Книга: Два года, восемь месяцев и двадцать восемь ночей
Назад: Непоследовательность философов
Дальше: Зумурруд Великий и три его спутника

Небывалости

Герой Натараджа движется-кружится – naach – по улице, подобный танцующему богу Шиве, повелителю танца, который одним прыжком порождает мир бытия. Натараджа прекрасный-юный презирает старичье, смеется над всеми этими хромымиплоскостопыми массивными-полными – bhari – телами. Но девушки на него и не глянут. Не ведают о его суперсиле, Творцом и Разрушителем Вселенной пренебрегают. Но это окей, тип-топ, theek thaak. Он переодет. Он явился в облике бухгалтера. Бухгалтер Джинедра, идущий за бакалейным товаром в лавочку Субзи Манди на Джексон-Хайтс, Ку-ииинз. Джинендра Капур, он же Кларк Кент – темнокожий Супермен. Погодите, вот он сорвет с себя одежды, йаар. Тут-то поглядят-уставятся – dekho – на него во все глаза, тут-то они его заметят. А до тех пор – лишь намек на тайную мощь, лишь перепляс по Тридцать Седьмой авеню, словно тот царь из Деш, из старой страны, шахиншах, или махараджа, или кто там. Натараджа танцует под песнь бюльбюля. Таков он и точка. Диль-ка-Шехзада, Владыка Сердец, валет червовый.
Не было никакого Героя Натараджи, лишь вымышленный двойник юного Джимми Капура, мечтавшего рисовать комиксы. Суперсила Натараджи заключалась в танце. Когда он срывал с себя одежды, две руки его умножались дважды и у него появлялось четыре лица, спереди, сзади, по бокам, и третий глаз посреди переднего лба, и когда он начинал танцевать бхангру или демонстрировать отработанные в диско движения – он же, в конце-то концов, жил в Квинсе, – то каждым взмахом формировал реальность, творя или уничтожая. Он мог вырастить посреди улицы дерево или преподнести себе «мерседес» с откидным верхом или накормить голодных, но мог и сносить дома и разносить в мелкие куски скверных парней. Загадка для Джимми: почему Натараджа не причислен к божественному пантеону вместе с Песочным Человеком, Стражами, Темным Рыцарем, Танкисткой, Карателем, Невидимками, Судьей Дреддом и прочими героями «Марвел», «Ди-Си» и «Титана». Увы, Натараджа никак не взмывал к высотам славы, и порой, в плохие минуты, юному художнику начинало казаться, что он в компании своего кузена навеки прикован к бухгалтерскому креслу на Рузвельт-авеню. Он выкладывал эпизоды из жизни Героя Натараджи в интернете, но крупная рыба не клевала. А потом, жаркой ночью – через сто одну ночь после бури, хотя он-то не подсчитывал – когда в окно ему светила красная луна, он вдруг проснулся в испуге. Кто-то в его комнате. Кто-то… огромный. Когда глаза привыкли к темноте, Джимми увидел, что дальняя от кровати стена исчезла целиком, вместо нее – вихрь черного дыма, а посреди вихря – что-то, похожее на черный туннель, уходящий в неведомую бездну. Разглядеть туннель отчетливо не удавалось, потому что путь преграждало гигантское многоголовое, многорукое и многоногое существо, пытавшееся втиснуть свои многочисленные конечности в тесную спальню Джимми – похоже, оно собиралось снести уцелевшие стены и громко возмущалось. Судя по облику этого существа, оно – это – не было даже создано из плоти и крови. Оно казалось нарисованным, иллюстрацией, и Джимми Капур, содрогнувшись, узнал собственный стиль, в духе Фрэнка Миллера (так ему хотелось думать), вселенная чуть послабее, чем у Стэна Ли (это он признавал), определенно постлихтенштейнианская манера (это в компании снобов, в том числе в обществе самого себя).
– Ты ожил? – спросил он.
Ни шутка, ни глубокая мысль не шли на ум. Голос Героя Натараджи, когда он – оно – заговорил, прозвучал знакомо, он где-то слышал уже этот голос, рычащий, многоглоточный, разносящийся, как в эхо-камере голос божественного авторитета, беспощадности и гнева, точный негатив собственного голоса Джимми, бедолаги, терзаемого страхами, неуверенностью в себе, неопределенностью. Единственный правильный ответ на такой голос – трепет. Джимми Капур дал правильный ответ.
Мать твааю нет места в этой зале надо сделать себя маленьше, chhota с нахрен муравья или я сорву крышу с твоего жалкого дома-ghar. Так, лучше. Вишь меня? Слышь меня? Раз-два-три-четыре руки, четыре-три-два-одно лицо, третий глаз зырит прямо в твою обмочившуюся душонку. Нет, нет, прошенья просим, уважение надо выказать, ты же мой творец, а, точно так? ХА ХА ХА ХА ХА. Великий Натараджа создан воображением бухгалтера из Квииинса, словно он не танцевал с Начала Времен. С тех самых пор, точности для, когда я самолично вытанцевал Время и Пространство. ХА ХА ХА ХА ХА. Ты думал, что ты меня вызвал? Ты думал, ты волшебник? ХА ХА ХА ХА ХА. Или все еще думаешь, это сон? Нет, баба́, хренушки! Ты только что проснулся. И я тоже. Вернулся после восьми или девяти веков отсутствия. Много-много снов.
Джимми Капур трясся в ужасе.
– Ка-а-ак ты по-попал сюда? – заикался он. – В-в-в мою к-к-комнату?
– Филлим «Охотники за привидениями» видал? – вопросом на вопрос ответил Герой Натараджа. – Вот точно так оно.
Ну да, сообразил Джимми. Один из его самых любимых фильмов, и голос Натараджи похож на голос шумерского бога-разрушителя, Гозера Гозериана, когда тот говорит изнутри Сигурни Уивер. Гозер с индийским акцентом.
Портал разверзся. Граница между тем, что воображатели навоображали и что воображаемые желали, стала дырявой, как Мексика – США, и мы все, кто прежде был заперт в Фантомной Зоне, можем теперь быстро пройти через кротовые норы и хлопнуться сюда, точно генерал Зод с его суперсилой. Так много хочет прийти. Скоро мы завладеем. Сто один процент. Забудь об этом.
Натараджа замерцал, затуманился. Это его не обрадовало. Портаал еще не фунициклирует эффективно. Окей. Бай-бай пока. Но будь уверен, я возвращусь. С тем он пропал, а Джимми Капур, оставшись в одиночестве, широко раскрытыми глазами следил за тем, как черные облака спиралью втягиваются внутрь темного туннеля, пока все не исчезло. Восстановилась его спальня, фотографии Дона Ван Влита, он же Капитан Бычье Сердце, Скотта Пилигрима, Лу Рида, распавшейся бруклинской хип-хоп-группы «Дас Расист» и фаустианского героя комикса Спауна так и оставались прикнопленными к пробковой плите, будто и не спутешествовали в пятое измерение и обратно, и только Ребекка Ромейн, красотка с большого постера в роли синекожего метаморфа Рейвен Даркхолм (Мистик), выглядела несколько сбитой с толку, словно хотела спросить: кто это самовольно поменял мой облик, бывают же наглецы, я тут одна решаю, когда и во что мне превратиться.
– Теперь sabkuch меняется, Мистик, – сообщил Джимми синему существу на постере. – То есть – меняется все. Похоже, весь мир меняет обличье. Вот это да!

 

Джимми Капур первым обнаружил кротовую нору и после этого, как он верно догадался, весь мир начал менять обличье. Но в тот остаток дней старого мира, мира, каким он был – мы теперь это знаем – до небывалостей, люди не готовы были признать подлинность новых явлений. Матушка Джимми отмахнулась от его россказней о ночи преображения. Миссис Капур страдала волчанкой и с постели вставала только покормить экзотических птиц – пав, туканов, уток. Их она упрямо растила в расчете на продажу и прибыль на бетонном пустыре позади дома, на площадке, где что-то давным-давно разрушили, а нового не построили. Четырнадцать лет она занималась этим, и никто ей не препятствовал, но птиц воровали, а иные птахи зимой замерзали насмерть. Уток редкой породы сперли, и кто-то скушал их на обед. Эму рухнул в ознобе и конец ему. Миссис Капур принимала все без жалоб – как свидетельство общей жестокости мира и собственной несчастной кармы. Держа в руках только что снесенное страусихой яйцо, она хорошенько отчитала сына, который вечно смешивал реальность и сновидения.
– Необычные вещи – всегда неправда, – заявила она, а тукан, сидя на ее плече, гладил клювом ей шею. – Летающие тарелки всегда оказываются подделкой, ну или светом от обычных огней, так вот. Являлись бы сюда люди из других миров, так с чего бы им показываться только дурным хиппи в пустыне? Почему бы не приземлиться в Джей-Эф-Кей, как всем нормальным? Бог, у которого столько рук, ног и всего, явился к тебе в комнату прежде, чем к президенту в Овальный кабинет? С ума не сходи.
К тому времени, как она закончила свою речь, Джимми усомнился в точности собственной памяти. Может, и правда ему приснился кошмар. Может, он окончательно свихнулся, башкой поехал. Утром ведь никаких следов от Героя Натараджи не осталось, так? Мебель с места не стронута, чашка из-под кофе никуда не закатилась. Фотографии целы, не порваны. Стена спальни прочна и солидна. Как всегда, недужная матушка была права.
Отец Джимми упорхнул пару лет тому назад с пташкой-секретаршей, а Джимми пока что не заработал себе на отдельное жилье. И девушки у него не было. Хворая мать мечтала, как он женится на тощей-тощей девушке с большим носом, носом в книжке, на университетской девочке, прекрасные манеры снаружи, подлое поведение внутри, знаем мы таких девиц, нет уж, спасибо, думал он, лучше останусь один, пока не нападу на золотую жилу, а тогда берегитесь, телочки-мажорки. Высокие и красивые девушки обитали в Нью-Йорке, а красивые, но невысокие – в Лос-Анджелесе, и Джимми вполне устраивала жизнь на побережье больших сисек, когда-нибудь и на его долю достанется такая с большими сиськами, но пока что никакой не было. Нет своей девушки и нет. Черт с ними. Ладно. Пока что он сидел в офисе и, как всегда, пререкался с кузеном Нормалом, главой бухгалтерской фирмы.
Какая мерзость: кузен Нирмал так жаждал нормальности, что даже имя изменил и звался теперь Нормал. А еще мерзче: Нирмал-Нормал так плохо владел своим нормальным эмрикааанским, что думал, будто «имя» – это «ник». Джимми толковал ему, «ник» – прозвище в Сети. Подпись под граффити на грузовом поезде. Нормал и ухом не вел. Смотри, вот Гаутама Чопра, сын слааавного Дипака, говорил Нормал, он сменял свой ник на «Готэм», всем сердцем хотел быть ньюйоркцем. И баскетболисты тоже: мистер Джонсон решил стать Мэджиком, верно? А мистер Рон, или Артист, или как его – нечего меня поправлять – хорошо, мистер Артииист решил зваться «Миру мир». А еще те актрисы, знаменитые в прошлые времена. Димпл и Симпл, если такие ники годятся, о чем ты говоришь? Я-то, я просто хочу быть Нормал, и что здесь не так? Нормал по имени, нормальный по сути. Готэм Чопра. Симпл Кападия. Мэджик Джонсон. Нормал Капур. Одно на одно. Ты бы воткнулся в цифры и не брал себе в голову мечты, вот оно как. Твоя добрая матушка рассказала мне твой сон. Шива Натараджа у тебя в спальне, как нарисовал Джинендра К. Давай-давай так и дальше, почему нет? Давай-давай и дойдешь до беды. Хочешь жить? Жениться? Не журиться? Сфокусируйся на цифрах. О матери позаботься. Хватит мечтать. Проснись – вот реальность. Так живет Нормал. И ты лучше живи, как он.
На улице после работы он попал в Хэллоуин. Дети, оркестры и все прочее, парад-маскарад. Он на хэллоуинских вечеринках не блистал, никогда не получалось всей душой предаться этой радости – разодеться повелителем зомби, и отчасти он признавался самому себе, что брюзгой был из-за отсутствия пары, эта его брюзгливость была и последствием, и причиной такового отсутствия. Ныне, когда все его мысли были заняты вчерашним полуночным явлением, он совершенно забыл про Хэллоуин. Джимми брел по улицам среди мертвецов, проституток с просто-титьками, готовясь встретиться с недугами своей матери, с ее попрекающими речами, ковыляющей походкой, какой она обходила птичьи кормушки. Я сам сделаю, мама, уговаривал он, но она слабо покачивала головой: нет, сынок, на что я гожусь, кроме как поддерживать жизнь в моих птицах и ждать смерти, обычные ее слова, чуточку более макабрические ныне, учитывая контекст, когда мертвые поднимаются из могил и танцуют свой данс макабр, в ночь скелетов, с лицами, закрытыми по-монашески капюшонами, с косой Смерти в руке – в другой руке бутылка водки, и они пьют сквозь прорезь маски, разверстой челюстью черепа. Он прошел мимо женщины с потрясающим гримом на лице – сверху вниз нарисована молния, а на уровне рта она «расстегнута», и выглядывает кровавое мясо без кожи, всю дорогу, на подбородке и шее. Ты прям из кожи вон вылезла, дорогуша, подумал он, очень старалась, но вряд ли кто захочет тебя сегодня поцеловать. Его, правда, тоже никто не хотел целовать, но он спешил на встречу с супергероем-тире-богом. Сегодня, твердил он себе, и с ужасом, и с торжеством. Сегодня ночью увидим, кто замечтался, а кто видит то, что есть.
И точно, в полночь лица Капитана Бычье Сердце, Ребекки-Мистик и прочих поглотила воронка черной тучи, которая, медленно вращаясь, раскрыла и обнажила туннель в какое-то бесконечно странное пространство. Какие-то соображения – хотя Джимми предполагал, что сверхъестественные создания не подчиняются рациональным соображениям, логика относится к числу тех вещей, которыми они пренебрегают, над которыми смеются, которые жаждут ниспровергнуть – так или иначе какие-то соображения побудили Героя Натараджу в этот раз воздержаться от визита в Квинс. И опять-таки некие соображения – хотя позднее сам Джимми признается, что менее всего в принятом решении было логики – побудили юнца, мечтавшего сочинять комиксы, медленно двинуться в сторону туманной спирали и пугливо, словно проверяя температуру воды в ванне, сунуть пальцы в черную дыру в самой ее сердцевине.
Теперь, когда мы знаем историю Войны миров, того основного события, к которому небывалости служили прологом, сверхъестественного катаклизма, погубившего многих наших предков, остается лишь дивиться отваге юного Джинендры Капура перед лицом неведомого – устрашающей тайны. Свалиться в кроличью нору – случайность, но сквозь зеркало Алиса прошла по своей доброй воле, и потому это более храбрый поступок. Так обстояло дело и с Джимми К. Первое появление кротовьей норы или вторжение в его спальню гигантского ифрита, темного джинна, принявшего облик Героя Натараджи, произошло не по его желанию. Но во вторую ночь он сам сделал выбор. Такие люди, как Джимми, понадобились в скоро начавшейся войне.
Когда Джимми Капур сунул руку в тоннель, как он рассказывал затем матери и кузену Нормалу, множество событий произошло с ошеломляющей быстротой. Первым делом его засосало в то пространство, где уже не действовали законы Вселенной, и, оказавшись в другом месте, он полностью утратил представление о прежнем своем месте – в том месте, где он очутился, сама идея места утратила значение и сменилась скоростью. Вселенная чистой и стремительной скорости не нуждалась в точке отсчета – ни большого взрыва, ни мифа о творении. Здесь действовала одна лишь сила, так называемая гравитация, под воздействием которой ускорение воспринималось как вес. Если бы тут существовало время, за миллисекунду Джимми сплющило бы в ничто, но в этом времени без времени ему хватило времени сообразить, что он проник в систему сообщения с миром, скрытым за покровом реальности, в подкорковую, подземную транспортную сеть, располагающуюся непосредственно под кожей известного ему мира, и тут существа вроде темного джинна и мало ли кто или что еще носились на сверхсветовых скоростях по не ведающей законов стране, которую и страной-то назвать было невозможно. Ему достало времени, чтобы выстроить гипотезу: по какой-то алогичной логике эта подземная железная дорога Волшебной страны была надолго отделена от «твердой земли», но сейчас вновь прорывается в измерение реальности, чтобы творить среди людей чудеса или хаос.
А может быть, для таких размышлений времени все же не было, и они сформировались у него в уме уже после того, как он был спасен, потому что в том туннеле завивавшегося спиралью черного дыма он почувствовал, как что-то рванулось навстречу ему – кто-то или что-то, чего он не видел, не слышал, тем более не мог назвать, – и его понесло задом наперед обратно в спальню, пижаму сорвало, так что он вынужден был голыми руками прикрывать свою наготу от представшей перед ним женщины, красивой молодой женщины, одетой в небрежную униформу своих юных ровесниц – обтягивающие черные джинсы, черная майка, высокие зашнурованные ботинки, а сама тощая – тощее, чем девушка, которую его мать намечтала ему в жены, но с куда более симпатичным носом, с такой девушкой он бы, конечно, хотел встречаться, пусть даже она вовсе не была сисястой, он понял вдруг, что пышные формы его не так уж волнуют, но при всей ее тощей (спичка, да и только) красоте, он видел, что она никак не его поля ягода, забудь и думать об этом, Джимми, не ставь себя в дурацкое положение, спокойнее держись, хладнокровнее. Эта самая девушка спасла его из вращающейся воронки, она, очевидно, принадлежала иному миру, фея или пери из Перистана, и она заговорила с ним. То, что творилось с Джимми – от всего этого голова чуть не треснула. Вау, дааа. Нет слов. Просто… вааау.

