26
Он шел по вагонам, отыскивая знакомые лица, но встретил только одного знакомого, да и то это был всего лишь Сенека Доун, адвокат, который имел счастье окончить университет вместе с Бэббитом, потом стал юрисконсультом какой-то корпорации, а впоследствии совсем свихнулся, выставил свою кандидатуру по списку фермеров и рабочих и якшался с отъявленными социалистами. И хотя Бэббит объявил себя бунтарем, ему, естественно, не хотелось, чтобы его увидели вместе с таким фанатиком. Но во всех пульмановских вагонах не было ни одной знакомой души, и он нерешительно остановился. Сенека Доун, худощавый и лысоватый, очень походил на Чама Фринка, но на лице у него не было постоянной ухмылки, как у Чама. Он читал книгу с заглавием «Путь всякой плоти». Бэббиту эта книга показалась религиозной, и он подумал, что, может быть, Доуна обратили на путь истинный и он стал порядочным человеком и патриотом.
— Привет, Доун! — окликнул он адвоката.
Доун поднял глаза. Голос у него был удивительно добрый.
— А, Бэббит, здравствуй! — сказал он.
— Далеко ездил?
— Да, был в Вашингтоне.
— Ого, в Вашингтоне! Как там наше правительство?
— Ну, как сказать… да ты присаживайся!
— Спасибо. Пожалуй, сяду. Да, да! Много воды утекло с тех пор, как мы с тобой в последний раз говорили, Доун. А я… я даже огорчился, что ты не пришел на наш товарищеский обед.
— А-а, спасибо!
— Ну, как твои профсоюзы? Опять выставишь свою кандидатуру в мэры?
Доуну, видно, не сиделось на месте. Он перелистал свою книгу. Потом сказал: «Возможно!» — и при этом улыбнулся, как будто разговор шел о пустяках.
Бэббиту понравилась его улыбка, захотелось поддержать разговор.
— А я видел замечательное ревю в Нью-Йорке, называется «С добрым утром, милашка!». Они выступают в отеле «Минтон».
— Да, там много хорошеньких. Как-то танцевал в этом отеле.
— Ты разве любишь танцевать?
— Разумеется. И танцевать люблю, и хорошеньких женщин, и хорошую еду люблю больше всего на свете. Как все мужчины.
— Фу-ты, пропасть, Доун, а я-то думал, что ваша братия хочет отнять у нас всю хорошую еду и все удовольствия.
— О нет! Ничего подобного. Просто мне хотелось бы, чтобы, скажем, профсоюз работников швейной промышленности устраивал митинги, скажем, в отеле «Ритц», да еще с танцами после собрания. Разве это неразумно?
— М-да, конечно, идея неплохая. Вообще… Жаль, что мы с тобой так мало встречались в последние годы. Да, скажи, ты, надеюсь, на меня не в обиде, что я помешал тебе пройти в мэры, агитировал за Праута. Видишь ли, я — член республиканской партии и, так сказать, считал…
— А почему бы тебе и не выступать против меня? Наверно, ты — искренний республиканец. Вспоминаю — в университете ты был настоящим вольнодумцем и вообще добрым малым. Помню, как ты мне говорил, что станешь адвокатом и будешь бесплатно защищать всех бедняков и бороться с богачами. И помню, как я говорил, что сам стану богачом, накуплю картин, построю виллу в Ньюпорте. Но ты всех нас умел вдохновить!
— Да, да… Мне всегда хотелось быть свободомыслящим.
Бэббит был необычайно смущен, и горд, и растерян; он старался снова стать похожим на того юношу, каким он был двадцать пять лет назад, и, сияя улыбкой, торопливо уверял своего старого друга Сенеку Доуна:
— Беда в том, что большинство наших сверстников, даже самые деятельные, даже те, кто считает себя передовыми… беда их в том, что нет в них терпимости, широты, свободомыслия. Я-то всегда считал, что надо и противника выслушать, дать ему высказать свои взгляды.
— Прекрасно сказано.
— Я себе так представляю: небольшая оппозиция для всех для нас — хорошая штука, и человек, особенно если он делец и занимается полезным делом, должен смотреть на вещи широко.
