ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
I
Всего загадочнее в человеке не то, как он воспринимает похвалы или, скажем, любовь, а то, чем он ухитряется заполнить, бездействуя, все двадцать четыре часа в сутки. Для пароходного грузчика это непонятно в клерке, для лондонца — в бушмене. Это же самое было непонятно для Кэрол в замужней Вайде. У самой Кэрол был ребенок и большой дом. В отсутствие Кенникота она вела за него все телефонные разговоры да еще читала все, что попадало ей в руки, тогда как Вайда теперь ограничивалась газетными заголовками.
Но после тусклого ряда лет, прожитых в пансионе, Вайда изголодалась по домашней работе, по самым мелким и надоедливым ее сторонам. Она не держала и не хотела держать прислуги. Она варила, пекла, подметала, стирала скатерти, и все это с торжеством химика, очутившегося в новой лаборатории. Для нее очаг был поистине алтарем. Она прижимала к груди жестянки с консервированным супом, неся их из лавки домой, и выбирала швабру или свиную грудинку с таким видом, будто готовилась к большому приему. Она опускалась на колени перед ростком фасоли в своем огороде и бормотала: «Я вырастила его собственными руками, я дала миру эту новую жизнь».
«Я рада видеть ее такой счастливой, — печально думала Кэрол, — мне следовало бы брать с нее пример. Я боготворю своего малютку, но домашняя работа… Мне еще повезло. Насколько мне легче, чем женам фермеров на новых местах или тем людям, что ютятся в трущобах».
Надо сказать, что еще не отмечен такой случай, когда кто-нибудь получил бы большое длительное удовлетворение от сознания, что ему живется легче, чем другим.
Свои двадцать четыре часа Кэрол тратила на то, чтобы встать, одеть ребенка, позавтракать, договориться с Оскариной о том, что купить в лавках, вынести ребенка на крылечко поиграть, сходить к мяснику за бифштексом или свининой, выкупать ребенка, прибить к стене полочку, пообедать, уложить ребенка спать, заплатить за доставку льда, часок почитать, погулять с ребенком, зайти к Вайде, поужинать, уложить ребенка, заштопать носки, послушать, как Кенникот, зевая, рассказывает про глупость доктора Мак-Ганума, который пытался с помощью своего дешевенького рентгеновского аппарата лечить подкожную опухоль, починить юбку, послушать сквозь сон, как Кенникот возится с топкой, попытаться прочесть страничку из Торстена Веблена, — и день кончался.
Кроме тех минут, когда Хью особенно шалил, или плакал, или смеялся, или удивительно взрослым тоном говорил: «Люблю мой стульчик», — она неизменно испытывала расслабляющее чувство одиночества. Она больше уже не гордилась этим. Она была бы рада достигнуть умиротворения и, как Вайда, быть довольной своим городом и подметанием полов.
II
Кэрол поглощала неимоверное множество книг, взятых из публичной библиотеки и выписанных из Сент — Пола. Вначале Кенникота тревожила эта страсть покупать книги. Книга — всегда книга, и если в библиотеке их целые тысячи, и притом бесплатно, то какого черта тратить на них деньги? Однако через два-три года он успокоился, решив, что это одна из странностей, приобретенных Кэрол на службе в библиотеке, и что от этой странности она едва ли когда-нибудь избавится.
Вайда Шервин весьма неодобрительно относилась к большинству авторов, которыми зачитывалась Кэрол. Это были молодые американские социологи, молодые английские реалисты, русские бунтари; Анатоль Франс, Ромен Ролан, Нексе, Уэллс, Шоу, Ки, Эдгар Ли Мастерс, Теодор Драйзер, Шервуд Андерсон, Генри Менкен и разные другие ниспровергатели основ — философы и писатели с которыми повсюду — в роскошных студиях Нью-Йорка, на фермах Канзаса, в гостиных Сан-Франциско и в негритянских школах Алабамы — советуются женщины. Знакомясь с ними, она преисполнилась теми же неясными желаниями, что и миллионы других женщин, той же решимостью выработать в себе классовое самосознание, но только не могла понять, принадлежность к какому, собственно, классу ей нужно осознать в себе.