 

Семейной жизни у джиннов практически нет (зато есть секс. Они все время занимаются сексом). У джиннов и джинний появляются дети, но цепочки поколений тянутся так долго, что узы между ними зачастую распадаются. Отцы-джинны и дочери-джиннии редко бывают (как мы убедимся далее) в хороших отношениях. Любовь в мире джиннов – большая редкость (зато бесперебойный секс!). Джинны, как нам известно, способны на низшие эмоции – гнев, обиду, мстительность, собственнические чувства, похоть (в особенности похоть) и даже могут питать своего рода привязанность, но высшие и благородные чувства – самоотверженность, преданность и тому подобное – им не даются. В этом, как и во многом другом, Дунья оказалась исключением.
С течением лет джинны почти не меняются. Их существование сводится в чистом виде к бытию без становления. По этой причине жизнь в мире джиннов бывает весьма скучной (помимо секса). Существование как таковое – пассивное, неизменное, вневременное, вечное и скучное (если бы не постоянный секс). Вот почему джиннов всегда привлекал человеческий мир: наше бытие – это действие, человеческая реальность – изменения, люди постоянно растут и убывают, в чем-то нуждаются, куда-то стремятся, чему-то завидуют, приобретают и теряют, любят и ненавидят, словом, они интересны, и когда джиннам удавалось проходить сквозь зазоры между мирами и вмешиваться во всю эту человеческую деятельность, когда они могли спутывать и распутывать человеческую паутину и ускорять или замедлять бесконечные метаморфозы человеческой жизни, человеческих отношений и сообществ, они парадоксальным образом чувствовали себя в большей степени настоящими, самими собой, чем в статичном мире Волшебной страны. Именно люди предоставляли джиннам возможность самовыражения – создавать неисчерпаемые богатства для счастливых рыбаков, опутывать героев волшебными сетями, сбивать историю с пути или подталкивать ее в нужном направлении, становиться на ту или иную сторону в битве – например, между Пандавами и Кауравами или между греками и троянцами – порхать купидонами или сделать так, чтобы влюбленный никогда не достиг возлюбленной, пусть она состарится в одиночестве и печали и так и умрет у окна, тщетно его высматривая.
Мы пришли к выводу, что за долгое время, пока джинны лишены были возможности вмешиваться в человеческие дела, в них – к той минуте, когда были сорваны печати, разделявшие миры – накопилась изрядная ярость. Вся остававшаяся без выхода творящая и разрушительная энергия, все доброе и злое озорство ураганом обрушилось на нас. Между приверженцами белой и черной магии, между светлыми джиннами и темными за годы перистанской ссылки возросла вражда, и люди оказались пешками в их сражениях друг с другом. С возвращением джиннов законы земной жизни изменились, сделались непостоянными там, где требовалась стабильность, назойливыми, где лучше бы оставить неприкосновенной частную жизнь, жестокими до крайности, избирательными до несправедливости, непостижимыми в силу таинственного их происхождения, аморальными, ибо такова природа темных джиннов, мутными, без обязательств прозрачности, без ответственности перед каким-либо земным государством или обществом. Джинны, будучи джиннами, и в мыслях не держали разъяснять простым смертным, каковы будут новые правила.
Что касается секса, действительно, джинны порой имели сношения с людьми, принимая при этом любой облик, чтобы приглянуться партнеру, даже меняя иной раз пол и нисколько не заботясь о пристойности. Однако чрезвычайно редки случаи, когда у джиннии рождались от мужчины дети: это ведь все равно как ветер был бы оплодотворен волосами, которые он ерошит, и породил новые волосы. Это все равно как сюжет совокупился бы с читателем и породил еще одного читателя. Джиннии по большей части бесплодны и вовсе не интересуются такими человеческими делами, как материнство и семейные обязанности. Из этого мы ясно видим, насколько Дунья, прародительница Дуньязат, была – или стала – непохожа на огромное большинство своей родни: она не только производила детей тем способом, каким впоследствии Генри Форд научился производить автомобили, а Жорж Сименон – писать книги, то есть индустриальным или же конвейерным, она еще и продолжала заботиться обо всех своих отпрысках, ее любовь к Ибн Рушду естественным образом, матерински, была перенесена на их потомство. Пожалуй, из всех джинний только она стала настоящей матерью, и, выполняя поручение, возложенное на нее великим философом, она также сделалась покровительницей всех, кто в жестоком горниле столетий уцелел из ее рассеянного по земле рода, она горько тосковала по своим правнукам в века разделения Двух миров и теперь желала собрать их всех под крыло.
Понял ли ты, почему остался в живых? – спросила она Джимми Капура, который, краснея, пытался обернуть свои чресла простыней.
– Да, – ответил он, и глаза его вспыхнули радостным удивлением. – Потому что ты спасла меня.
Да, так, согласилась она, слегка наклонив голову. Но ты бы погиб до того, как я подоспела, Великая Урна размолотила бы тебя в мелкую крошку, если б не иная причина.
Она видела его страх, растерянность, непонимание того, что с ним происходит, и ничем не могла помочь – напротив, сейчас она еще более усложнит его жизнь. Я скажу тебе многое, во что будет трудно поверить, предупредила она. В отличие почти от любого другого человека ты вошел в Урну, соединяющую миры, и выжил, а значит, о существовании другого мира ты уже знаешь. Я из того мира, джинния, принцесса племени светлых джиннов. А также – твоя пра-пра-пра-пра-пра-пра-прабабушка (скорее всего, двух-трех «пра» я недосчиталась). Неважно. В XII веке я любила твоего пра-пра-и-так-далее-деда, твоего знаменитого предка философа Ибн Рушда, и ты, Джинендра Капур, неспособный проследить свою родословную далее, чем на три поколения, – плод этой великой любви, быть может, величайшей, какая была между людьми и джиннами. Это значит, что ты, как и все потомки Ибн Рушда, будь то мусульмане, христиане или евреи, также отчасти джинн. Это наследие джиннов, куда более могущественное, чем природа человека, в тебе очень сильно – вот почему ты пережил другое, там: потому что ты и сам – Другой.
– Вау! – взвыл он, отшатнувшись. – Мало мне быть темнокожим в Америке – так я еще и наполовину гоблин, вот черт!
Как же он молод, подумала она, и намного сильнее, чем сам сознает. Многие люди при виде того, что ему довелось увидеть в последние две ночи, лишились бы рассудка, а он, хотя страшно испуган, но держится. Есть в человеческом роде устойчивость, и в ней заключался главный наш шанс уцелеть, глядя в глаза невообразимому, непостижимому, небывалому. Со всем этим юный Джинендра постоянно сталкивался в своем искусстве благодаря несколько вторичному (и оттого не принесшему успеха) супергерою – индийскому божеству, перенесенному в Квинс. Монстры выходили из бездны, рушилась родная деревня, матерей насиловали на глазах детей, второе солнце палило с неба, отменив ночь, а он голосом своего Героя Натараджи отвечал издевкой на ужас: это все, на что вы способны, это самый сильный ваш удар? Знаете ли, засранцы, с этим мы справимся, мы вас опрокинем. Так, обучившись отваге в мире вымысла, он обрел ее и для реальной жизни. И первым чудищем, с кем пришлось иметь дело, оказался герой его собственного комикса.
Дунья заговорила с храбрым юношей мягко, по-мате-рински. Соберись с духом, ибо твой мир меняется, сказала она. Во времена великих бурь, когда ревет ветер и вздымается прилив истории, нужны крепкие люди, кто приведет корабль в спокойные воды. Я буду с тобой. Открой джинна в себе и окажешься, пожалуй, героем покруче твоего Натараджи. В тебе это есть. Загляни в себя.
Тоннель захлопнулся. Джимми сидел на постели, обеими руками сжимая голову.
– Что делается-то? – бормотал он. – Строят станцию железной дороги между мирами прямо тут, в метре от моей кровати. А где разрешение на стройку, а? У вас там, в гиперпространстве, про полосу отчуждения не слышали? Жаловаться буду. Я буду жаловаться. Прям ща позвоню 311.
Это говорила его паника, и Дунья терпеливо слушала. Пусть выговорится, это поможет ему справиться с ситуацией. Она ждала. Он бросился ничком на кровать, затряслись плечи. Он пытался скрыть от нее свои слезы, и она притворилась, будто ничего не замечает. Она пришла к нему сказать, что он не один, хотела познакомить его с родичами. Тихонько поместила эту информацию ему в мозг. Джинн в нем принял эти сведения, понял, узнал. Ты почувствуешь, где они, сказала она. Вы сможете помочь друг другу, когда начнется это время.
Он сел, снова сжимая голову.
– Пожалуйста, не надо мне сейчас никаких контактов, – взмолился он. – Что мне нужно, так это викодин.
Она ждала. Скоро он вновь обратится к ней. Он поднял глаза и попытался выдавить улыбку.
– Чересчур, – сказал он. – Это, что бы оно ни было… и чем бы ты ни была… и кто, как ты говоришь, я сам. Мне нужно время.
У тебя нет времени, сказала она ему. Не знаю, почему портал открылся в твоей комнате, зато я знаю, что явился тебе прошлой ночью вовсе не твой Герой Натараджа. Кто-то принял этот облик, чтобы напугать тебя или просто для забавы. Тот, с кем тебе лучше бы никогда больше не встречаться. Уходи отсюда. Забери мать в безопасное место. Она все равно не поймет, что происходит. Она не увидит спираль черного дыма, потому что она не из Дуньязат. Это у тебя по отцовской линии.
– Этот гад, – пробурчал Джимми. – Он-то и правда испарился вроде джинна. Только никаких желаний наших исполнять не стал. Раз – и растворился дымом вместе со своей пташкой-секретаршей.
– Увези мать отсюда, – повторила Дунья. – Здесь оставаться опасно – обоим вам.
– Вааау! – протянул Джимми Капур. – Худший. Хэллоуин. В жизни.