— Да…
— Я всегда говорю — у человека должна быть Прозорливость, Идеал. Наверно, многие мои товарищи по профессии считают, что я — фантазер, ну и пусть думают что хотят, а я буду жить по-своему, как и ты… Честное слово, приятно посидеть с человеком, поговорить и, так сказать, поделиться своими идеалами.
— Но нас, фантазеров, очень часто бьют. Тебя это не смущает?
— Ничуть! Никто мне не смеет указывать, что думать и чего не думать!
— Знаешь, ты как раз тот человек, который может мне помочь. Если бы ты поговорил кой с кем из деловых кругов, убедил бы людей быть снисходительнее к этому несчастному Бичеру Ингрэму…
— Ингрэм? Слушай, да это же тот сумасшедший проповедник, которого выкинули из конгрегационалистской церкви, тот, что проповедует свободную любовь и раскол?
Доун объяснил, что и в самом деле таково общее мнение о Бичере Ингрэме, но он-то считает, что Бичер Ингрэм проповедует братство всех людей, а ярым заступником этого является и сам Бэббит. Не может ли Бэббит защитить от своих знакомых Ингрэма и его несчастную церквушку?
— Непременно! Поставлю на место любого, кто посмеет издеваться над Ингрэмом! — с чувством обещал Бэббит своему дорогому другу Доуну.
Доун оживился, стал вспоминать прошлое. Он рассказал о студенческой жизни в Германии, о том, как он участвовал в делегации, требовавшей единого налога в Вашингтоне, о международных рабочих конгрессах. Он упомянул о своих друзьях — среди них был лорд Уайком, полковник Веджвуд, профессор Пикколи. Бэббит всегда думал, что Доун якшается исключительно с членами ИРМ, но тут он серьезно кивал головой, словно тоже знал десятки лордов Уайкомов, и сам дважды ввернул имя сэра Джеральда Доука. Он чувствовал себя смельчаком, идеалистом и космополитом.
И вдруг, в свете своего нового духовного величия, он почувствовал жалость к Зилле Рислинг и понял ее так, как не понимал никого из этих примитивных людишек — членов клуба Толкачей.
Часа через два после того, как Бэббит прибыл в Зенит и сообщил жене, как жарко было в Нью-Йорке, он поехал навестить Зиллу. Он был полон добрых намерений и всепрощения. Он освободит Поля, сделает для Зиллы очень много хорошего, хотя и неясно, что именно, он будет великодушен, как его друг, Сенека Доун.
Зиллу он не видел с тех пор, как Поль в нее стрелял, и она все еще представлялась ему пышной, краснощекой, подвижной, хоть и слегка увядшей. Подъезжая к ее пансиону в унылом узком переулке за оптовыми складами, он испуганно затормозил машину. В окне верхнего этажа он увидел женщину, облокотившуюся на подоконник и похожую на Зиллу, но она была бледная, очень немолодая и напоминала пожелтевший сверток старой мятой бумаги. Зилла, наверно, уже бежала бы ему навстречу с громкими восклицаниями, а эта женщина была до ужаса неподвижна.
Он прождал полчаса, пока она спустилась в гостиную. Пятьдесят раз он открывал и закрывал альбом фотографий международной ярмарки 1893 года в Чикаго, пятьдесят раз смотрел на снимок почетного президиума.
Он вздрогнул, когда Зилла вошла в комнату. На ней было черное поношенное платье, которое она попыталась оживить поясом из красной ленты. Лента была рваная, аккуратно заштопанная в нескольких местах. Бэббит все это заметил, потому что не хотел смотреть на ее плечи. Одно плечо было ниже другого: одна рука скрючилась, словно парализованная, а под высоким воротником из дешевых кружев кривилась тонкая бескровная шея, которая когда-то была гладкой и полной.
— Что скажешь? — спросила она.
— Здравствуй, здравствуй, Зилла дорогая! Честное слово, как я рад тебя видеть!
— Он может сноситься со мной через адвоката.
— Это еще что за глупости! Да разве я пришел от него? Пришел как твой старый друг.