Чтение, несомненно, способствовало критическим наблюдениям Кэрол над Главной улицей Гофер-Прери и всех соседних городишек, виденных ею во время поездок с Кенникотом. В ней постепенно слагались определенные убеждения. Они приходили непоследовательно, как обрывки отдельных впечатлений, в минуты, когда она ложилась спать, делала маникюр или ждала Кенникота.
Эти убеждения она изложила Вайде Шервин, то есть Вайде Вузерспун, сидя с нею у батареи над миской орехов из лавки дяди Уитьера. В этот вечер ни Кенникота, ни Рэйми не было в городе: вместе с другими нотаблями ордена Древних спартанцев они отправились на открытие новой орденской ложи в Уэкамине. Вайда пришла ночевать. Она помогла Кэрол уложить Хью, все время охая над тем, какая у него нежная кожа. Потом они болтали до полуночи.
То, что Кэрол говорила в этот вечер и что она мучительно продумала, шевелилось одновременно в умах женщин десяти тысяч других «Гофер-Прери». Ее формулировки не были точным решением, а лишь смутным видением трагической обреченности. Она излагала мысли не настолько связно, чтобы их можно было передать ее же словами. Ее речь была уснащена вставками: «вот видите ли», «вы понимаете, что я хочу сказать», «я не знаю, ясно ли я выражаюсь». Но мысли были все — таки очень определенные и проникнутые возмущением.
III
Из прочитанных популярных рассказов и виденных пьес Кэрол усвоила, что у провинциальных американских городков две свято хранимые особенности. Первая, о которой ежечасно трубят десятки журналов, состоит в том, что они являются последним прибежищем истинной дружбы, честности и милых, простодушных невест. Поэтому все мужчины, выдвинувшиеся на поприще живописи в Париже или в финансовой сфере в Нью-Йорке, рано или поздно устают от шикарных женщин, возвращаются в свои родные городишки, объявляют столицы порочными, женятся на подругах своего детства и, в общем, счастливо доживают дни в родных местах.
Вторая особенность — это их внешний облик: мужчины с бакенбардами, на газонах чугунные собаки, глазированные кирпичи фасадов, игра в шашки, горшки с геранью, расшатанная плетеная мебель и потешные, хитрые старики. Так изображаются маленькие города в водевилях, на рисунках иллюстраторов и в газетной юмористике, но из действительной жизни такие городки исчезли уже сорок лет назад. Маленький город времен Кэрол привык думать не о барышничестве лошадьми, а о дешевых автомобилях, телефонах, готовом платье, силосе, клевере, кодаках, граммофонах, кожаных креслах, призах за игру в бридж, нефтяных акциях, кино, спекуляциях землей, о собрании сочинений Марка Твена с неразрезанными страницами, а также о политике в упрощенно-благородном изложении.
Какой-нибудь Кенникот или Чэмп Перри удовлетворяется такой провинциальной жизнью, но, кроме них, есть сотни тысяч молодых людей, и особенно женщин, которые отнюдь не могут признать себя удовлетворенными. Более энергичные из них (а также счастливые вдовы!) бегут в большие города и вопреки тому, что пишется в романах, остаются там навсегда, редко возвращаясь даже на отдых. Самые ярые патриоты маленьких городков в старости покидают их, если только могут себе это позволить, и едут доживать свой век в Калифорнию или в большие центры.
И виною этому, утверждала Кэрол, вовсе не провинциальные бакенбарды. В них нет ничего забавного. Все дело в стандартизованном, не знающем вдохновения и риска образе жизни, в вялом однообразии речи и обычаев, в безусловном подчинении духа требованиям респектабельности. В мертвящем самодовольстве… в благодушии успокоенных мертвецов, презирающих тех, кто живет, кто движется, снует туда и сюда. Все дело в безоглядном отрицании, возведенном в ранг единственной добродетели. В запрете на счастье, в рабстве, добровольном и всемерно оберегаемом. В скуке, которой поклоняются, как божеству.
