Глава девятая
Позолоченные подмостки
СКАНДАЛ
Мадам Де Босак умудряется жить в роскоши, вести великосветскую жизнь даже в арестном дом. Ее камера являет собой роскошные покои, с пуховой периной и шелковыми простынями. В меню у нее каплуны и жареные голуби, она играет в вист с посетителями. Надежные свидетели подтвердили, что она ни разу не посетила тюремную церковь, а трапезничает в компании начальника женской тюрьмы. Более того, стало известно, что, когда муж навещает ее, она отправляется в его обществе в апартаменты начальника тюрьмы, где и пребывает в течение трех-четырех часов. Что за издевательство над правосудием! Как можно было позволить гнуснейшей из преступниц вести великосветскую жизнь, будто она на курорте, а не в исправительном заведении! Неужели тюрьма – это сцена, позволяющая преступнику красоваться, выставляя себя с выгодной стороны? Если дело так пойдет, убийцу невинных придется отпустить на все четыре стороны с охранной грамотой от судейских!
Я читала «Полицейский вестник», едва не скрежеща зубами. Видели бы они мои «покои»! Шелковые простыни не спасали ни от плесени, ни от вшей. Да, жареных каплунов Чарли доставлял мне еженедельно из ресторана гостиницы «Беверли», но запах хорошей еды не мог перебить нестерпимую вонь испражнений, мешавшуюся с запахом отчаяния, как не под силу каплунам было излечить мое истерзанное сердце. Никакая подушка из перьев, как бы я ни сжимала ее в объятиях, не могла заменить мне дочь. Ни одно слово из письма малышки не могло заменить ее голос. Мама, – было написано на листке милым детским почерком, – папа говорит, что ты уехала помогать бедным несчастным женщинам, но я так хочу, чтобы ты поскорее вернулась и мы закончили наши вышивки и приготовили яблоки с тоффи, я теперь умею, мне Ребекка показала. Я в голос рыдала над этими строчками, внося свою ноту в тюремный гул – нескончаемый поток завываний, приправленный яростными воплями. Матерь Божья, чего от меня добиваются власти? Покаяния?
– Прекрати давать в газеты рекламу, – велела я Чарли. – Она только внимание ко мне привлекает. Пусть миссис Костелло или миссис Уотсон стараются, авось попадутся.
В то утро он принес мне газеты, письма от адвоката, от друзей, от Оуэнсов, еще одно письмо от Белль с карандашным рисунком – птичка в клетке. Картинка пронзила мне сердце, будто то был не листок бумаги, а крюк мясника. Муж сказал, что дочь ночью плакала.
– Но утром распевала песенку про Макгинти, веселая как птичка.
– Ты совсем ума лишился? – вскинулась я. – Считаешь, что она и без матери обойдется?
– Я этого не говорил. Просто я из кожи вон лезу, чтобы она не чувствовала себя несчастной. Ты не представляешь, какой в доме кавардак.
– О, великая трагедия мистера Джонса. Невзгоды и самопожертвование.
Для меня и Чарли это были тяжкие дни. До истинных своих врагов я дотянуться не могла, а потому всю ярость и злость оставалось изливать либо на себя, либо на Чарли. Выбор пал на Чарли.
– Ты говорил, меня не арестуют! Твердил про штраф, про предупреждение!
– Боже! – простонал муж. – Ну сколько можно! Это же я не сам выдумал!
Он сидел рядом со мной на моем жалком ложе и жевал хлеб с сыром. А во мне бушевала не только злость, компанию ей составляла ревность. Он-то свободен. И денег у него полно. И фантазий всяких. А что, если… Мы словно вернулись в прошлое – пререкались и грызлись, как в старые времена, когда у нас не было ни денег, ни «французских писем», ни красавицы-дочери.
– Отмени всю рекламу! – снова велела я.
– Зачем? Мы сразу лишимся половины доходов.
– Так тебя только доходы волнуют?
– Сама знаешь, что нет. Не только. – Он похлопал по карманам и извлек исписанный листок: – Вот, посмотри, что я написал. Новое письмо от тебя.
Милостивые государи, представляющие прессу!
Женщины умирают каждый день при обычных родах, их с позором выкидывают на улицу без гроша в кармане, а ведь они ЖЕРТВЫ жестокого обращения мужчин: разврата, порочности и изнасилований.
Более того, если мужчины за свои проступки не несут никакой кары, то женщин отрывают от семьи и кидают в тюрьму по одному лишь подозрению, обвиняя их в том, что они пытались помочь отчаявшимся.