 

Появление в кабинете недавно избранного мэра Розы Фаст младенца женского пола, завернутого в индийский флаг и превесело гукающего в переносной колыбели прямо на столе, суеверные и сентиментальные горожане сочли в общем и целом благим знаком, особенно когда стало известно, что малышке приблизительно четыре месяца, то есть она, видимо, родилась в пору Великой бури и выжила в ней. «Малютка Буря», называли ее СМИ, и это имя закрепилось. Малютка Буря, олененок, похожий на Бэмби, отважно шагала через ураган на длинных шатких ногах, мгновенно и ненадолго став героиней своего поспешного и беспамятного времени. Недолго ждать, предвещали многие наши предки, присматриваясь к явно южноазиатскому личику, скоро она подрастет и победит в общенациональном чемпионате по орфографии. Это личико поместили на обложке «Индии за рубежом», Индо-американская ассоциация искусств заказала видным нью-йоркским художникам «воображаемые портреты» Малютки Бури в будущем, когда она станет взрослой, и выставила эту коллекцию на аукцион, чтобы собрать средства ей на воспитание. Но загадочное появление младенца злило тех, кто и без того был возмущен приходом к власти второй подряд прогрессивной женщины-мэра. Прежде, во времена крутых парней, ничего такого не было, восклицали ностальгики. Соглашались с ними прочие наши предки или нет, одно верно: ее появление на столе мэра Фаст в пору режима максимальной безопасности – и правда маленькое, но чудо.
Откуда взялась Малютка Буря, как попала в мэрию? Целая батарея камер, постоянно обозревавших помещение, запечатлели женщину в лиловой балаклаве, которая поздно вечером прошла сквозь все контрольные пункты: в руках у нее была детская переноска, и никто и не глянул в ее сторону, словно она сделалась невидимой если не для камер, то по крайней мере для окружающих, а также и для дежурных охранников, которые как раз и должны были следить за мониторами. Женщина преспокойно вошла в кабинет мэра, оставила там ребенка и ушла. О том, что это за женщина, предки много спорили. Она каким-то образом сумела обойти систему или у нее имелся плащ-невидимка? А если плащ, почему же он не укрыл ее также и от камер? Нормальные, солидные люди всерьез вели за столом разговоры о суперсилах. Но зачем бы супервумен подкинула своего ребенка? И если это ее ребенок, обладает ли Малютка Буря тоже какими-то волшебными свойствами? А вдруг она… об этом надо говорить, нельзя в пору войны с терроризмом отворачиваться от тревожных мыслей… а вдруг она опасна? Когда одна газета опубликовала статью под заголовком «КРОШКА БУРЯ – БОМБА ЗАМЕДЛЕННОГО ДЕЙСТВИЯ?», наши предки осознали, что многие среди них давно позабыли законы реализма и освоились в глянцевых и гламурных пространствах фантастики. Потом-то выяснилось: малютка Буря и впрямь явилась из области невероятного. Но поначалу всех больше волновало ее устройство в семью.
Роза Фаст была родом из преуспевающей украинско-еврейской семьи на Брайтон-бич, носила чопорные костюмы от Ральфа Лорена, «потому что мы с его родней соседи, – говаривала она, – однако не по Шипсхед-бей»: подразумевалось, что Ральф Лифшиц из Бронкса имел предков в Белоруссии, по соседству с «ее» Украиной. Звезда Розы взошла, когда закатилась звезда Флоры Хилл, так что между старым мэром и новым особой любви не наблюдалось. Правление Хилл отравляли обвинения в финансовых махинациях, слухи о деньгах, перенаправленных на тайные счета, двое ее ближайших коллег предстали перед судом, но грязь не затекла за порог ее кабинета – хотя вонь, надо сказать, проникала и туда. Успешная кампания Розы Фаст, основанная главным образом на обещании провести в мэрии чистку, не снискала ей приязни ее предшественницы, а заявление Флоры, уже после отставки, что, мол, ее преемница – «скрытый атеист», обозлило Розу, которая и в самом деле давно и далеко отошла от веры предков, но полагала, что не обязана откровенничать и ее безбожие – ее личное дело. Разведенная и на тот момент не состоявшая в отношениях, пятидесятитрехлетняя бездетная Роза признавалась, что судьба Малютки Бури тронула ее сердце и она сочла своим долгом обеспечить ребенку благополучное существование так, чтобы желтая пресса до нее не дотянулась. Процедуру усыновления максимально ускорили и передали девочку новым родителям: пусть начнет жизнь заново, сменив имя. Точнее, так планировалось, однако несколько недель спустя приемные родители обратились к продюсерам реалити-шоу с заявкой на сериал «Буря в реале» – предполагалось сопровождать малышку вплоть до совершеннолетия. Услышав об этом, Роза Фаст обрушилась на агентство усыновления: как можно было доверить невинную крошку порнографам-эксгибиционистам, которые и посрать прилюдно не откажутся, если телевидение за это заплатит.
– Заберите ее у этих «бравос», – кричала она.
«Бравос» на сленге именовали фанатов реалити-шоу; термин остался в ходу, хотя телесеть «Браво» уже прекратила работу: всевозможные фейки, выдававшиеся за актуальные факты, наводнили кабельное телевидение в таком преизбытке, что первоначальный производитель этих программ сделался лишним. Все усвоили, что всегда имеет смысл пожертвовать укромностью даже ради призрака славы, а старинная идея, будто истинно свободен и независим лишь частный человек, растворилась в статическом треске эфира. Итак, Малютку Бурю собирались отбравурить, и мэр Фаст была в ярости, но вышло так, что на следующий же день приемный отец будущей телезвезды вернул младенца в агентство по усыновлению. Заберите ее, сказал он, она заразная, и буквально выбежал из кабинета, однако все успели разглядеть на его лице болячку, гноящуюся, отваливающуюся плоть, словно часть щеки отмерла и разлагалась. Малютку Бурю отправили в больницу на дообследование, но все анализы снова оказались в норме. Зато на следующий день одна из нянечек, ухаживавших за младенцем, тоже начала гнить, на обеих руках появились зловонные пятна гангрены, и, когда ее везли на каталке в реанимацию, она с истерическими рыданиями призналась, что воровала рецептурные средства и передавала их пушеру в Бушвике ради небольшого дополнительного заработка.
Первой в этом разобралась Роза Фаст, она же и перенесла небывалость в ту сферу, о которой можно говорить, то есть в сферу новостей. «Это чудесное дитя распознает коррупцию, – заявила она ближайшим помощникам. – Как только она соприкоснется с гнилым человеком, признаки морального разложения проступают на его теле». Помощники предупреждали, что такие речи, более уместные в архаической Европе с ее диббуками и големами, едва ли приличны в устах современного политика, но Роза Фаст не отступалась. «Мы обещали провести в мэрии чистку, – напомнила она, – и случай вручил нам живую метлу, чтобы подмести тут начисто». Она была из тех атеистов, кто способен уверовать в чудо, не признавая за ним божественного происхождения, так что на следующий же день найденыша, остававшегося на попечении социальных служб, вновь принесли в кабинет мэра.
Малютка Буря возвращалась в мэрию в роли человека – минного мини-тральщика или вынюхивающей наркотики овчарки. Мэр заключила ее в крепкие бруклинско-украинские объятия и шепнула: «За дело, Дитя Истины». Все, что произошло после этого, сделалось легендой: они обходили кабинет за кабинетом, один отдел мэрии за другим, и на лицах гнилых коррумпированных людишек, тех, кто мухлевал с командировочными, брал откаты по господрядам, не отказывался от «ролексов», перелета на частном самолете, пакета от «Эрме» с пачкой банкнот внутри, у всех, кто втайне злоупотреблял своей чиновничьей властью, гниль проступала на лице, и преступники спешили сознаться прежде, чем чудесное дитя доберется до них, или же опрометью бежали из мэрии, а по пятам за ними уже гнался Закон.
На самой Фаст не появилось ни пятнышка, и это кое-что доказывало. Ее предшественница выступила на телеканале, высмеяла эти «танцы с бубнами», на что Роза ответила кратким заявлением, пригласив Флору Хилл в гости, «познакомиться ближе с этой милой лапочкой». Почему-то мисс Хилл приглашение не приняла. Когда Малютку Бурю внесли в зал городского совета, там тоже началась паника и многие опрометью кинулись к выходу. Остались те, на кого чары младенца не действовали, то есть – честные люди. «Теперь мы знаем наконец, кто тут кто», – подытожила мэр Фаст.
Нашим предкам повезло иметь в тот страшный час такого руководителя, как Роза Фаст. «Любое общество, которое не имеет единого представления о себе, не знает, как в нем идут дела, в чем, собственно, дело, находится в опасности. Совершенно очевидно, что сейчас на наших глазах происходят – объективно и неопровержимо – события нового порядка, события такого рода, которые мы еще недавно сочли бы невероятными и фантастическими. Нам нужно понять, что это значит, и встретить грядущие перемены лицом к лицу, разумно и отважно». Она обещала принимать на номер 311 любые сообщения о странных феноменах. «Соберем все факты, – сказала она, – и двинемся дальше». Что же касается Малютки Бури, мэр решила сама ее удочерить. «Она будет мне и отрадой, и гордостью, а сверх того – секретным оружием, – заявила она. – Даже не пытайтесь подставить меня, а то моя крошка напустит на вас средневековую хворь».
Быть приемной матерью чудесного дитяти не так-то просто, призналась она согражданам на утреннем телешоу: «Стоит мне в ее присутствии допустить самую маленькую невинную ложь, и – вот оно! Все лицо так и чешется, кошмар!»

 

Через двести один день после Великой бури британский композитор Хьюго Кастербридж опубликовал в «Нью-Йорк Таймс» статью, возвестившую о формировании группы интеллектуалов, чья задача – разобраться в катастрофических изменениях на глобальном уровне и найти способ им противостоять. Эта группа, над которой в следующие после публикации дни все вдоволь наиздевались – да кто они, малоизвестные, хоть и телегеничные биологи, безумные профессора-климатологи, авторы, пишущие в духе магического реализма, какие-то идиоты-актеры и богословы-отступники, – тем не менее придумала и распространила термин «небывалости», который, сколько над ним ни смеялись, быстро прижился. Кастербридж давно уже сделался довольно-таки противоречивой фигурой – он пламенно осуждал внешнюю политику США, льнул к неким латиноамериканским диктаторам и агрессивно восставал против любых форм религии. Ходил и слушок, так и неподтвержденный, насчет того, как завершился первый брак композитора – слушок столь же упорный и зловредный, как пресловутая история о песчанке, прилипшая к знаменитому голливудскому актеру в восьмидесятые. Юный, еще только пробивавший себе путь виолончелист (в ту пору Кастербридж крепко подсел на опасные наркотики) быстро охмурил красавицу, тоже музыкантшу, которой прочили звездную карьеру. Вскоре она приглянулась некоему промышленному магнату, тот ухлестывал за ней, нисколько не смущаясь ее замужним статусом, и – вот о чем шептал слушок – как-то раз явился к Кастербриджу, в его крошечную квартиру в квартале Кеннинтон-Овал, и спросил в упор: «Сколько тебе дать, чтобы ты испарился?» Кастербридж, то ли обкурившись опиумом, то ли чем похуже, брякнул: «Миллион фунтов», – и отключился. Пробудившись, он обнаружил, что жена исчезла, не оставив записки, а на банковском счете у него прибавился миллион фунтов.
Жена после этого отказалась с ним объясняться, по-быстрому развелась и вышла за своего магната. Кастербридж с тех пор к наркотикам не притрагивался и достиг славы, а в брак больше никогда не вступал. «Он продал жену, точно виолончель Страдивари, и живет припеваючи на эти денежки», – шептались у него за спиной. Кастербридж обладал крепким ударом и взрывался быстро, так что в лицо ему это никто не повторял.
Небывалости множатся, писал он в этой статье, хотя наш мир и прежде был странным местом и подчас трудно понять, попадает ли явление в категорию прежних, нормальных странностей или же это новая, экстраординарная их разновидность. Суперураганы разорили Малайзию и Фиджи; сейчас, когда я пишу эти слова, по Австралии и Калифорнии распространяются пожары. Возможно, эти экстремальные погоды – новая норма, повод для очередного спора между теоретиками климатических изменений и их оппонентами. Или же это свидетельство чего-то пострашнее. Наша группа занимает позицию, которую я назвал «постатеистической». Мы полагаем, что бог создан людьми и существует лишь благодаря принципу «Если верите, хлопайте в ладоши». Если бы нашлось достаточно разумных людей, которые отказались бы хлопать, этот бог Динь-Динь умер бы. Но, к моему прискорбию, миллиарды все еще готовы отстаивать свою веру в богофей, и в результате бог существует. Хуже того, сейчас он окончательно рехнулся.
В тот день, когда Адам и Ева изобрели бога, продолжалось рассуждение, они сразу же утратили власть над ним. С этого началась тайная история мира. Мужчина и женщина изобрели бога, который выскользнул у них из рук и сделался могущественнее своих создателей, а к тому же и злее. Словно суперкомпьютер из «Терминатора»: что Скайнет – «Небесная сеть», что небесный бог – итог один. Адам и Ева перепугались, потому что было ясно: теперь до конца времен этот бог будет преследовать их, чтобы наказать за страшное преступление, за то, что они его создали. Они возникли одновременно с садом – Ева и Адам, оба совершенно взрослые и нагие, и это и был Большой Взрыв, Большой Трах-Тарарах, Большой Трах, и они понятия не имели, как оказались там, пока змей не привел их к древу познания добра и зла, и когда они отведали плод, оба одновременно выдумали бога-творца, того, кто отделяет добро от зла, бога-садовника, который создал сад – потому что иначе как объяснить, откуда взялся сад – и воткнул их в этот сад, словно растеньица без корней.
И опаньки! Явился бог и он был в ярости. «Как вам взбрело в голову придумать меня? – загрохотал он. – Кто вас вообще просил?» И он вышвырнул их из сада в – куда бы вы думали – прямиком в Ирак. «Ни одно доброе дело не остается безнаказанным», – сказала Адаму Ева, и хорошо бы весь род человеческий усвоил эту мысль.
Имя «Кастербридж» он придумал себе сам. Великий композитор происходил из семьи иммигрантов, испанских евреев, и был поразительно красивым мужчиной со звучным, богатым голосом и царственной осанкой. Самая необычная примета этого племени тоже не обошла его стороной: отсутствовали мочки. С таким человеком шутки плохи, но в дружбе он был столь же неистов, как и в ненависти, и был способен на глубочайшую верность и привязанность. Улыбка его несла в себе угрозу, хищная ласка-оскал: того гляди, голову откусит. Его любезность повергала в дрожь. Самым трогательным в нем были упорство ротвейлера и шкура, толстая, как у носорога. Вцепившись зубами в идею, он шел до конца, и никто не сумел бы вырвать ее у него из пасти – смейтесь над постатеизмом сколько хотите, его это не остановит. На ночном канале американского телевидения его спросили, уверен ли он в самом деле, что Высшее Существо – фикция и что это вымышленное божество ныне надумало, по неизвестным причинам, преследовать род человеческий.
– Вот именно, – убежденно ответил Кастербридж. – Так и есть, торжество деструктивного иррационализма проявляется в этом иррационально-деструктивном божестве.
Ведущий присвистнул сквозь знаменитую щелочку между центральными верхними резцами.
– Фью-ю! А я-то думал, англичане образованнее нас.
– Представьте, – продолжал Хьюго Кастербридж, – как однажды бог нашлет бурю, такую бурю, что сотрясутся основания земли, и мы уже ничего не сможем принимать как заведомую данность – ни правительство, ни цивилизацию, ни законы, потому что если природа способна переписывать собственные законы, нарушать границы, менять свою природу, то и наши конструкции, столь жалкие в сравнении с природными, обречены. Вот великое испытание, которое нас ждет: наш мир, его идеи, его культуру, знания, законы атакует иллюзия, которую мы коллективно породили, сверхъестественный монстр, которого мы сами и спустили с цепи. Будут насланы казни, подобные египетским, но на этот раз не прозвучит «Отпусти мой народ». Этот бог – не освободитель, а крушитель. Он не пишет для нас заповеди. Ему все это приелось. Надоели мы ему, как во времена Ноя. Хочет показать на нашем примере, что почем. Покончить с нами.
– И мы вернемся снова, – сказал ведущий, – после рекламной паузы.