Бесцветные люди поглощают безвкусную пищу, потом сидят без пиджаков и без мыслей в неудобных качалках, слушают механическую музыку, говорят механические слова о достоинствах автомобилей Форда и взирают на себя как на самую замечательную породу людей в мире.
IV
Кэрол интересовало влияние этой всепоглощающей скуки на иммигрантов. Она припоминала своеобразные черточки, подмеченные ею в скандинавских иммигрантах первого поколения на норвежской ярмарке перед лютеранской церковью, куда однажды свела ее Би. Там, в точно воспроизведенной кухне норвежской фермы, белокурые женщины в красных кофтах, расшитых золотыми нитками и разноцветным бисером, в черных юбках с синей каймой, в зеленых с белым полосатых передниках и высоких капорах, прекрасно оттенявших свежие лица, разносили «rommegrod og lefse» — сдобное печенье и пудинг на кислом молоке с корицей. В первый раз Кэрол нашла в Гофер-Прери новинку. Она наслаждалась чужеземным колоритом этого зрелища.
Но она видела, как охотно эти скандинавские женщины меняют свои пряные пудинги и красные кофты на жареную свинину и туго накрахмаленные белые блузки, а старинные рождественские гимны страны фиордов — на джаз, как они американизируются, растворяясь в однородной массе, и меньше чем за одно поколение утрачивают в серых буднях все свои милые обычаи, которые могли бы войти в жизнь города. Процесс завершается на их сыновьях. В готовых костюмах и с готовыми фразами, приобретенными в школе, они погружаются в благополучие, и здоровый американский быт без малейшего остатка сводит на нет любое чужеземное влияние.
Чувствуя, как вместе с этими иностранцами и она погружается в болото посредственности, Кэрол сопротивлялась как могла.
Самоуважение Гофер-Прери, говорила Кэрол, подкрепляется обетом бедности и целомудрия в области знания. За исключением нескольких человек — в каждом городе есть такие, — граждане бывают горды своими достижениями в невежестве, которые даются так легко. Отличаться «интеллектуальными» или «художественными» наклонностями, вообще заниматься «высокими материями» — это значит важничать и быть человеком сомнительной нравственности.
Серьезные опыты в политике и в кооперации, предприятия, требующие знания, смелости и воображения, рождаются, правда, на Западе и на Среднем Западе, но не в городах, а на фермах. В городах эти еретические идеи поддерживаются лишь единичными учителями, врачами, юристами, рабочими союзами и отдельными рабочими, вроде Майлса Бьернстама, над которыми за это издеваются, называя их «крикунами» и «недоношенными социалистами». Против них ополчаются издатель, газеты и священник. Окружающее спокойное невежество тяжелой тучей давит на них, и они изнывают среди общего застоя…
V
Тут Вайда заметила:
— Да… конечно… Знаете, я всегда думала, что из Рэйми вышел бы отличный священник. У него действительно религиозная душа. Ах, он прекрасно читал бы службу. Пожалуй, теперь уже поздно, но я всегда говорю ему, что он может быть так же полезен миру и продавая ботинки… Я вот думаю, не организовать ли нам семейные молитвенные собрания?
VI
— Несомненно, — рассуждала Кэрол, — маленькие города во всех странах и во все времена были не только скучны, но склонны к злобе, низости и безудержному любопытству. Эти свойства так же ясно выступают во Франции или в Тибете, как в Вайоминге или Индиане.