— Долго же ты собирался…
— Сама знаешь, как оно бывает. Думал, может быть, ты не захочешь видеть его товарища сразу, после всего… Да ты сядь, детка. Давай поговорим серьезно. Все мы наделали много такого, чего не следовало, но, может быть, еще удастся как-то все исправить. Честное слово, Зияла, я бы дорого дал, чтобы вы оба опять были счастливы. Знаешь, о чем я сегодня думал? Имей в виду, Поль ничего не знает, он даже не знает, что я к тебе приехал. Вот что я подумал: Зилла — славная, добрая женщина, она поймет, что Поль, — ну, как бы сказать, — уже получил хороший урок. Вот было бы чудесно, если бы ты попросила губернатора помиловать его! Поверь, он его помилует, если об этом попросишь именно ты. Нет! Погоди! Только подумай, сколько радости тебе самой доставит такое великодушие.
— Да, я хочу быть великодушной! — Она сидела прямо, говорила ледяным голосом. — Именно поэтому я хочу, чтобы он остался сидеть в тюрьме, пусть это будет примером всем грешникам и злодеям. Я стала религиозной, Джордж, после того, как этот человек заставил меня пережить такой ужас. Да, я часто злилась, да, я любила светские удовольствия, танцы, театры. Но когда я попала в больницу, проповедник общины святой троицы приходил навещать меня, и он мне точно доказал, по Священному писанию, что близится день Страшного суда и вся паства необновленных церквей пойдет прямо в ад, оттого что они служат богу не сердцем, а языком и попустительствуют всему мирскому, плотскому, дьявольскому.
Минут пятнадцать она говорила как одержимая, без остановки, уговаривая его бежать гнева господня, и лицо ее раскраснелось, а помертвевший голос снова зазвучал решительно и визгливо, как у прежней Зиллы. В последних ее словах слышалась неприкрытая злоба:
— Сам бог велел, чтобы Поль сейчас томился в тюрьме, пришибленный, униженный таким наказанием, пусть он хоть этим спасет свою душу, пусть это будет примером другим подлецам, которые гоняются за женщинами, за плотскими радостями.
Бэббита передергивало, он еле сидел. Как в церкви он боялся пошевелиться во время проповеди, так и тут он притворялся внимательным и слушал, хотя ее визгливые обличения кружили над ним, словно злые стервятники.
Он решил быть спокойным, по-братски мягким.
— Да, я все понимаю, Зилла. Но, честное слово, самое главное в религии — милосердие, не так ли? Ты меня выслушай: по-моему, в жизни нужнее всего широта взглядов, терпимость, если мы чего-нибудь хотим добиться. Я всегда считал, что надо быть свободомыслящим, терпимым…
— Ты? Ты терпимый человек? — Она опять заговорила как прежняя Зилла. — Слушай, Джордж Бэббит, да в тебе терпимости и широты меньше, чем в бритве!
— Ах, так! А я тебе… я тебе вот что скажу: уж во всяком случае, я такой же терпимый, как ты — верующая, ничуть не меньше! Ты — и верующая!
— Да, я верующая! Наш пастор говорит, что я и его веру укрепляю и поддерживаю.
— Еще бы! Деньгами Поля! А я тебе покажу, насколько я терпим: пошлю чек на десять долларов этому Бичеру Ингрэму! Зря люди болтают, будто он, бедняга, проповедует раскол и свободную любовь, даже хотят выгнать его из города.
— И они правы! Надо его вышвырнуть из города! Да ведь он где проповедует? В театре, в сатанинском вертепе! Ты не знаешь, что значит обрести бога, обрести мир, узреть тенета, которыми тебя опутывает дьявол! Да, я счастлива, что господь неисповедимыми путями заставил Поля ранить меня и вывести из греха, а Поль заслужил кару, так ему и надо за его жестокость; даст бог, он и умрет в тюрьме!
Бэббит вскочил, схватил шляпу, буркнул:
— Ну, если ты это называешь миром, так предупреди, ради бога, когда ты начнешь войну!