 

Местами уже началась охота на козлов отпущения. Нужно же было свалить на кого-то вину. Разобраться, пойдут ли дела на лад или станет еще хуже. Глядишь, удастся выявить определенных людей, деструктивных личностей, которые каким-то образом ухитрились дестабилизировать весь мир. Может быть, это вроде генетической мутации: из-за нее у кого-то появились паранормальные способности, эти люди и вызывают сверхъестественные явления, подвергая угрозе все нормальное человечество. Заметьте: Малютку Бурю подкинули, завернув в индийский флаг. Стоит присмотреться к южноазиатской общине, может, там и найдутся ответы. Может быть, этот недуг – на тот момент небывалость относили к социальным недугам – занесли в Америку мигранты, все эти индийцы, пакистанцы, бангладешцы, ведь так и губительная эпидемия СПИДа началась где-то в Центральной Африке, а к началу восьмидесятых накрыла Штаты. Поднялся всеобщий ропот, американцы южноазиатского происхождения всерьез тревожились за свою безопасность. Многие таксисты обклеивали машину стикерами: «Я не из тех», или «Нормальность – американский путь», или даже: «Небывалостям – не бывать». Уже появились первые, пока редкие, сообщения о физических нападениях. Но тут обнаружились новые козлы отпущения, лазерный луч публичного внимания скользнул прочь от темнокожего люда. Членов этой новой группы не так просто было уличить: то были пережившие удар молнии.
Во время Великой бури молнии умножились и количеством, и силой. Это были какие-то необычные молнии, не электрические, но эсхатологические. Вычислительные машины сообщили нашим предкам, что на квадратную милю пришлось в среднем четыре тысячи ударов, и тут предки сообразили, какой подверглись опасности – какой опасности подвергались до сих пор. Обычно в городе за год приходится меньше четырех ударов молнии на квадратную милю, и практически всегда разряд поглощается громоотводами и радиомачтами небоскребов. Четыре тысячи с лишним молний на квадратную милю – это без малого девяносто пять тысяч на одном только Манхэттене. Оценить долгосрочные последствия подобной атаки не представлялось возможным. В руинах на улицах подобрали приблизительно три тысячи трупов. Никто понятия не имел, сколько уцелевших бродило среди людей и как высоковольтный удар изменил их. Внешне-то они не изменились, выглядели в точности как все остальные, но уже не были такими, как все остальные – во всяком случае, все остальные этого опасались. Может быть, они сделались врагами для всех остальных. Может быть, если их обозлить, они попросту вытянут руки и выпустят поглощенные ими молнии, десятками тысяч ампер поразят нас (то есть наших предков), зажарят в чипсы. Такие казались способными убить невинных детей наших предков или президента. Почему они все еще живы?
Паника надвигалась. Но никто не присматривался к мужчинам и женщинам со странной формой ушей. Всех волновали недобитые молниями.

 

Слух о том, что Сет Олдвилл, глава хедж-фонда, набоб или «активный акционер», как он сам себя называл, связался с известной распутницей, охотницей на богатых мужчин Терезой Сака-Квартос, огорчил и даже шокировал его многочисленных друзей. Такой парень, как Олдвилл, здоровенный любитель клубов, человек, всегда знавший, чего ему надо, сколько мир ему задолжал и как Вселенная должна подстроиться под тот вид, который он пожелает ей навязать, имел заведомое преимущество перед прочими, и хотя на одних президентских выборах за другими упорно отвергали консервативного кандидата, которого он бы предпочел (вот уж чего он никак понять не мог, это противоречило его представлению о любимой стране), Сет все так же агрессивно добивался своего и в политике, и в экономике. Спросить ребят из «Тайм Уорнер», «Клорокс», «Йаху» или «Делл» о его методах, и много чего можно было услышать в ответ, по большей части непечатного. Что же до политики, он, как и покойный друг и наставник, великий, хотя малость мошенничавший Бенто Эльфенбайн, списывал всю последовательность «неправильных» президентских выборов на глупость электората, «индейки голосуют за Рождество», и пока что продвигал будущих кандидатов, там поддерживая будущего мэра, тут губернатора или подающего надежды конгрессмена, придерживая до времени резервный полк, готовясь к грядущим битвам. Себя он позиционировал как еврея-атеиста и сетовал, ему бы, мол, петь в опере или сделаться великим серфером, вот была бы жизнь – в пятьдесят с лишним он все еще отправлялся каждое лето на поиски высокой волны, а угостив гостей обедом в городском особняке, угощал их и арией – у него, как у Джойса, был неплохой тенор. «E lucevan le stelle», – заливался он, или же: «Ecco ridente in cielo», и все соглашались, что и в музыке он никогда не сбивается со счета.
Но Тереза Сака! С ней уже много лет никто не связывался с тех пор, как она заловила Элиана Квартоса, легендарного президента «Эдвенчер Капитал». Это произошло в его закатные годы, когда старик хотел одного: оставить компанию своим ставленникам и поразвлечься малость сверх отпущенного. Тереза добилась и кольца на палец, и ребенка родила – чудеса ин-витро – и мужа схоронила. Итак, старик Элиан помер, и она, само собой, заработала денежки, но заодно и дурную репутацию. Финансовый титан Дэниэль «Мак» Арони приударил было за ней – «просто чтоб разобраться, из-за чего весь этот шум», – но удрал через две недели и всем жаловался, что столь свирепая и злоязычная баба ему прежде не попадалась. «Она бранила меня такими словами, каких я не слыхивал, а у меня, вообще-то, и собственный список ругательств немалый, – делился он направо и налево. – Она так и норовит сожрать твое сердце, сырым, прямо на ходу, а я, я что, я был воспитан как мужчина, я женщинам в таком духе не отвечаю, как бы ни напрашивались, но эта баба – стоит ей открыть рот, и ты забываешь про ее тело и про секс с ней, да, и то, и другое круто, спорить не стану, вот только дурной характер все перевешивает, хочется выпихнуть ее из машины посреди хайвея и гнать домой, кушать котлетки с женой».
У Сета Олдвилла, вообще-то, дома тоже была самая что ни на есть прекрасная жена, Синди Сакс, которой все восхищались за красоту и вкус, благотворительные труды и великую доброту души. Она могла бы стать балериной, талант у нее был, но, выйдя замуж за Сета, все свое честолюбие она обратила на него. «Вот Истер Уильямс, – приводила она подругам пример, – отказалась от голливудской карьеры ради любимого, ради мужчины, которому она была нужна дома». Большая ошибка, пошучивал Сет, бросить карьеру ради меня, но в последнее время в ее ответной улыбке не замечалось особого веселья. Они поженились рано, быстро обзавелись кучей детей и оставались, надо сказать, ближайшими друзьями. Но Олдвилл был человеком определенного типа и круга, для него любовница – что-то само собой разумеющееся. Тереза Сака, наверное, показалась ему идеальным вариантом: обзаведясь своими деньгами, она не должна была зариться на его, она долгое время вынуждена была соблюдать осторожность, так что понимала, как опасно болтать лишнее, и она была одинока, а значит, капелька внимания от такого заметного мужчины порадует ее и побудит тоже сделать ему приятное. Но Олдвиллу пришлось на своей шкуре убедиться в том, о чем уже порассказал его приятель Арони: Тереза, черноволосая флоридская фурия, полыхала гневом на всех мужчин – причины этого гнева остались невыясненными, – и ее виртуозный поток ругательств мог любого довести до изнеможения. К тому же, сообщил он ей в прощальном разговоре, уж слишком она была ко всему пристрастна: ужинать соглашалась только в пяти определенных ресторанах, одежду носила исключительно черную, друзей Сета не признавала, современное искусство, современные танцы, фильмы с субтитрами, современная литература и любые разновидности философии внушали ей отвращение, зато она обожала средней руки американский неоклассицизм, выставляемый в музее Метрополитен; Диснейленд она любила, но когда Сет пригласил ее в Мексику, на романтический выходной в «Лас Аламандас», она заявила: «Это не для меня. Да и Мексика – опасное место, все равно что в Ирак на выходные отправиться». Вот такое без капли самоиронии несла дочь испанских иммигрантов, которая провела детство в одном квартале от трейлерного парка в Авентуре, штат Флорида.
Через полтора месяца Сет распрощался с ней на лужайке перед своим домом на Мидоу-лейн, в Саутгемптоне (Синди не любила море и даже летом безвылазно сидела в городе). Какой-то человек косил лужайку на садовом тракторе, человек в ветровке с нашивкой «Мистер Джеронимо», но ссорящаяся парочка его не замечала.
– Думаешь, плакать стану? У меня получше есть, – восклицала Тереза. – Я и слезинки из-за тебя не пролью. Знал бы ты, кто меня звал на свидание хоть сейчас, ты бы помер.
Сет Олдвилл затрясся от с трудом сдерживаемого смеха.
– Кому-то снова четырнадцать лет, – фыркнул он, но она не слушала, полыхая обидой.
– На следующей неделе у меня липосакция, – сказала она. – Доктор говорит, я идеальная пациентка, ему особо ничего и делать не придется, а после этого у меня будет просто охренительное тело. Я собиралась сделать это для тебя, стать совершенной, но мой новый дружок сказал, он не может ждать.
Олдвилл двинулся прочь.
– Я пошлю тебе фотографии! – крикнула она вслед. – Ты просто помрешь.
На том дело не кончилось. В следующие недели Тереза, полыхая местью, многократно звонила жене Сета, и хотя Синди сразу же вешала трубку, на голосовую почту поступали сообщения столь откровенно эротические и столь подробные, что Олдвиллы оказались на грани развода. Суперадвокаты уже точили перья перед битвой, ожидалось, что речь пойдет о суммах тех же масштабов, что при разводе Вильденштейнов. Зрители занимали места. При таком поединке всем охота поглазеть. Сет Олдвилл в те дни был сам на себя не похож. Не из-за денег – из-за того, что обидел жену, от которой ничего, кроме добра, не видел. Он не хотел воевать, но теперь войну объявила она. Всю жизнь она закрывала глаза, говорила она подругам, но теперь надела очки и видит все очень ясно, и с нее, по чести, довольно этого дерьма от альфа-самца, каким вообразил себя ее супруг. «Сдери с него шкуру!» – подхватил хор подружек.
В выходные накануне урагана Сет отправился в свой пляжный домик один и задремал в шезлонге на лужайке. Пока он спал, кто-то подкрался и нарисовал ему на лбу красное перекрестье мишени. Указал Сету на это садовник, мистер Джеронимо, когда Сет проснулся. В зеркале это выглядело похоже на укус клеща – разносчика болезни Лайма, но то был не укус, а неприкрытая угроза. Охрана была смущена: да, мисс Тереза попросила ее пропустить, и они разрешили ей пройти. Убедительная женщина. Да, это было испытание, и они с ним не справились. Больше никогда.
А потом налетел ураган, валились деревья, молния за молнией, электричество отключили, все сразу. «Каждому из нас в те дни собственных проблем хватало, – скажет Дэниэль Арони на заупокойной службе в Обществе этнической культуры, – и никто не догадывался, что она способна осуществить свои угрозы на деле, тем более в разгар бури, когда весь город думал только о том, как выжить. Право же, этого никто не мог ожидать. Мне стыдно, что я, его друг, не разглядел угрозы, не предостерег и ему не посоветовал остерегаться». Когда заупокойные речи закончились и все хлынули на Сентрал-парк-Уэст, на уме у каждого был один и тот же образ: промокшая до костей женщина на пороге особняка, первого охранника смело сразу, второй бросается к ней и улетает вверх тормашками, женщина врывается в дом, бежит на второй этаж, к кабинету, вереща: «Где ты, засранец?!», он выходит ей навстречу, жертвуя собой, чтобы спасти жену и детей, и она убивает его прямо там, он падает на покрытые красным ковром ступени, словно подрубленный дуб. Она опустилась на колени рядом с ним – всего на одно мгновение – промокшая, как уже сказано, насквозь, зарыдала, не сдерживаясь, а потом вскочила и выбежала вон – никто не остановил ее, никто не осмелился.
Но вот главный вопрос, на который в ту пору, во время заупокойной службы, никто не знал ответа: какова природа этого оружия? Ни в одном из трех трупов не осталось пулевых ран. Все тела к тому моменту, когда приехала полиция и скорая помощь, сильно воняли горелой плотью, обуглилась и одежда на них. Показания Синди Олдвилл едва ли можно было принимать в расчет, и многие склонны были отмахнуться от них – простительное заблуждение женщины в состоянии крайнего ужаса, – но она была единственной очевидицей, и не слишком разборчивая часть СМИ ухватилась за то, что, по ее словам, ее очи видели, и раздула это до заголовков пятисантиметровым кеглем: из кончиков пальцев Терезы Сака вылетали молнии, белая высоковольтная дуга истекала из ее тела, творя смертоносную работу. Один таблоид поименовал Терезу «Мадам Магнето». Другой предпочел отсылку к «Звездным войнам»: «Императрица наносит ответный удар». Дошло до того, что лишь научная фантастика хоть как-то помогала людям разобраться с тем, что прежняя реальность неоцифрованного мира попросту не вмещала в себя.
И тут же обрушились новые «молнии» о молниях: на остановке шестого трамвая Пелем-бей-парк восьмилетняя девочка упала на рельсы и сталь расплавилась под ней, точно мороженое, а девочку подняли невредимой. В депозитное отделение банка поблизости от Уолл-стрит проникли грабители, неведомым оружием «прожгли» дверь в хранилище и дверцы сейфов и скрылись с суммой во «много миллионов долларов», как без дальнейших уточнений заявил представитель филиала. Мэр Роза Фаст, вынуждаемая политической ситуацией действовать, созвала вместе с комиссаром полиции пресс-конференцию и мрачно заявила, что все, кто выжил после удара молнией, «представляют особый интерес», каковое заявление, к ее стыду и прискорбию (ясно проступавшему на лице мэра), означало, по сути, измену принципам прогрессивного либерализма. Вполне предсказуемо это заявление осудили различные группы, отстаивавшие гражданские свободы, политические конкуренты Розы и многие журналисты. Но старая либерально-консервативная оппозиция лишилась всякого значения, когда реальность утратила рациональность или, по меньшей мере, диалектику и сделалась причудливой, непоследовательной, абсурдной. Если бы мальчишка, потерев лампу, вызвал джинна и заставил его выполнять приказы, в том новом мире, куда переселились наши предки, это было бы вполне правдоподобное событие. Но их чувства притупились от давней привычки к повседневности, и им было нелегко даже признать, что они вступили в век чудес, а уж тем более сообразить, как существовать в этом времени.
Им столькому еще предстояло научиться. Например, не называть джиннов «джинни», не представлять себе при этом слове дурацкую пантомиму или Барбару Иден в розовой гаремной пижамке, блондинку «Джинни», влюбленную в Ларри Хэнгмена (астронавта), который сделался ее «хозяином». Очень неразумно было думать, что такие мощные и изворотливые существа признают над собой хозяев. И никакие это не «джинни» – могущественная сила, начавшая вторжение на Землю, звалась «джиннами».