Но в стране, которая стремится к общей стандартизации, которая надеется унаследовать от викторианской Англии роль рассадника мирового мещанства, в такой стране маленький город уже не просто провинция, где люди спокойно спят в домиках под деревьями, осеняющими их невежество. Этот город — сила, стремящаяся покорить землю, обесцветить холмы и моря, заставить Данте восхвалять Гофер-Прери и одеть великих богов в форму воспитанников колледжа. В своей самоуверенности он издевается над другими цивилизациями, как коммивояжер в коричневом котелке, который думает, что превосходит мудрость Китая, и развешивает рекламы табачных фирм на старинных порталах, где с незапамятных времен начертаны изречения Конфуция.
Подобное общество великолепно приспособлено для массового производства дешевых автомобилей, часов ценою в один доллар и безопасных бритв. Но оно не найдет удовлетворения, пока весь мир не признает вместе с ним, что конечная радость и цель жизни заключаются в том, чтобы ездить в фордах, рекламировать часы ценою в один доллар и сидеть в сумерках, беседуя не о любви и отваге, а об удобстве безопасных бритв.
Душа и характер такого общества, такой нации определяются городами вроде Гофер-Прери. Крупнейший фабрикант — это просто более деловитый Сэм Кларк, а все важные сенаторы и президенты — провинциальные адвокаты и банкиры, выросшие до девяти футов.
Такой Гофер-Прери считает себя частью великого мира, сравнивает себя с Римом и Веной, но он не способен усвоить их научный дух, их интернациональное мышление, которое сделало бы его великим. Он подхватывает обрывки сведений, которыми можно воспользоваться для материальной выгоды или личного успеха. В его общественных идеалах нет размаха, благородной фантазии, утонченной аристократической гордости. Они сводятся к дешевизне прислуги и к быстрому росту цен на землю. Здесь играют в карты на грязной клеенке, в безобразных лачугах, и не знают, что пророки ходят и проповедуют среди горных просторов.
Если бы все провинциалы были так приветливы, как Чэмп Перри и Сэм Кларк, не надо было бы и желать, чтобы город стремился к великим традициям. Но всякие Гарри Хэйдоки, Дэйвы Дайеры, Джексоны Элдеры, мелкие торгаши, сокрушительно могучие благодаря общности своих целей, которые воображают себя людьми большого света, а сами остаются людьми кассового аппарата и комического фильма, — вот кто превращает маленький город в бесплодную олигархию…
VII
Кэрол старалась разобраться, почему все Гофер — Прери так безобразны на вид. Она решила, что причина заключается в их необычайном сходстве между собой; во временном характере их сооружений, от чего каждый из них напоминает поселок первых поселенцев; в неумении использовать особенности местной природы, так что холмы зарастают кустарником, железные дороги отрезают подступы к озерам, по берегам речек вырастают свалки; в угнетающем однообразии красок; в геометрической скуке зданий; в излишней ширине и прямоте зияющих улиц, где гуляет ветер и видна неумолимая обступающая город прерия, где нет поворотов, которые манили бы пешехода, и где жалкие домишки, ползущие вдоль типичной Главной улицы, ширина которой под стать величественному проспекту, застроенному дворцами, кажутся еще более невзрачными при этом само собой напрашивающемся сравнении.
Всеобщее сходство — это физическое выражение философии тупого благополучия. Девять десятых американских городов так похожи один на другой, что путешествие по ним навевает смертельную тоску. Повсюду к западу от Питсбурга, а часто и к востоку от него можно увидеть такую же лесопилку, такую же железнодорожную станцию, такой же фордовский гараж, такой же маслобойный завод, такие же дома-коробки и двухэтажные магазины. Даже новые, более осмысленно построенные дома схожи в самих своих потугах на разнообразие: те же бунгало, те же оштукатуренные или облицованные глазированным кирпичом фасады. Лавки выставляют те же стандартизированные, рекламируемые в национальном масштабе товары. Газеты в округах, разделенных пространством в тысячи миль, печатают одни и те же сообщения; мальчишка из Арканзаса щеголяет в точно таком же кричаще-ярком готовом костюме, как и юнец из Делавара; оба они повторяют те же жаргонные фразы с тех же «страничек спорта», и если один из них учится в колледже, а другой работает в парикмахерской, — все равно невозможно решить, кто из них студент, а кто парикмахер.
