иоанн стоял в Чернигове на берегу Десны и смотрел, как река несёт выплывших из Сейма мертвецов Батурина: у мужиков торчали мокрые клинья бород, бабы лежали в ореоле распустившихся волос, а дети были коротенькие. Казалось, что поток утопленников – это какое-то жуткое переселение, потому что на тихой тёмной воде среди льдин и трупов покачивались вещи: шапки, женские расшитые платки, корзины, детские салазки, подушки. Беззвучное и слаженное движение долгого множества мертвецов завораживало, как зримое свидетельство могучих сил мироздания. Но господняя воля или дьяволов умысел привели эти силы в действие? Иоанн не знал. Конечно, царь – помазанник, и поэтому Иоанн будет славить царя в молитвах и сочинениях, как положено учёному архиерею, однако душа на явление этих сил не отзывалась радостью, молчала, как пленная. И увы: Иоанн не мог рассказать Филофею о своём смятении. Филофей не был свидетелем ужаса в Батурине и Глухове, он все события просидел в далёком сонном Тобольске. Ему не понять.
В трапезную заглянул парнишка-послушник.
– К тебе князь Матвей, владыка.
– Зови, Николка. Шубу у него в сенях прими.
Рослый и грузный Матвей Петрович занял собою весь дверной проём, и владыке на миг показалось, что это входит царь Пётр.
Иоанн, поднявшись, перекрестил князя, Филофей поклонился.
– Вот, господин губернатор, отче Филофей до тебя, – сказал Иоанн.
– Да уж вижу, – Гагарин опустился на лавку. – Жду, чем порадует.
– Подумал я, Матвей Петрович, и решил покориться воле государя, – сообщил Филофей. – Буду инородцев обращать. Об этом я владыке написал, а тебе хотел сам доложить, потому и приехал. Владыка уже благословил.
Иоанн кивнул.
– А здоровье твоё как? – Гагарин хитро прищурился.
– Кто умер на дороге, тот умер на дороге в рай, – Филофей спокойно улыбнулся. – Но тебе, губернатор, моя погибель обойдётся втридорога. Вот я уже и разметы набросал на первое плаванье до Берёзова.
Филофей распустил шнурок на рукаве рясы, вынул свёрнутые в трубку исписанные листы и протянул Гагарину. Матвей Петрович развернул свиток.
– Лучше на словах объясни, отче, – попросил он, оглядев бумаги.
– Мне нужны два дощаника с полной оснасткой, – начал Филофей по памяти, – сухарей четыре пуда, десять фунтов мяса, две чети муки, пять фунтов пороха, два фунта свинца, бочонок дёгтя. Новокрещенам на подарки надобно двести аршин холста, сто рубах и штанов, сорок шапок, триста крестиков кипарисовых и триста рублей серебром, двадцать образов Спасителя, Богородицы и Николы Угодника. Всего на тысячу двести рублей.
Основательность Филофея произвела впечатление на Гагарина.
– Видно, добрым экономом ты в Лавре был, – сказал он с уважением.
– Туда в экономы дураков не берут, – неприязненно пробурчал Иоанн.
Ему не нравился Гагарин. Иоанн полгода приглядывался к губернатору, к его крепкой хозяйской хватке и снисходительному барскому добродушию, пытался понять, в чём же суть гагаринских перемен, и вдруг осознал, что в деяниях князя чует всё ту же бесчеловечную силу, которая влекла по вешней Десне трупы убиенных жителей Батурина. В Тобольске Иоанн надеялся укрыться от этой силы, но не удалось: Гагарин, Меншиков и Пётр – они одним миром мазаны. И при Гагарине Иоанну хотелось то ли прижиматься к земле, как затравленному зайцу, то ли набрасываться, как псу на волка.
– Припасы – полдела, – продолжал Филофей. – Мне надобно, чтобы ты воеводе Толбузину в Берёзов отписал помогать мне. Всем новокрещенам он обязан простить все долги и на три года освободить от ясака.
– Придушу хапугу Агапошку, он запомнит, – кивнул Гагарин.
– В путь я возьму с собой пять братьев, шесть служилых и четырёх казаков. А командира для моей охраны мне владыка подобрал.
– Новицкий Григорий Ильич, ссыльный полковник, – сказал Иоанн.
Новицкого Иоанн приметил в церковном хоре на Софийском подворье. Голос у полковника был красивый, высокий, бабий, и пел Новицкий с душой, словно что-то изживал в себе страданием. Голосистых черкасов собрал в хор ещё Филофей, пока был митрополитом, а Иоанн поддержал начинание.
– Полковник? – удивился Гагарин. – Ссыльный? Не знаю такого. На кой бес он со шведами-то снюхался, что в ссылку угодил?