 

Дунья и сама знала любовь к смертному человеку (а вот «хозяином» он ей никогда не был), и от этой любви родилось множество детей, меченных отсутствием мочек. Дунья выискивала повсюду своих клейменых потомков. Тереза Сака, Джинендра Капур, Малютка Буря, Хьюго Кастербридж и еще многие и многие. Все, что она могла для них сделать, – пробудить в них природу джинна и направить ее к свету. Не все они были хорошими людьми. Во многих человеческие слабости взяли верх над силой джинна, вот в чем беда. Щели в стене между мирами разошлись, и козни темных джиннов распространялись по всей земле. Они обратили мир в хаос, ибо такова их натура. Без малейшего сострадания они учиняли в мире и проказы, и беды посерьезнее, потому что как большинство людей не верит в джиннов, так и для джиннов люди почитай что и не существуют, им плевать на человеческие страдания, как ребенку – на боль игрушки, которую он с размаху швыряет в стену.
Джинны действовали повсюду, но в те начальные дни, пока джинны полностью не раскрыли себя, многие наши предки не замечали их скрытого участия – в аварии на ядерном реакторе, в групповом изнасиловании молодой женщины, в лавине. В румынской деревне женщина стала откладывать яйца. Во французском городе жители превращались в носорогов. Старики-ирландцы переселялись в контейнеры на помойку. Бельгиец глянул в зеркало и увидел, что там отражается его затылок. Русский чиновник лишился носа, а потом встретил собственный нос, самостоятельно разгуливающий по Санкт-Петербургу. Узкое облачко пересекло полную луну, и некая дама в Испании, глядя на это, почувствовала острую боль: бритва разрезала пополам глазное яблоко, и стеклистая жидкость, студень, наполняющий пространство между сетчаткой и роговицей, вытекла наружу. Из дыры в мужской ладони выползли муравьи. Как с таким справиться? Проще убедить себя, что это Случай, извечно скрытый принцип Вселенной, соединился с аллегорией, символизмом, сюрреализмом и хаосом и правит делами людей, чем смириться с истиной, то есть с растущим вмешательством джиннов в повседневную жизнь мира.

 

Когда повеса, ресторатор и прожигатель жизни Джакомо Доницетти в тринадцать лет впервые покидал родную Венецию, отправляясь в свои странствия, его мать, чернокожая еврейка из Кочина, которая вышла за его отца, итальянского католика, в ашраме Шри Ауробиндо в Пондичерри (оба они были тогда юны и духовно богаты, а церемонию провела самолично Матушка, Мирра Альфасса, в девяносто три года!), вручила ему прощальный подарок, прямоугольник шагреневой кожи, сложенной в конверт и перевязанной алой лентой. «Здесь твой город, – сказала она ему, – никогда не разворачивай: твой дом всегда будет с тобой, внутри, целый и невредимый, где бы ты ни блуждал». И он носил Венецию с собой по всему миру, пока его не настигла весть о смерти матери. В ту ночь он достал сложенный кусок кожи из того места, где тот хранился, и развязал алую ленточку – она распалась у него в руках. Он развернул шагреневую кожу и ничего не увидел внутри, потому что любовь не имеет видимой формы. В тот момент любовь, бесформенная и невидимая, выпорхнула и улетела прочь, и больше он не мог ее обрести. И сама идея дома, ощущение, что он всюду дома, куда бы ни приехал – эта иллюзия тоже испарилась. С тех пор он жил с виду как и прочие мужчины, но не мог ни влюбиться, ни осесть на одном месте, и в конечном счете стал воспринимать свои утраты как преимущества, потому что сумел покорить многих женщин во многих странах.
Он специализировался на замужних и несчастливых в браке. Почти каждая замужняя женщина, попадавшаяся на его пути, была так или иначе несчастлива в браке, хотя большинство и не собиралось разводиться. А Джакомо был твердо намерен вовеки избегать матримониальных сетей. Итак, у них было нечто общее, у синьора Доницетти и Malmaritate, как он мысленно обозначал их на итальянском, у этой не знающей границ нации брачных неудачниц. Дамы были ему благодарны за внимание, и он неизменно отвечал им благодарностью. «Благодарность – ключ к успеху у женщин», – писал он в тайном дневнике. Он вел счет своих побед в книжечке, подозрительно смахивающей на бухгалтерский журнал, и если этим записям можно доверять, в список входили многие тысячи. И вдруг, в один день, счастье изменило ему.
После усердных занятий любовью Доницетти частенько отправлялся с утра в турецкую баню с хорошей репутацией, в хаммам, чтобы его там хорошенько прогрели, пропарили и отскребли. И, должно быть, в одном из таких заведений в Нолите джинн нашептал ему.
Темные джинны – шептуны. Став невидимыми, они прижимают губы к груди человека и тихо бормочут прямо ему в сердце, чтобы завладеть волей своей жертвы. Иногда они захватывают человека целиком, так, что его личность растворяется, и джинн целиком входит в тело жертвы. Но даже когда одержимость не заходит столь далеко, добрый человек, наслушавшись шепота, оказывается способен на злые дела, а дурной человек – на еще худшие. Светлые джинны тоже шепчут, направляя человечество к благородству и щедрости, смирению, доброте и милости, но их шепот не столь действенен, и это, вероятно, означает, что человечеству легче впасть в темноту, или же возможна другая версия: темные джинны, в особенности малое число Великих Ифритов, наиболее могущественны. Это предмет для философических споров, в наших силах только поведать о том, что произошло, когда джинны после долгого отсутствия возвратились в нижний из Двух миров – в наш мир – и напали на него, вернее, развязали войну внутри него. Так называемая Война миров, обрушившая на землю хаос, была битвой не только между миром джиннов и нашим, но, сверх того, еще и гражданской войной между джиннами, которую они вели на нашей территории, а не на своей. Человечество стало полем боя между светлыми и темными силами, а также, благодаря анархической натуре джиннов, сражением между светом и светом, тьмой и тьмой.
Наши предки научились в те два года, восемь месяцев и двадцать восемь ночей постоянно остерегаться джиннов. В особенности они тревожились о безопасности детей, они оставляли им на ночь свет и запирали окна детских, пусть даже мальчики и девочки жаловались на жару и духоту, – среди джиннов были похитители детей, и никто не знал, что сталось с украденными малышами. Кстати: входя в помещение, лучше ступать с правой ноги, бормоча себе под нос «прошу прощения». И самое главное: не рекомендовалось купаться после наступления темноты, потому что джинны любят влагу и сумрак. Хаммам, где свет приглушен, а влажность высока, был довольно опасным местом. Все это наши предки усвоили постепенно в те годы, но когда Джакомо Доницетти входил в приличные турецкие бани на улице Элизабет, он не ведал этой опасности. Лукавый джинн, видимо, поджидал его там, ибо из хаммама Джакомо вышел другим человеком.
Вкратце: женщины больше не влюблялись в него, как бы он ни ухаживал и как бы ни выражал им благодарность, а ему достаточно было взглянуть на женщину, чтобы тут же безнадежно, беспомощно, по уши, до ужаса влюбиться. Куда бы он ни пошел – на работу, или поразвлечься, или просто по улице пройтись, он одевался с привычным изяществом, в шитый на заказ костюм за три тысячи долларов, рубашку от Шарве и галстук от Эрме, но ни одна женщина не теряла голову при виде этой красоты, а у него от каждой прохожей ударяло в голову, ноги подгибались, и его одолевало неимоверное желание поднести ей большой букет розовых роз. Он рыдал посреди улицы, а мимо проносились двухсоткилограммовые педикюрши и сорокакилограммовые анорексички, не обращая внимания на его призывы, словно он разносчик или пьянь подзаборная, а не один из самых желанных холостяков на как минимум четырех континентах. Партнеры просили Джакомо отстраниться от деловых переговоров, потому что он смущал девушек в гардеробе, официанток и хостесс в любом ночном заведении, куда бы ни явился. За несколько дней его жизнь превратилась в кошмар. Он обратился к врачам – пусть признают его сексуальным маньяком, если это необходимо, хотя и лечиться было страшно, – но уже в приемной вынужден был пасть на колени и просить невзрачную американку корейского происхождения, регистрировавшую пациентов, оказать ему честь и стать его женой. Она предъявила обручальное кольцо и ткнула пальцем в стоявшие перед ней на столе фотографии детей – он расплакался, и его попросили уйти.
Все внушало страх: и случайные встречи на улице, и эротический гул закрытых пространств. В городе оказалось так много женщин, достойных любви, что он не на шутку опасался схватить инфаркт. Любое помещение таило в себе опасность, ведь почти нигде не собираются люди одного пола. Особенно унизительны были поездки в лифте, он оказывался заперт в ловушке с дамами, которые обливали его легким, а то и не таким уж легким презрением. Он укрывался в мужских клубах, где мог предаться судорожному сну в кожаном кресле, и всерьез подумывал уйти в монастырь, однако алкоголь и наркотики сулили более доступный и не столь тягостный выход, так что Джакомо стремглав ринулся в саморазрушение.
Однажды ночью, когда он, пошатываясь, брел к своему «феррари», он вдруг осознал с той подлинной ясностью, какая дается пьяному, что у него нет друзей, никто его не любит, все, на чем строилась его жизнь, – мишура, дешевле медного колчедана, в котором дурак видит золото, и что ему ни в коем случае не следует садиться за руль. Он вспомнил и о том, как одна из подружек – в те времена, когда он во всех смыслах рулил – возила его посмотреть единственный болливудский фильм в его жизни, там мужчина и женщина собирались спрыгнуть с Бруклинского моста, увидели друг друга, одобрили увиденное, отказались от самоубийства и отправились в Лас-Вегас. Подумал: может, ему тоже поехать на мост, приготовиться к прыжку и уповать на то, что в последний момент его спасет прекрасная кинозвезда и полюбит навеки так же сильно, как он будет любить ее. Но тут же он сообразил, что благодаря тайным последствиям той небывалости, в которую угодил, он будет и впредь влюбляться в каждую женщину, которая пройдет мимо, хоть по мосту, хоть в Вегасе или где они в итоге окажутся, и кинобогиня, конечно же, вскоре его бросит, еще более разнесчастного, чем сейчас.
Он перестал быть мужчиной. Он был животным в силках чудовища-Любви, la belle dame sans merci собственной персоной, она размножалась и вселялась в тела всех земных женщин без разбору, прекрасных и не очень, так что ему следовало укрыться дома, запереть дверь и утешаться мыслью, что он страдает каким-то излечимым недугом, что болезнь со временем пройдет и он сможет вернуться к нормальной жизни, хотя на тот момент слово «нормальный» утратило всякий смысл. Домой, домой, торопил он себя, в пентхаус на Нижнем Манхэттене, он гнал машину, «феррари» добавлял к его безбашенности собственную, и в какой-то момент, на каком-то перекрестке в не столь светской части острова ему встретился грузовик с надписью на борту «Мистер Джеронимо, садовник», с номером телефона и адресом сайта – желтые буквы с алыми тенями, – а нарушал, конечно, «феррари», прорываясь на красный свет, и началось судорожное кручение колес и скрежет тормозов, и все обошлось, никто не погиб, у «феррари» было крепко помято колесо, а садовый инвентарь рассыпался из фургона по дороге, но оба водителя отделались царапинами и сразу же вылезли из машин посмотреть, насколько плохи дела, и тут-то Джакомо Доницетти, дрожащий, шатающийся, окончательно уверился, что лишился рассудка, и хлопнулся в обморок прямо там, посреди улицы: приближавшийся к нему красивый немолодой мужчина шествовал по воздуху, в нескольких дюймах над асфальтом.