Если бы Кенникота мгновенно перенесли ‹из Гофер — Прери в другой город, отстоящий оттуда на много миль, он бы этого даже не заметил. Он шел бы по такой же главной улице (почти наверное она и называлась бы Главной улицей). В точно такой же аптеке он увидел бы такого же самого молодого человека, угощающего таким же мороженым с содовой такую же молодую женщину, с теми же журналами и граммофонными пластинками под мышкой. Только поднявшись в свою приемную и найдя другую табличку на двери и другого Кенникота за этой дверью, он понял бы, что с ним что-то приключилось.
В конце концов за всеми своими рассуждениями Кэрол увидела, что маленькие степные городишки, выросшие в силу потребностей сельского хозяйства района, теперь обслуживают фермеров не лучше, чем крупные города. Они богатеют за счет фермеров и доставляют горожанам автомобили и более почетное положение. Но в отличие от крупных городов они не платят своей округе тем, что служат ей белокаменным официальным центром, а остаются вот такими уродливыми поселками. Это «паразитическая греческая цивилизация»… минус цивилизация.
— Вот как мы живем! — говорила Кэрол. — Где же лекарство? Есть ли оно? Быть может, критика — надо же с чего-нибудь начать? Всякое нападение на наше племенное божество Посредственность не может не принести хотя бы маленькой пользы… И, пожалуй, ничто не может принести большую пользу сразу. Допускаю, что фермеры когда-нибудь построят свои собственные города для сбыта своих продуктов (подумайте, какой у них мог бы быть клуб). Но, к сожалению, у меня нет какой-либо «программы реформ». Больше нет! Беда коренится в психике, и никакая лига или партия не может заставить людей предпочитать сады мусорным свалкам… Вот о чем я думаю. Что вы скажете?
— Другими словами, вы стремитесь всего-навсего к совершенству? — отозвалась Вайда.
— Да! Это запрещено?
— До чего вы ненавидите этот город! Как же вы надеетесь сделать для него что-нибудь, если не чувствуете к нему ни малейшей привязанности?
— Как не чувствую! Я даже люблю его. А то я не стала бы так кипеть. Я поняла, что Гофер-Прери не просто прыщ на поверхности прерии: он так же велик, как Нью-Йорк. В Нью-Йорке я бы знала не больше сорока — пятидесяти человек, и здесь я знаю столько же. Продолжайте! Скажите, что вы думаете.
— Ну, милая моя, если бы я принимала все ваши слова всерьез, это было бы очень печально. Представьте, как должен чувствовать себя человек, который упорно из года в год работал и способствовал процветанию города, когда вы вдруг приходите и простодушно объявляете, что все это никуда не годится. Разве это справедливо?
— Что ж тут несправедливого? Если бы какой-нибудь житель Гофер-Прери увидел Венецию и сравнил ее со своим городом, он был бы не менее разочарован.
— Ничего подобного! Я понимаю, что покататься в гондоле приятно, зато у нас ванные лучше. Однако, моя дорогая… не вы одна в городе задумываетесь над всем этим, хотя — простите мою резкость — вы, кажется, считаете, что, кроме вас, об этом думать некому. Я согласна, что у нас не все на должной высоте. Может быть, наш театр не так хорош, как парижские. Ну, и прекрасно! Я не хочу, чтобы нам вдруг навязали какую-то чужую культуру, все равно, выразится ли она в планировке улиц, в манерах или в безумных коммунистических идеях.
Вайда обрисовала то, что она называла «практическими начинаниями, которые улучшают и украшают город, но связаны с текущей жизнью и осуществляются на деле». Она говорила о Танатопсис-клубе, о комнате отдыха, о борьбе с мухами, о компании по озеленению улиц и об улучшении канализации — о вещах не фантастических, туманных и далеких, а осязаемых и реальных.