Сильна власть города, неуклонно влечет он путника к себе. Больше, чем горы, больше, чем море, размывающее берега, город всегда остается самим собой, непоколебимый, безжалостный, скрывая за мнимыми изменениями свою извечную сущность. И хотя Бэббит, бросив свою семью, бежал в глушь к Джо Пэрадайзу, хотя он стал вольнодумцем и в самый канун своего возвращения в Зенит был убежден, что ни он, ни город уже никогда не будут такими, как прежде, — не прошло и десяти дней после его приезда, как ему уже не верилось, что он вообще уезжал. А его знакомым и вовсе было невдомек, что перед ними совершенно новый Джордж Ф.Бэббит, — разве только он с большим раздражением относился к вечным подшучиваниям в Спортивном клубе и однажды на замечание Верджила Гэнча, что Сенеку Доуна надо повесить, даже пробормотал:
— Глупости, совсем он не такой плохой!
Дома он что-то мычал, когда жена своими разговорами мешала ему читать газету, приходил в восторг от нового красного берета Тинки и заявлял: «Этот сборный гараж никакого вида не имеет. Надо строить настоящий, деревянный».
Верона и Кеннет Эскотт как будто наконец обручились по-настоящему. Эскотт провел в газете кампанию за «здоровую еду», против скупщиков-оптовиков. В результате он получил отличное место в одной скупочной фирме, зарабатывал столько, что мог подумать о женитьбе, и поносил безответственных репортеров, которые осмеливаются критиковать скупщиков, ничего не понимая в таких делах.
Этой осенью, в сентябре, Тед поступил в университет, на факультет искусства и литературы. Университет находился в Могалисе, всего в пятнадцати милях от Зенита, и Тед часто приезжал домой на конец недели. Бэббит очень беспокоился за него. Тед «вошел» во все, кроме занятий. Он пытался «пролезть» в футбольную команду полузащитником, с нетерпением ждал баскетбольного сезона, его выбрали в комитет по устройству бала первокурсников и, как уроженца Зенита (аристократа среди провинциалов), его старались «привлечь» две корпорации. Но на вопросы Бэббита о занятиях Тед ничего толком не отвечал и только отмахивался: «Да знаешь, все эти профессора — сплошная мертвечина, читают всякую чушь про литературу, про экономику…»
В одну из Суббот Тед спросил:
— Слушай, папа, почему бы мне не перевестись из университета в инженерное училище, на механический факультет? Ты сам вечно кричишь, что я не занимаюсь, а там я бы здорово стал заниматься, честное слово!
— Нет, инженерное училище по сравнению с университетом не марка! — рассердился Бэббит.
— То есть как это? Инженеры в любую команду могут попасть!
Начались пространные объяснения, что «даже в долларах и центах можно выразить, насколько ценен университетский диплом для юридической карьеры», — и красочные описания адвокатской профессии. Под конец Бэббит уже произвел Теда в сенаторы Соединенных Штатов.
Среди великих адвокатов, перечисленных Бэббитом, был также и Сенека Доун.
— Вот так штука! — удивился Тед. — По-моему, ты всегда говорил, что этот Доун — настоящий псих!
— Не смей так говорить о большом человеке! Доун всегда был мне другом, я даже помогал ему в колледже, я его наставил на путь истинный, я его, можно сказать, вдохновил! И только потому, что он сочувствует рабочему движению, некоторые тупицы, не обладающие широким кругозором и терпимостью, считают его чудаком. Но разреши тебе сказать, что вряд ли кто-нибудь из них загребает такие гонорары, как он, и потом он дружит с самыми влиятельными, самыми консервативными людьми в мире, например с лордом Уайкомом, с этим — м-ммм… с этим выдающимся английским аристократом, которого все знают. Что же ты предпочитаешь — торчать среди грязных механиков и рабочих или подружиться с настоящими людьми, вроде этого лорда Уайкома, бывать у них в доме, в гостях?
— Да как сказать… — вздыхал Тед.
В следующее воскресенье он примчался радостный, веселый.
— Скажи, папа, а можно мне перейти в Горный институт, бросить эти академические занятия? Ты говоришь — марка. Конечно, может, инженерное училище — не марка, но горняки! Да ты знаешь, что они получили семь мест из одиннадцати на выборах в Ну-Тау-Тау!