 

Прошло более года с тех пор, как мистер Джеронимо утратил контакт с землей. За это время зазор между подошвами его ног и твердыми горизонтальными поверхностями увеличился и теперь составлял три с половиной, а то и полных четыре дюйма. Свое «состояние», как он предпочитал это называть, он, вопреки все более тревожным симптомам, отказывался признавать окончательным. Джеронимо воспринимал свое «состояние» как болезнь, действие какого-то прежде неведомого вируса – антигравитационной инфекции. Зараза пройдет, говорил он себе. С ним случилось нечто необъяснимое, но постепенно последствия сойдут на нет. Вновь утвердится нормальность. Ничто не может надолго нарушить законы природы, даже болезнь, пока неизвестная Центру эпидемического контроля. Рано или поздно он приземлится. Этими рассуждениями он себя успокаивал изо дня в день, и тем больнее поразили его очевидные признаки ухудшения «состояния» – лишь собрав в кулак еще остававшуюся у него силу воли, Джеронимо заглушил в себе панику. Но часто, без малейшего предуведомления, его мысли вдруг пускались в судорожный перепляс, хоть он и гордился своим стоицизмом. С ним происходило невозможное, но происходило же – а значит, это возможно. Менялся смысл самих слов возможное, невозможное. Сумеет ли наука объяснить сей феномен? Или религия? Он не мог смириться с мыслью, что объяснения может и не быть, как и лекарства. Нырнул в научно-популярную литературу. Гравитоны – элементарные частицы, не имеющие массы, каким-то образом передают притяжение между объектами. А если гравитоны могут быть созданы или уничтожены – можно ли этим объяснить ослабление или усиление гравитации? Такие новости предлагала ему квантовая физика. Однако постскриптум: доказательств реального существования гравитонов нет. Вот спасибо-то квантовой физике, подумал он. Здорово помогла, ничего не скажешь.
Мистер Джеронимо, как и многие другие пожилые люди, вел довольно уединенную жизнь. У него не было детей и внуков, некому волноваться по поводу его состояния – это отчасти его утешало, как утешала и мысль, что он благоразумно не вступал во второй брак и тем самым не причинил какой-то женщине лишних огорчений и тревог. За долгие годы вдовства его сдержанность отпугнула и без того немногочисленных друзей, они отдалились настолько, что превратились просто в знакомых. После смерти жены он продал дом и перебрался в дешевую съемную квартирку в Кипс-бее, последнем укромном районе Манхэттена, чья анонимность как нельзя лучше ему подходила. На какое-то время у него сложились приятельские отношения с парикмахером на Второй авеню, к которому он ходил стричься, но под старость Джеронимо стал сам подрезать себе волосы, или, как он выражался, сделался садовником собственной головы.
Корейцы в магазинчике на углу были профессионально приветливы, хотя теперь, когда на смену родителям пришло младшее поколение, он порой наталкивался на пустой взгляд, выдававший невежество молодости, вместо легких улыбок и легких кивков, которыми старцы в очках привечали старинного клиента. Многочисленные медицинские заведения Первой авеню заразили окрестности этой чумой – врачами. Джеронимо относился к медицинской профессии презрительно. Он и у терапевта давно не бывал, даже перестали приходить смс-сообщения от ассистентки врача: Вы должны посещать нас не реже одного раза в год, если вы намерены оставаться в списке пациентов доктора… На что ему врачи? Разве таблетка снимет его «состояние»? Нет, разумеется. Американская страховая медицина неизменно подводила тех, кто сильнее всего в ней нуждался. Он не желал более иметь с ней дело. Ты здоров до тех пор, пока не лишишься здоровья, а когда лишишься, тебе конец, и лучше не подпускать врачей близко, чтобы они до поры не ускорили твой конец.
В тех редких случаях, когда у него звонил телефон, это всегда было только по садовым делам, а чем дольше продолжалось «состояние», тем труднее становилось работать. Джеронимо спровадил клиентов другим садовникам и проживал сбережения. За долгие годы благодаря привычке к экономному образу жизни у него скопилась немалая сумма, да и от продажи дома кое-что оставалось, но, с другой стороны, на садоводческом бизнесе еще никто не разбогател. Имелось, правда, наследство Эллы, то, что она именовала «сущими пустяками», но она-то выросла в роскоши. На самом деле это были вполне приличные деньги, которые перешли после смерти жены к Джеронимо, а тот никогда к ним не притрагивался. Таким образом, время у него в запасе было, и все же в какой-то момент, и этот момент неуклонно приближался, когда деньги иссякнут, он превратится в игрушку судьбы – судьбы, шлюхи безжалостной. Что да, то да, насчет денег он переживал, но опять же был рад и тому, что его беды никого другого не тревожат.
Уже не получалось скрывать «состояние» от соседей, от прохожих, от продавцов и покупателей, когда приходилось наведываться в магазин, – он накопил изрядно хлопьев и суповых концентратов и жил в основном за счет кладовой, сведя вылазки за провизией к минимуму. Для пополнения запасов он заказывал товары в интернете, проголодавшись, там же покупал готовую еду с доставкой и все реже показывался на улице, лишь от случая к случаю, и то под покровом ночи. Но все меры предосторожности не могли скрыть его состояние от соседей. К счастью, он поселился среди людей с низким порогом скуки, они славились брюзгливым и безразличным («все-видел-все-знаю») отношением к самым эксцентричным выходкам сограждан. Когда пронесся слух, что Джеронимо ходит по воздуху, соседи по большей части отреагировали с таким же равнодушием и после недолгого обсуждения приняли это за какой-то фокус. А раз он упорно изо дня в день демонстрировал один и тот же фокус, его сочли надоедой, как акробата, никогда не слезающего с ходуль, как эксгибициониста, который давно уже всем все показал. Или, если у него в самом деле что-то случилось, если что-то у него не так, в этом он, вероятно, сам и виноват. Может быть, сунулся туда, куда лучше не соваться. Или он так надоел мирозданию, что оно решило от него избавиться. Так или иначе, вывод один: наскучил он со своими номерами, старичье.
Итак, первое время никто не обращал лишнего внимания на Джеронимо, и на том спасибо, вовсе не хотелось объясняться с посторонними людьми. Он сидел дома и вел подсчеты. Три с половиной дюйма за год – значит, за три года, если он столько проживет, он отделится на земли менее чем на фут. Если этот темп сохранится, утешал он себя, еще можно разработать стратегию выживания, чтобы как-то существовать – не слишком удобно и совсем не так, как обычные люди, но все же сносно. Требовалось решить всякие практические проблемы, в том числе очень его стеснявшие. Принять ванну – об этом не стоит и мечтать. К счастью, в ванной у него имелась душевая кабинка. Еще сложнее обстояло дело с отправлением естественных надобностей. Когда он пытался присесть на унитаз, задница упорно зависала над сиденьем, сохраняя точно такую же дистанцию, которая отделяла его стопы от земли в позиции стоя. Расстояние росло, и сходить по-большому становилось все труднее. С этим следовало разобраться.
Поездки превратились в проблему, и эта проблема будет только усугубляться. От перелетов он заведомо отказался: офицер из Управления транспортной безопасности, конечно, увидит в нем угрозу. В аэропорте никому и ничему не положено отрываться от земли, за исключением самолетов. Если пассажир попытается взлететь, еще не поднявшись на борт, это наверняка сочтут неуместным и постараются пресечь. Но и другие виды общественного транспорта едва ли могли ему подойти. В метро левитацию примут за попытку незаконно перескочить турникет. Он не был в полной безопасности за рулем, авария это ясно показала. Оставалось только ходить пешком, но даже по ночам он оказывался на виду, он подставлялся, пусть люди и делали вид, будто им все равно. Вероятно, спокойнее будет оставаться у себя в квартире и носу отсюда не казать. Вынужденное бездействие, пока это состояние не пройдет, а тогда он сможет вернуться к нормальной жизни или к тому, что от нее останется. Но пока это и представить себе было нелегко. Он ведь привык работать весь день на свежем воздухе, любил тяжелый физический труд многие часы напролет, в дождь и под палящим солнцем, в жару и холод, добавлять капельку рукотворной красоты к природной прелести. Если ему теперь работать нельзя, нужно как-то поддерживать форму. Гулять. Ну да. Гулять по ночам.
Жилье мистера Джеронимо располагалось на двух нижних этажах «Багдада», узкого многоквартирного дома в столь же узком квартале, самом, по всей видимости, немодном квартале самого немодного района Манхэттена, узкая гостиная находилась на уровне узкого проулка, а узкая спальня и вовсе в узком подвале. Во время Великой бури «Багдад» оказался в зоне, подлежавшей эвакуации, но высокая вода чуть-чуть не дошла до окон подвала. Узкая улочка словно по своей узости и ускользнула от общей судьбы: соседние, более широкие, распахнувшие объятия всем стихиям, сильно пострадали. Возможно, из этого нужно извлечь урок, размышлял мистер Джеронимо, возможно, узость выстоит там, где широта падет. Но подобная мораль не казалась ему привлекательной, и он не стал ее усваивать. Распахнутость, инклюзивность, все-сразу-вость, ширина, и широта, и глубина, словом – всего побольше, вот что соразмерно высокому, длинноногому и широкоплечему человеку вроде него. И если мир задумал сберечь узкое и уничтожить экспансивное, полюбил тонкие поджатые губы пуще широкого пухлогубого рта, умерщвляемую плоть больше щедрых выпуклостей, жесткое, а не свободное, всхлип, а не рев, то он предпочтет затонуть вместе с «Титаником».
Его узкий дом устоял в бурю, но обитателя не защитил. По неведомой причине Великая буря – если вообще причина в ней – подействовала на Джеронимо так, как ни на кого другого, отделив его от родной для всего человеческого рода почвы. Трудно в такой ситуации не воскликнуть: «За что именно меня?», но Джеронимо уже привыкал к нелегкой истине: иные вещи пусть даже имеют причину, все же не дают ответа на вопрос «почему». Даже если удастся установить, как это произошло, то есть ответить на вопрос «как», «почему» останется загадкой. Аномалии природы, болезни, например, не отвечают на вопрос о цели и побуждении. И все-таки вопрос «как» тоже его беспокоил. Он старался удержать на своем лице выражение отваги – ему приходилось теперь неудобно сутулиться, чтобы разглядеть это лицо во время бритья, – но страх с каждым днем сгущался.
Квартира в «Багдаде» была своего рода кельей – не только тесная, но и обставлена по минимуму. Джеронимо всегда был скромен в потребностях, а после смерти жены и вовсе не нуждался ни в чем, кроме того, что было навеки отнято: в ее присутствии. Он избавился от лишнего имущества, стряхнул с себя бремя, оставил лишь самое необходимое и дальше жил налегке. Ему не приходило в голову, что склонность избавляться от физических признаков прошлого, отпускать себя как-то связана с нынешним «состоянием». Теперь, оторвавшись от почвы, он цеплялся за ошметки воспоминаний, словно они совокупным весом могли возвратить его на землю. Он вспоминал, как они с Эллой устраивались, укрыв ноги одеялом, миска с попкорном в микроволновке, и смотрели по телевизору кино, эпический фильм о китайском мальчике-императоре, который вырос в Пекине, в Запретном городе, и считал себя богом, но после множества превратностей стал обычным человеком, садовником, и трудился под стенами того самого дворца, где прежде обитал на правах божества. Бывший бог, он же садовник, говорил, что в этой жизни обрел счастье, и, вероятно, так оно и было. Возможно, думал мистер Джеронимо, со мной совершается обратный процесс. Может быть, я постепенно возношусь и становлюсь богом. А этот город, как и все города, скоро станет для меня запретным.
В детстве ему часто снился полет. В этом сне он, лежа в своей кровати, в знакомой детской, тихонько начинал подниматься к потолку, одеяло соскальзывало и падало, и он парил в пижаме, благоразумно уклоняясь от медленно вращающихся лопастей потолочного вентилятора. Он мог даже перевернуть комнату, усесться на потолке и хихикать, глядя сверху на мебель на опрокинутом полу и гадая, почему она не падает вниз, то есть к потолку, превратившемуся теперь в пол. Внутри детской он летал без затруднения, но широкие и высокие окна в его комнате оставались по ночам открыты, чтобы впустить ветерок, и если он легкомысленно вылетал на волю, тут же обнаруживалось, что дом стоит на вершине горы (вообще-то нет, при дневном свете нет), а сам он начинал терять высоту, медленно, не так, чтобы сразу напугаться, но неуклонно, и понимал, что если не вернется в комнату, в какой-то момент его детская станет недосягаемой, он будет так же медленно опускаться к подножью горы, а там, как говорила мама, «странности и страшности». Он всякий раз успевал проникнуть обратно сквозь окно своей спальни, хотя иногда – едва-едва. Может быть, теперь для укрепления связи с почвой нужно оставаться в своей комнате, а каждая вылазка в город увеличивает разрыв еще на миллиметр.
Он стал чаще смотреть телевизор. В новостях – чудесное дитя. Он заметил: уши у девочки с такой же особенностью, как у него. И они оба оказались в мире магии, оторвавшись от старого, привычного, укорененного континуума. Чем-то это чудесное дитя его утешало. Самим своим существованием – значит, не он один отклонился от того, что, как он теперь понимал, уже и перестало быть нормой.
В столкновении с «феррари» он не был виноват, но водить грузовик стало неудобно, сложно, привычные рефлексы подводили. Хорошо, что обошлось без тяжелых травм. Второй водитель, плейбой по имени Джакомо Доницетти, придя в себя после обморока, заорал на него, словно одержимый: «Что ты там делаешь, в воздухе? Думаешь, ты нам не ровня? Оторвался? Земля для тебя недостаточно хороша, вздумал забраться выше всех? Кто ты такой, гребаный радикал, на хрен? Только глянь, что твой поганый грузовик сделал с моей машинкой. Ненавижу таких уродов. Элитист гребаный». С этими словами синьор Доницетти снова лишился чувств, но тут подоспела «скорая» и его увезла.
Шок по-всякому на людей действует, это мистер Джеронимо понимал, но видел он также, как в глазах некоторых людей, заметивших его состояние, разгорается подозрительность. Наверное, ночью он их даже больше пугал. Нужно, наверное, сцепить зубы и выйти средь бела дня. Но тогда еще больше людей увидит его состояние и возмутится. Да, привычное безразличие горожан пока что служило ему защитой, но не убережет от обвинения в снобизме, и чем выше он будет подниматься, тем больший вызовет антагонизм. В глазах прохожих он уже читал – или ему казалось, будто он это читает – подозрение, что он превозносится над обычными людьми, что левитация – упрек приземленным, и его ненормальное состояние означает лишь, что он смотрит на нормальных сверху вниз. Почему вы думаете, будто я считаю свое состояние преимуществом, готов был возопить он. Ведь оно сгубило мою жизнь, а теперь, того и гляди, преждевременно загонит меня в могилу.
Вниз, вниз. Может ли кто-нибудь дать ему такую команду? Какая-нибудь отрасль науки помочь? Если не квантовая теория, то что? Он читал о «гравитационных ботинках», в которых можно висеть под потолком. А можно их так приспособить, чтобы они приклеили его к земле? Хоть что-то можно сделать, или он вышел за пределы и медицины, и науки? Попал в плен ирреальности, и вскоре она его пожрет? Есть ли хоть какой-то ракурс, в котором его ситуация приобретает смысл – в обычном смысле слова «смысл»? И был ли он в самом деле болен, заразен, мог ли передать свое состояние другим людям?
Сколько ему еще осталось?
Левитация не вовсе неизвестный феномен. Небольшие существа, например лягушки, поднимались в воздух при лабораторных опытах с электромагнитами на суперпроводниках, которые производили что-то, в чем мистер Джеронимо не разбирался, диамагнетическое отталкивание содержащейся в теле воды. Люди ведь тоже состоят главным образом из воды, не в этом ли ключ к разгадке того, что с ним творилось? Но в таком случае, где те гигантские электромагниты, великаны-суперпроводники, которые производят такое действие? Или сама Земля превратилась в гигантский электромагнит и суперпроводник? А если так, почему из всех живых существ это подействовало только на него? Или он по каким-то биохимическим или сверхъестественным причинам особенно чувствителен к изменениям на планете – тогда, значит, вскоре все окажутся с ним в одной лодке? Он – морская свинка, на нем опробуют процесс, который в итоге приведет к тому, что Земля сбросит с себя человечество?
Вот, прямо на экране его компьютера нечто непонятное: эффект Казимира приводит к левитации сверхмалых объектов. Он попытался вникнуть в субатомную природу этой силы и увидел, как на глубоких слоях сути и материи английский язык распадается под немыслимым давлением фундаментальных сил природы, сменяясь языком самой природы: изоспиновый дублет, теорема Нётер, ротация и трансформация, нижние и верхние кварки, принцип исключения Паули, индекс доменной границы, плотность распределения, когомология де Рама, колючее пространство, несвязное объединение, спектральная асимметрия, принцип Чеширского кота, все за пределами его понимания. Может быть, Льюис Кэрролл, создатель Чеширского кота, разбирался в этом принципе у самых корней бытия, может быть, какая-то казимировщина вмешалась в личные обстоятельства его жизни, а может быть, и нет. С точки зрения космоса (если бы он мог встать на эту точку зрения) он, должно быть, сверхмалый объект, на котором сказывается подобная Сила.
Он чувствовал, как вслед за телом и разум отрывается от твердой почвы. Нужно положить этому конец. Сосредоточиться на простых вещах. В особенности вот на какой простой вещи: он зависает в нескольких дюймах над любой поверхностью, над землей, полом в своей квартире, над кроватью, над сиденьем грузовика, над сиденьем унитаза. Один раз – только один – он попробовал встать на руки и убедился, что при таком фокусе с ладонями сразу же происходит то, что обычно происходило с его ступнями. Он рухнул на спину, тяжело, аж не вздохнуть, распластался, обессилев, в дюйме над ковриком. Тонкая прослойка воздуха слегка смягчила падение, и с того случая он стал двигаться осторожнее. Он был тяжело болен, так и следовало к себе относиться. Теперь он вполне чувствовал свой возраст, а впереди – лишь худшее. «Состояние» сказывалось не только на здоровье, ослабляя мускулы, старя физически, оно и характер разъедало, заменяя чем-то новым. Он уже не был самим собой, не был он ни Раффи-Роннимус-пастырский-соннимус, ни племянник дядюшки Чарльза, ни зять Бенто Эльфенбайна, печалующийся вдовец возлюбленной Эллы. Не был он больше «мистером Джеронимо» из ландшафтной компании «Мистер Джеронимо, садовник», не был даже последней своей ипостасью, любовником Госпожи Философа и врагом ее управляющего Олдкасла. Собственная история выскользнула из-под ног, и не только в чужих, даже в своих глазах он стал всего лишь человеком, порхающим в трех с половиной дюймах над землей. Уже три с половиной дюйма, и расстояние растет.