– Не со шведами, – глухо сказал Иоанн. – С Мазепой.
– С Мазепой? – с бесконечным презрением переспросил Гагарин.
Для Иоанна имя Мазепы было как удар плетью. Иоанн побледнел.
– С гетманом не одни иуды были, – с трудом произнёс он.
Матвей Петрович внимательно посмотрел на владыку.
– А кто ж ещё? – испытующе спросил он, чтобы Иоанн раскрылся.
Черниговский архиепископ Иоанн дружил с гетманом Мазепой, ездил к нему в гости во дворец в Батурин, благословлял гетмана на праздниках, освящал церкви, которые богатый гетман неутомимо строил по всем землям Украйны. Всё, чем гордился Иоанн, было создано на деньги Мазепы: и типография-друкарня в Троицком монастыре под Дорогобужем, и сам черниговский Коллегиум. Иоанн учредил его по образцу могилянского в Киеве; по латыни и на польском там учили парубков грамматике, синтаксису, риторике и поэтике; Мазепа воздвиг для Коллегиума колокольню с храмом – восьмигранную, волнистую очерком, словно бы кудрявую.
А Филофей понял, что князь выворачивает владыку наизнанку.
– Разные люди от Мазепы страдали, Матвей Петрович, – рассудительно сказал Филофей. – При мне в Тобольске пять лет сидел ссыльный фастовский полковник Семён Палий, слышал о таком?
Палий дерзал освободить от ляхов правобережную Украйну, искал помощи у Мазепы и Петра, но Мазепа приревновал полковника, казачьего любимца, и оговорил его перед царём, чтобы сечевики не выбрали Палия в гетманы. Пётр поверил Мазепе и сослал полковника в Сибирь. После измены Мазепы Пётр вспомнил про опального Палия и вернул его на родину. С Белоцерковским полком Палий дрался за царя под Полтавой.
– Слышал, – сказал Матвей Петрович.
Иоанн с ненавистью смотрел на губернатора. Хуже дружбы с Мазепой для него был только страх расплаты за эту дружбу. Иоанн понимал, что Мазепа – изменник царю, но вере православной Мазепа не изменял. Гетман просто ошибся: подумал, что Пётр проиграет войну, решил спасти Украйну от шведского разорения и задружился с Карлом. А Пётр, истребив Батурин, притащил в Глухов трёх украинских иереев – былых содружников гетмана: Иоанна, переяславского архиепископа и киевского митрополита. Пётр заставил иереев предать Мазепу анафеме. Потом на площади у Троицкого собора палач сорвал с чучела Мазепы «кавалерию с бантами» – ордена и ленты, и высек чучело гетмана плетью; соломенного Мазепу, обряженного в малиновый жупан с золотым кушаком и бобровый кобур с павлиньим пером, проволокли по улочкам Глухова и повесили.
Мазепа не остался в долгу, отомстил: он подстроил, что солдаты Петра поймали его казака с подложными письмами гетмана к тайным сторонникам – черниговскому архиепископу, глуховскому атаману и старшинам. Вот тогда страх смерти остудил Иоанна по-настоящему. Пётр быстро разобрался в обмане и не тронул тех, кого оговорил Мазепа, но душевный покой к архиепископу уже не вернулся. И дело не в том, что русский царь в любой миг и по любой прихоти мог его казнить. Иоанн впервые ощутил на собственной вые руку той бесчеловечной силы, которая двигала народы и царства. И разумом Иоанн соглашался, что сила права, но совесть восставала против неправедности, потому что в той воле не было благодати, и те, кто её исполнял, рушили божий порядок. Ведь и Мазепа согрешил, и Пётр, и он, Иоанн, что-то сделал не так, когда возгласил анафему гетману, от которого видел только добро. А правильного для всех решения тут не было и быть не могло. В душе Иоанна словно образовалась прореха; как открытая рана, она источала неутихающую боль. Кто знает, что Иоанн увидит в дольнем мире сквозь эту прореху? А губернатор хотел засунуть в неё руку по локоть.
Матвей Петрович сразу уловил напряжённую злость владыки, удивился – и даже обрадовался, но не подал вида. К Мазепе и его измене Гагарин был совершенно равнодушен, а Иоанн, оказывается, переживал близко к сердцу. Это крючок, на котором он, губернатор, может держать владыку. Зачем ему нужно подцепить Иоанна, Матвей Петрович ещё не знал, но крючок всегда пригодится. Князь Гагарин был опытным царедворцем.
– Я тоже Мазепиной сажей мазан, – проскрипел Иоанн.
Но Матвей Петрович уже услышал всё, что хотел.
– Ладно, отцы, – покладисто сказал он. – Все мы тут грешники.