Между тем то, что говорила Кэрол, было достаточно фантастично и туманно:
— Да… да… я знаю. Все это хорошо, но, если бы я могла провести сразу все эти реформы, мне все равно хотелось бы чего-нибудь захватывающего, экзотического. Жизнь здесь и теперь уже достаточно удобна и гигиенична. И так налажена! Лучше бы она была менее налажена и более ярка. От Танатопсис-клуба я хотела бы не забот о благоустройстве, а пропаганды пьес Стриндберга и классических танцев — какая красота: стройные ноги под дымкой тюля! — и… я так ясно вижу, как какой-нибудь толстый чернобородый циничный француз сидит, пьет, напевает арии из опер, рассказывает скабрезные анекдоты, хохочет над нашей чопорностью, цитирует Рабле и не стыдится поцеловать мне руку!
— Ну-ну! Не знаю, как насчет остального, но мне кажется, что вы и все подобные вам недовольные молодые женщины и хотите-то главным образом только одного: чтобы кто-нибудь чужой целовал вам руки!
А когда Кэрол вздрогнула, Вайда, похожая на старую белку, быстро протянула руку и воскликнула:
— О, дорогая моя, не принимайте этого так близко к сердцу! Я только хочу сказать…
— Я знаю. Вы это и хотели сказать. Продолжайте! Спасайте мою душу! Разве не смешно, что я стараюсь спасти душу Гофер-Прери, а Гофер-Прери печется о спасении моей? Ну, какие за мной еще грехи?
— О, их великое множество! Быть может, настанет день, когда мы увидим здесь вашего жирного, циничного француза-отвратительного, пропитанного табаком зубоскала, который разрушает свой мозг и пищеварение дрянными ликерами! Но, слава богу, покамест мы еще заняты газонами и мостовыми. Вот эти вещи действительно будут! Танатопсису удается кое-чего добиться. А вы, — с ударением сказала она, — вы, к моему великому огорчению, делаете меньше, а не больше, чем те люди, над которыми вы смеетесь! Сэм Кларк хлопочет в школьном совете об устройстве в школе лучшей вентиляции. Элла Стоубоди, которая, по-вашему, так нелепо ораторствует, убедила железную дорогу взять на себя часть расходов по разбивке садика на пустыре возле станции. Вы готовы издеваться над всеми. Но, к сожалению, я нахожу, что в вашей позиции есть что-то недостойное. Особенно — в отношении религии.
Вообще я должна вам сказать, что в ваших проектах преобразований нет ничего практически полезного. Вы стремитесь к невозможному. И слишком легко отступаете. Вы отказались от новой ратуши, от кампании по борьбе с мухами, от библиотечного совета, от Драматической ассоциации только потому, что мы не поднялись сразу до Ибсена. Вы требуете сразу совершенства. Знаете, какое главное доброе дело вы сделали, не считая того, что произвели на свет Хью? Это была ваша помощь доктору Уилу во время «Недели ребенка». Вы не требовали, чтобы каждый младенец был философом и художником, прежде чем взвесить его, как вы поступаете со всеми нами..
А теперь я, может быть, сделаю вам больно: у нас в самом деле в ближайшие годы построят новую школу, и в этом не будет ни крупицы вашей заслуги. Профессор Мотт, я и еще кое-кто без конца приставали с этим к местным денежным тузам. К вам мы не обращались, ведь вы не могли бы долбить так из года в год без малейшего проблеска надежды. И мы победили! Все, от кого это зависит, обещали мне, что как только позволят условия военного времени, они проведут кредиты на постройку новой школы. И у нас будет чудесное здание — кирпичное, коричневого цвета, с большими окнами, с сельскохозяйственным отделением и мастерскими. Когда школа будет готова, это будет мой ответ на все ваши теории!..