 

Он платил аренду в срок, но опасался, что Сестра все же найдет повод изгнать его из апартаментов. Сестра Си-Си Альби, комендант «Багдада» (она предпочитала именоваться «Хозяйкой»), была, по собственному мнению, женщиной широких взглядов, однако последние известия сильно ее расстраивали. Например, эта Малютка Буря, дитя истины – она ее в оторопь повергала, как и прочие детки из фильмов ужасов, Кэрри Уайт, Дамиен Торн, все это дьяволово семя. А то, что началось после появления Малютки, и вовсе безумие. Женщина, убегавшая от насильника, превратилась в птицу и таким образом спаслась. Видео разместили на одном из новостных сайтов, куда Сестра наведывалась, попало оно и на Ютьюб. Любитель подсматривать, шпионивший за одним из любимых в городе «ангелочков», бразильской богиней нижнего белья Марпессой Зёгебрехт, какой-то магией был превращен в рогатого оленя, и стая свирепых псов-призраков гнала его по авеню А. Дальше – хуже: посреди Таймс-сквер на краткий промежуток времени (свидетели называли от нескольких секунд до нескольких минут) у всех мужчин, кто был в тот момент на площади, вдруг пропала одежда, оставив их нагими, а содержимое карманов – мобильные телефоны, ручки, ключи, кредитные карточки, купюры, кондомы, сексуальная неуверенность, раздутое эго, женские трусики, ножи и револьверы, телефонные номера дам, несчастливых в замужестве, плоские фляжки, маски, одеколон, фотографии сердитых дочерей и угрюмых мальчишек-подростков, жвачка для освежения дыхания, косячки, ложь, губные гармошки, очки, пули и разбитые, позабытые надежды – все посыпалось наземь. Несколько секунд (или минут) спустя одежда вернулась, однако нагота обнаружившихся мужских пожитков, похотей, неблаговидностей спровоцировала бурю противоречивых чувств – и стыд, и гнев, и страх. Женщины ринулись прочь, вопя, а мужчины подбирали с земли свои секреты, которые рассовать-то по карманам они рассовали, но, однажды их обнажив, уже не могли более скрывать.
Сестра вовсе не была монахиней и не имела такого намерения, но ее прозвали Сестрой из-за религиозного темперамента и подмечаемого сходства с актрисой Вупи Голдберг. Никто не называл ее Си-Си с тех пор, как оплакиваемый супруг ушел из ее жизни вместе с грудастой молодкой латиноамериканского происхождения и отправился в ад или в Альбукерке, что, как утверждала Сестра, одно и то же. Похоже, вслед за его погибелью в Нью-Мехико прямиком в ад отправился весь мир, симпатизировавший этому лоху. Сестра Альби сыта была по горло. Она всякого американского безумия насмотрелась. К безумствам с оружием привыкла, хоть стрелять по одноклассникам или нацепить маску Джокера и уложить посетителей торгового центра мордой в пол, хоть прикончить мамочку за завтраком, все разновидности безумств вокруг Второй поправки принимала за норму, это нормальное повседневное безумие, такое бывает всегда и ничего с этим не поделаешь, раз уж веришь в свободу; и безумства с холодным оружием она тоже помнила по своей молодости в Бронксе, и те безумные игры в вышибалочку, когда чернокожие мальчишки поверили, что смешнее ничего нет, чем вырубить жида ударом в лицо. Безумства с наркотиками и безумства политиков она могла понять, безумства баптистской церкви Уэстборо и безумства Трампа, потому что все эти вещи – это и есть Американский путь, а вот новые безумства – что-то совсем другое. В духе 11 сентября – не просто безумие, а нечто чужое и страшное. Дьявол сорвался с цепи, говаривала Сестра – часто и во всеуслышание. Дьяволово это дело. И когда ее постоялец принялся парить в нескольких дюймах над полом в любое время дня и ночи, ей стало ясно, что дьявол вторгся в ее собственный дом, а где Иисус, когда он нужен? «Иисус, – позвала она, стоя посреди небольшого вестибюля „Багдада“. – Спускайся давай, еще разик сойди на землю, у меня тут Божья работа для тебя».
Тут появляется Голубой Жасмин, художница (перформанс, инсталляции, граффити), жившая на верхнем этаже «Багдада». Мистер Джеронимо не был с ней знаком, не потрудился познакомиться, и все же у него вдруг появился союзник, друг, заступившийся за него. Голубой Жасмин какой-то имела на Сестру индейский приворот или так казалось. «Оставь его в покое», – сказала она, и Сестра, скривившись, сделала, как велено. Ее любовь к Жасмин была столь же странной, сколь и сильной, одной из мириадов необъяснимых привязанностей, удерживающих воедино великий город: любовь, застигающая врасплох. Вероятно, привязанность выросла из разговоров, Жасмин любила порассуждать и чуть ли не гипнотизировала Сестру потоком мысли: Багдад, который пишется Baghdad, столица Ирака, это трагедия, говорила она, зато Багдад без h, древний Багдад, это волшебное место, город Аладдина, столица сюжетов, которая обвивается вокруг реального города, как лоза, вползает на улицы реального города и в каждый дом, шепчет что-то нам в уши, в этом городе-паразите сюжеты – плоды, свисающие с каждого дерева, истории невероятные и вероятные, длинные, короткие, тощие и тучные, и никто из жаждущих услышать интересненькое не уйдет обиженным. Изобильные плоды падают с веток и лежат, побитые, на улице, и всякий вправе их подобрать. Я строю этот ковер-самолет-город всюду, где могу, говорила Голубой Жасмин, я ращу его в мощеных дворах в глубине центральных улиц и в граффити на стенках подъездов – моих проектов. Этот «Багдад» – мой, я царица этого города и его подданная, покупатель и лавочник, пьяница и вино. А ты, сказала она сестре Альби, ты смотрительница «Багдада». Домовладелица «Багдада», управляющая Волшебной страной. В самом его средоточии стоишь. От таких разговоров сердце Сестры таяло. Мистер Джеронимо – это будет просто дьявольский сюжет, уверяла ее Голубой Жасмин. Не трогай его, посмотрим, как дело обернется.
Волосы у Голубой Жасмин были вовсе не голубые, скорее оранжевые, и звали ее не Жасмин. Наплевать. Если она решила называть оранжевый голубым, ее право, а Жасмин – боевое прозвище, ага, она жила в городе, словно в зоне военных действий, потому что, хотя родилась на 116-й улице в семье профессора Колумбийского университета (и его супруги), она требовала признать тот факт, что изначально, до того, то бишь до рождения, мать его, она родом из Бейрута. Она сбрила себе брови и вытатуировала новые на том же месте в форме зигзагов-молний. И тело тоже превратила в зону татуировок, все татуировки, кроме бровей, были вербальными, Лав Имэджин Иизи Оккупай, она говорила о себе – неумышленно выдавая тем самым, что от Риверсайд-драйв в ней все же больше, чем от Хамра-стрит, – что она не только интрасексуальна, но также интратекстуальна, живет промеж слов, как и промеж гендеров. Голубой Жасмин ворвалась в мир искусства с инсталляцией, посвященной Гуантанамо, инсталляцией, потрясающей хотя бы искусством убеждать, которое понадобилось, чтобы осуществить этот замысел: Жасмин каким-то образом уговорила администрацию неприступной тюрьмы установить в камере стул и перед ним видеокамеру, подключив ее к манекену в галерее Челси, так что когда заключенный Гуантанамо садился на этот стул и рассказывал свою повесть, его лицо проецировалось на лицо манекена в Челси, и это выглядело так, словно художница освободила их всех, вернула им голос, и – ага, тема – свобода, свобода, засранцы, она ненавидела терроризм точно так же, как любой из вас, но злоупотребление правосудием ненавидела ничуть не меньше и – к вашему сведению, чтоб вы знали, на случай, если вообразили, будто она религиозный фанатик-террорист, затихарившийся в ожидании, – так вот, ни в каких богов она не верила, к тому же пацифист и веган, так что идите на хрен.
Она была своего рода знаменитостью в этом районе, мировая известность в пределах двадцати кварталов, говорила она, на слэм-сессиях сюжетов, которые организовали люди из «Дня саранчей» – это название они позаимствовали не у Натаниэля Уэста (в его романе саранча была в единственном числе), а из песни Дилана, у которого «пели саранчи» во множественном числе: «пели саранчи, и они пели для меня». Эти сюжетные сессии были праздником, который всегда с тобой – перемещающимся по городу, – и хотя называлась программа «День», сессии, разумеется, происходили по ночам, и Голубой Жасмин солировала у микрофона, рассказывая любимые истории о Багдаде-без-h.
Однажды в старом Багдаде, начинала Голубой Жасмин, знатный человек задолжал купцу деньги, большую сумму, а потом вдруг этот аристократ взял и умер, и купец подумал: плохо дело, теперь мне не заплатят. Но какой-то бог наделил его даром переселения души – в той части света богов много, а не один – и купец надумал переселить свою душу в тело умершего, чтобы тот поднялся со смертного одра и уплатил долг. Купец спрятал свое тело в безопасном, как он думал, месте, и его дух забрался под кожу покойника, но когда он повел тело мертвеца в банк, путь лежал через рыбный рынок, и тут большая мертвая треска, выложенная на прилавок, заметила его и давай хохотать. Когда люди услышали, как скользкая мертвая рыба смеется, они поняли: тут какое-то скользкое дело, мертвец расхаживает, и набросились на него, решив, что он одержим демоном. Тело мертвого аристократа быстро сделалось негодным для души, и душе купца пришлось выскочить из него и поскорее возвращаться в собственную покинутую оболочку. Но тем временем другие люди нашли оставленное купцом тело и, приняв его за тело мертвого человека, сожгли его по обычаю тех мест. Итак, купец остался без тела и не получил деньги, которые давал в рост, и его дух, вероятно, до сих пор блуждает по рынку. Или же он вселился в мертвую рыбу и уплыл прочь в океан в потоке повествования. Мораль же такова: не испытывай, на хрен, судьбу.
И еще:
Был в Старом Багдаде очень-очень высокий дом, дом – словно вертикальный бульвар, ведущий наверх, в стеклянную обсерваторию, откуда владелец, очень-очень богатый человек, смотрел на крошечные кишащие человечками муравейники города, распластавшегося далеко внизу. Это был самый высокий дом в городе, он стоял на высочайшем холме и сложен был не из кирпича, стали или камня, но из чистейшей гордыни. Полы – плитки из ярко отполированной гордыни, которая никогда не теряла блеска, стены – великолепнейшего высокомерия, канделябры сияли кристальной надменностью. Огромные позолоченные зеркала стояли повсюду, отражая владельца не в серебре или ртути, но в том материале, который более всего льстил ему: в самолюбии. И так этот владелец упивался своим домом, что заразил этим чувством всех, имевших привилегию посещать его, и никто и словом не оспорил саму затею выстроить столь высокий дом в таком приземистом городе.
Но после того как богатый человек вместе с семьей переехал в небоскреб, их всех преследовали несчастья. То ногу кто сломает, то драгоценную вазу разобьют, и всегда хоть один из членов семьи был болен. Спать никому не спалось. Дела богача нисколько не пострадали, поскольку он не занимался бизнесом дома, но жена богача, видя, что ее близких постигло проклятие или сглаз, вызвала специалиста по духовным сущностям домов, и когда она услышала, что дом навсегда обречен на злосчастье (вероятно, заклятье наложил джинн, друживший с муравьиным народом), по ее настоянию и сам богач, и его семья, и тысяча один слуга и сто шестьдесят автомобилей выехали из высокого дома и перебрались в одно из множества принадлежавших им жилищ пониже, в обычный дом, построенный из заурядных материалов, и они жили дальше счастливо, хотя раненая гордость – тяжелейшая из всех видов ран, оправляться от удара по заносчивости и самоуверенности приходится намного дольше, чем от простого перелома ноги.
Когда богатая семья выехала из высокого дома, в его стенах поселились городские муравьи, и гусеницы, и змеи, и вся дикая жизнь города вторглась в опустевшее пространство, вьюны обвили ножки кроватей, колючая трава пробилась сквозь бесценный шелк бухарских ковров. Муравьи были повсюду, они завладели этим домом, и постепенно материалы, из которых был сложен дом, разрушались передвижением, жеванием, самим присутствием муравьев, миллиарда муравьев, больше миллиарда, и заносчивость канделябров треснула и разбилась под их совокупным весом, осколки заносчивости упали на пол, чья гордыня тоже запачкалась и померкла, и ткань гордыни, из которой шили напольные и настенные ковры, расползлась по миллиардам крошечных ног, шагавших и шагавших, хватавших и хватавших и попросту присутствовавших, существовавших, губивших самую суть гордыни высокого здания, поскольку оно уже не могло отрицать их существования, оно осыпалось от факта их бытия, от миллиардов маленьких ног, от муравьиности. Высокомерие стен поддалось, отвалилось, словно дешевый пластик, обнажилась хлипкость каркаса; зеркала самолюбия тоже треснули от края до края, и все обратилось в руины, преславное здание сделалось кротовой норой, инсектарием, муравейником. И, разумеется, в итоге оно рухнуло, рассыпалось в прах, и ветер унес этот прах, но муравьи остались там, и ящерицы, и москиты, и змеи, и богачи тоже остались живы, все живы, все те же, что прежде, а про дом вскоре забыли, даже тот человек, кто его построил, словно и не было никогда этого здания, и ничто не менялось, ничто не изменилось, никто не могло измениться и не изменится вовек.
Ее отец-профессор, такой красивый, такой умный, чуточку тщеславный, умер, но она каждый день старалась воплотить в жизнь его идеи. Мы все пленники историй, говорила она, в точности, как он (волнистые волосы, озорная улыбка, прекрасный ум), каждый – пленник своего солипсического нарратива, каждая семья – пленница семейной истории, любая община заперта в своей сказке о себе, всякий народ – жертва собственной версии истории, и в некоторых частях мира нарративы сталкиваются и вступают в войну, две несовместимые истории или даже больше сражаются за место, можно сказать, на одной странице. Она была родом из такого места, отцовского места, откуда он был изгнан навеки, то есть изгнано было его тело, его дух – никогда. И может быть, теперь любое место становилось тем местом, может быть, Ливан повсюду и нигде, так что мы все – изгнанники, пусть волосы у нас и не так волнисты, улыбки не так озорны и ум не столь прекрасен, но даже само имя «Ливан» уже не было необходимо, сойдет любое имя любого места или всех мест, возможно, потому-то она и чувствовала себя безымянной, неименуемой, ливанонимной. Неименуемое имя для шоу одной женщины, которое она вела, из которого (как она надеялась) могла вырасти книга, и (вот на что она очень-очень надеялась) может быть, фильм, и (если все пойдет очень, очень хорошо) мюзикл (хотя в таком случае придется придумать роли и еще для нескольких человек). Я вот что думаю: все истории – вымысел, говорила она, даже те, которые настаивают на своей фактичности, вроде того, кто где первый и чей бог круче других, – все это фантазии, обманки, и фантазии реалиста, и фантастические фантазии одинаково сочинены, а главное, что нужно понять насчет сочиненных историй – что все они одинаковая неправда, и «Мадам Бовари», и спорящие между собой ливанонимные истории – вымысел точно такой же, как летающие ковры и джинны, цитировала она слова отца, никто не умел выразить эту мысль лучше, чем он, а она была его дочерью, так что его слова теперь принадлежали ей, в этом наша трагедия, повторяла она его слова, нас убивают наши истории, но если бы у нас не было этих историй, это, вероятно, тоже б нас прикончило.
Народ уньяза, обитающий на горном хребте Лам, который почти целиком опоясывает Багдад, рассказывала Голубой Жасмин в «Саранчах», верил, что спустя считаные часы после рождения в ухо ребенку входит паразит-рассказчик и побуждает ребенка, по мере того как он растет, требовать всякого вредного: сказок, воздушных замков, химер, иллюзий, лжи. Потребность представлять несуществующее так, словно оно существует, была опасна для народа, чье выживание сводилось к постоянной битве и требовало постоянной, незамутненной сосредоточенности на реальном. Но извести паразита-рассказчика не удавалось. Он идеально приспосабливался к организму хозяина, к контурам человеческой природы и к генетическому коду человека, натягивался второй кожей поверх человеческой кожи, второй природой входил в людскую природу. Казалось невозможным уничтожить его, не убив при этом хозяина. Тех, кто особенно заметно пострадал от паразита и одержимо производил и распространял то-чего-нет, порой казнили, и это было мудрой мерой предосторожности, но паразит по-прежнему терзал все племя.
Уньяза был маленький горный народ на грани исчезновения. Они жили в суровой местности, каменистая горная почва не давала урожая, вокруг в изобилии жестокие враги, к тому же они страдали от изнурительных недугов – кости рассыпались в труху, а мозг иссушала лихорадка. Никаких богов они не почитали, хотя паразиты-рассказчики заражали их снами о божествах дождя, дарующих воду, о мясных божествах, дарующих скот, и о богах войны, которые насылают на врагов уньяза понос, чтобы тех легче было убить. Эта иллюзия, будто все людские заслуги – найти источник воды, вырастить скот, отравить пищу врагов – не их рук дело, а дар невидимых сверхъестественных сущностей, оказалась последней каплей. Вождь уньяза распорядился заливать младенцам уши грязью, дабы не проник в них паразит-рассказчик.
После этого фантазийная болезнь стала исчезать, а юные уньяза, взрослея, с грустью убеждались, что мир вполне и чересчур реален. По мере того как новое поколение осознавало, что «покой», «уют», «доброта» и «счастье» всего лишь слова, не имеющие смысла в мире как он есть, среди них распространялся дух глубокого уныния. Всмотревшись в унылую бездну реальности, они поняли, что в их жизни нет места и для таких вредоносных слабостей, как чувства, любовь, верность, товарищество и доверие. И началось последнее безумство этого племени: считается, что после жестоких ссор и яростных споров молодые уньяза, охваченные мятежным пессимизмом, который пришел на смену фантазийной заразе, перебили старших, а потом резали друг друга, пока племя вовсе не истребилось.
За отсутствием достаточных полевых данных невозможно с уверенностью сказать, существовал ли в действительности фантазийный паразит или это само по себе фантазия, паразитарное изобретение, закрепившееся в умах уньяза: вещь, которой на самом деле не было, но которая, благодаря своей вкрадчивой убедительности, породила те же последствия, какие мог бы вызвать такой вымышленный паразит, существуй он на самом деле. В таком случае уньяза, ненавидевшие парадоксы наравне с вымыслами, были уничтожены собственной верой в то, что коллективно созданная иллюзия – истина.
С какой стати она вздумала заботиться о таинственном мистере Джеронимо, спросила Жасмин как-то ночью свое отражение, об этом молчаливом старике, он ведь даже не пытался быть с ней приветливым, не в том ли дело, что он высок и красив и держится прямо, как ее отец, и как раз в том возрасте, какого достиг бы сейчас отец, будь он жив? Да, вероятно, признала она, опять все дело в папочке, и, наверное, рассердилась бы на себя за подобный перенос ностальгии, если бы в тот момент ее размышления не были резко нарушены явлением позади нее – зеркало ясно отразило всю картину – красивой, худой, юной на вид женщины, с ног до головы в черном, которая сидела, скрестив ноги, на летающем ковре, а ковер, как и живший этажом ниже садовник, завис примерно в четырех дюймах над полом.
Хотя нормальная жизнь города уже была нарушена, большинство людей все еще к этому не привыкло, и их поражало вторжение фантастики в повседневность – даже таких людей, как Голубой Жасмин, которая только что призывала сестру Альби проявить толерантность по отношению к левитации, уже не первый месяц происходившей в цокольном этаже. Жасмин испустила вопль, больше похожий на собачий вой, и обернулась лицом к Дунье, которая, надо сказать, почти так же сильно изумилась при виде оранжевоволосой женщины.
– Начать с того, – недовольно пробурчала она, – что я ожидала встретить здесь мужчину, к которому у меня важное дело, мистера Рафаэля Манесеса, он же Джеронимо, а вы явно не он. А во-вторых, уши у вас самые обычные.
Голубой Жасмин разинула рот, но ни звука.
– Джеронимо Манесес! – все так же сварливо повторила женщина на ковре-самолете. У нее выдался нелегкий день. – Где он живет?
Жасмин пальцем ткнула в пол:
– Первый, – еле выговорила она. Женщина на летающем ковре поморщилась с отвращением:
– Вот за что терпеть не могу ковры, – сообщила она. – Система навигации у них ни к черту.

 

– Мама, нам нужно уехать, как можно скорее сменить квартиру, лучше прямо сегодня.
– Почему, сын мой? Потому что у тебя в спальне чудище? Нормал, скажи ему, чтобы он вел себя нормально.
– Как, и ты стала звать его «Нормал»?
– Почему бы и нет, Джинендра, мы в Америке, у всех имена изменились. Ты тоже теперь Джимми, так что не задавайся.
– Ладно, все равно. Нирмал, скажи Ма, нам надо уехать отсюда, здесь оставаться опасно.
– Зови меня Нормал. Я серьезно.
– Тогда буду звать тебя «Серьезно».
– Джинендра, перестань задирать кузена, который дал тебе хорошую работу, хорошие деньги. Прояви уважение!
– Ма! Нам нужно уехать отсюда, пока не поздно.
– И бросить моих птиц? Как же птицы?
– Забудь про птиц, Ма. Он вернется во славе и силе, и если застанет нас здесь, нам конец.
– Я проверил твою комнату. Твоя ма попросила меня проверить, и я проверил. Все как всегда. Все нормально. Никаких дыр в стенах, признаки не написали «бу» на стене, все прима, все тип-топ.
– Мама! Ну, пожалуйста.
– Мальчик мой, куда же мы денемся? Некуда нам ехать. Твоя мамочка нездорова. Мы не можем бежать сами не зная куда.
– Попросись к Нирмалу.
– Что? Ко мне вздумал переехать? И как надолго? На ночь? На десять лет? А с этим домом что?
– Этот дом – опасная зона.
– Довольно. Бла-бла-бакваас. Останемся только тут. Вопрос закрыт.
И так из месяца в месяц, пока он не уверил себя, что мама права: то, чего он боялся, никогда не произойдет, кротовая нора, и Дунья, и Натараджа – все галлюцинации того рода, который в древние времена вызывали психотропные напитки, алкоголь или плесневелый хлеб, и ему нужна помощь психиатра, может быть, какие-то лекарства, может быть, он сходит с ума. Пока наконец не наступила та ночь, зимой, в снегопад, в неестественно сильный и долгий снегопад, никогда на памяти людей не выпадало столько снега, в нем уже видели проклятие или высший приговор, потому что в последнее время всякая погода так и воспринималась, когда в Калифорнии затянулись дожди, там все строили ковчеги, когда на Джорджию обрушился град, водители бросали машины посреди дороги и убегали, словно за ними гналось гигантское ледовое чудовище, а в Квинсе, где все родом (и снами) из жарких стран, где снег все еще воспринимался как фантазия, сколько бы лет люди там ни прожили, сколько бы раз и в каком бы количестве он ни выпадал, снег был инореальностью, был черной магией под видом белой, и вот, в ту ночь черная магия сделалась реальностью, в ту ночь, когда чудовище действительно явилось, шел сильный снег, и тем труднее было бежать.
В ту ночь ему пришлось бежать, он бежал домой из офиса Нормала, бежал так быстро – поскальзываясь, падая, вскакивая, чтобы снова бежать, – как только мог, Нормал пыхтел, задыхался, хватался за бока где-то позади, потому что там было пепелище, там пожар и пепелище вместо дома, пламя там, где были стены, птицы изжарились либо улетели, а на жестком стуле на противоположном от дома тротуаре – перья испепеленных птиц кружили над ее головой – лицом к пожару, пожиравшему ее былую жизнь (от жара снег таял, и ее стул стоял в небольшой лужице), сидела его мать, закопченная, засыпанная золой, но живая, в окружении немногих своих пожитков: торшер возле стула, тут же веер из павлиньих перьев и три фотографии в рамках, которые облизывал тающий снег, его мать, застывшая без движения, без слова, красное пламя у нее за спиной, бездымное, что это за огонь без дыма, спросил он себя, подбегая к ней, и услышал, как пожарные переговариваются: бедная старуха, разверните стул так, чтобы ей не смотреть на это, бедная старая леди, замерзла совсем, подвиньте ее ближе к огню.
На этот раз спорить о причинах несчастья не пришлось, все видели огромного джинна, который вышел из шаровой молнии, родился из бездымного пламени, как все джинны мужского пола, зубастый рябой черт в длинной боевой рубахе цвета алого пламени с золотой отделкой, с длиннющей черной бородой, обмотанной вокруг талии, точно пояс, слева к этой волосяной портупее подвешен меч в зеленых с позолотой ножнах. Зумурруд Шах не утруждался более принимать образ Героя Натараджи и морочить голову малышу Джимми, он явился во всей своей страшной славе: Зумурруд Великий, могущественнейший среди Великих Ифритов, верхом на летающей урне, вторгся в мир людей вместе с тремя ближайшими своими подвижниками, положив конец эпохе разрозненных небывалостей и начав то, что мы именуем Войной.
Назад: Непоследовательность философов
Дальше: Зумурруд Великий и три его спутника