— Я очень рада. И мне стыдно, что я этому ничем не способствовала. Но… пожалуйста, не подумайте, что я не сочувствую этому делу, если я задам вам один вопрос: будут ли учителя в гигиеничном новом здании учить детей по-прежнему, что Персия — желтое пятно на карте. а «Цезарь» — заглавие сборника грамматических головоломок?
VIII
Вайда негодовала; Кэрол просила извинения; они проговорили еще целый час, вечные Мария и Марфа — аморалистка Мария и реформистка Марфа. Победа осталась за Вайдой.
Кэрол была расстроена тем, что ее обошли при хлопотах о постройке новой школы. Она оставила свои мечты о совершенстве. Когда Вайда попросила ее взять на себя руководство группой девочек-скаутов, она согласилась и с удовольствием занималась индейскими плясками, обрядами и костюмами. Она стала чаще посещать Танатопсис. Имея за спиной Вайду в качестве помощницы и неофициального командира, она стала хлопотать об изыскании средств на санитарку, которая оказывала бы медицинскую помощь неимущим семьям. Сама собрала для этого кое-какую сумму и проследила, чтобы санитарка была молодая, сильная, приветливая и расторопная.
Но все это не мешало Кэрол видеть толстого циника — француза и танцовщицу в прозрачных одеждах так же ясно, как ребенок видит своих сказочных друзей. А девочки-скауты радовали ее не потому, что, как говорила Вайда, скаутское обучение «поможет сделать из них хороших жен». Нет, она надеялась, что пляски индейцев сиу смогут внести мятежный дух в их тусклое существование.
Она помогла Элле Стоубоди посадить цветы в крошечном треугольном садике возле железнодорожной станции. Сидела на корточках в живописных садовых рукавицах и с маленькой изогнутой лопаткой в руках. Болтала с Эллой об общественном значении фуксий и канн и чувствовала, что трудится в храме, покинутом богами и забывшем даже запах фимиама и звуки песнопений. Пассажиры, выглядывавшие из вагонов, видели в ней только простую провинциальную женщину, красивую, но уже увядающую, несомненно, добродетельную, и как будто совершенно нормальную. Носильщик слышал, как она сказала: «О да, я думаю, это будет отличный пример для детей». А Кэрол в это время видела, как вся в гирляндах цветов она бежит по улицам Вавилона.
Устройство садика привело ее к занятиям ботаникой. Она, правда, так и не пошла дальше умения отличить тигровую лилию от дикой розы, зато она вновь «открыла» Хью. «Ма, а что говорит лютик?» — кричал он, держа в ручонках охапку нащипанной травы, и щечки у него золотились цветочной пыльцой. Она становилась на колени и обнимала его. Она признавала, что он наполнил ее жизнь. Она вполне примирялась с ней… на один час.
Но среди ночи она просыпалась в смертельном страхе. Отодвигалась от горы одеял, которая была спящим Кенникотом. Выходила на цыпочках в ванную и рассматривала в зеркале на дверце аптечного шкафчика свое бледное лицо.
Разве она не стареет с той же неотвратимостью, с какой Вайда становится полнее и моложе? Не заострился ли у нее нос? Нет ли на шее сетки морщин? Она смотрела и задыхалась. Ей было всего тридцать. Но пять лет ее замужества — разве они не пронеслись так быстро и бессмысленно, словно она проспала их под наркозом? Неужели время так и будет лететь до самой смерти?
Она стучала кулаком по холодному краю эмалированной ванны, в безмолвной ярости бунтуя против равнодушных богов:
«Я не согласна! Я не могу с этим примириться! Все они лгут — и Вайда, и Уил, и тетушка Бесси, когда говорят, что я должна удовлетвориться Хью, благоустроенным домом и тем, что посадила семь настурций в станционном садике! Я — это я! Когда я умру, мир перестанет существовать для меня. Я — это я! Я не согласна отдать другим море и башни из слоновой кости. Я хочу их сама. К черту Вайду! К черту их всех! Неужели они заставят меня поверить, что в картошке на витрине у Хоуленда и Гулда достаточно красоты и оригинальности?»