Искренне ваша,
Мадам Ж. Э. Де Босак
– Я не стану подписывать.
– Почему?
– Они разозлятся еще больше. А я хочу домой.
– Защищайся, миссис Джонс! Это же твои собственные слова.
– Но написал их ты, Чарли. Ты во всем виноват. Ты используешь меня, чтобы досадить своим давним недругам из «Гералд», чтобы покрасоваться перед своими учеными друзьями.
– В письме только то, что ты сама мне повторяла не один раз, Мадам Де Босак.
– Правда? Я больше не хочу быть Мадам Де Босак! – выпалила я и почувствовала, что поступаю верно. Мадам со своими французскими подходами, кровавой коммерцией, изгаженными простынями, заплаканными носовыми платками тянула меня на дно. – Я увольняюсь.
– Ты всерьез?
– Да. Куда уж серьезнее. У меня больше нет сил.
– Никогда бы не подумал, что услышу от тебя такое, – тихо проговорил Чарли.
Похоже, мои слова и вправду потрясли его. Я вдруг заметила, что одежда на нем мятая, несвежая, в черных волосах поблескивает седина, а под глазами залегли темные тени.
– Может, ты и права. По крайней мере, от одной стороны нашего дела следует отказаться.
– От какой?
– От самой сомнительной.
– Вот как? Сомнительной, значит. Вот как ты это называешь.
– Я-то так не называю. Закон называет.
– Закон – это куча конского навоза!
– Знаешь, тебе следует переключиться на обычную акушерскую практику. – Чарли оживился: – Послушай, миссис Джонс. Когда ты выйдешь на свободу, заделаешься счастливой акушеркой, которая принимает здоровых детишек, распространяет медикаменты и проводит кое-какие процедуры, но ничего, связанного с преждевременными родами…
– Ты еще будешь мне указывать! Только я определяю, чем мне заниматься!
– Ты меня совсем с толку сбила. Сама ведь только что сказала, что решила закончить. Тебя не поймешь. Сворачиваешь ты лавочку или нет? Я же умываю руки. Больше не могу.
– Ты не можешь?! И чего ты не можешь?
– Быть мужем при жене в тюрьме, отцом, чья дочь плачет ночами, человеком, чей дом приходит в упадок из-за нерадивых слуг.
– Ох, мое сердце просто кровью обливается!
– Наша дочь перед сном зовет маму. Лежит в постели, прижав к себе твою подушку. От нее пахнет сиренью, как от тебя, и…
– Хватит! – выкрикнула я. – Зачем ты меня терзаешь! Думаешь, я ее забыла? Да минуты не проходит, чтобы я о ней не вспомнила.
Мы зло смотрели друг на друга.
– Экси, если ты снова попадешься, когда выйдешь отсюда и займешься прежним, тебе уже не удастся избежать долгого срока, и я…
– Что – ты?
– И я тебя тогда не прощу. По-твоему, я в восторге, что жена в тюрьме?
– Да! По-моему, тебе очень по нраву жить в одиночку, заигрывать со всякими Миллесент…
Он замахнулся, чтобы ударить меня. Но рука замерла в воздухе. Нас с Чарли сбили с ног, раскидали в разные стороны – хвала Мерриту, Матселлу, Хейсу, Эпплгейтам, Диксону. Предполагалось, что мы будем биться бок о бок, но оказалось, битву мы ведем друг с другом. Без особой причины, исключительно из-за ревности и недоверия, этих извечных подружек, встревающих между мужчиной и женщиной.
Он уронил руку.
– Каждую ночь, Экси, я проклинаю силы, что забрали тебя у меня.
– Ты проклинаешь их только потому, что дела без меня идут хуже.
– Дела не идут хуже. Пока ты здесь сидишь, Мадам Де Босак продала лекарств на шесть тысяч долларов. И это только по почте. Всего за месяц.
– Шесть тысяч долларов за месячную отсидку?
– Да, так что предприятие наше процветает. В отличие от нас.
– Боже… Когда же ты меня вытащишь отсюда? – Я отвернулась к стене, в висках стучала кровь. – Лучше бы я тогда спрыгнула с поезда. – Я закрыла лицо руками и разрыдалась.
– Не плачь, милая моя. Мы тебя вытащим.
Он обнял меня сзади, сцепил руки. Лицо его прижалось к моей шее, губы коснулись уха. Спиной я чувствовала, как вздымается его грудь.
– Скоро твой день рождения, милая. Я уже придумал для тебя подарок.
– Уж наверняка кучу всякого добра.
– Это будет сюрприз, – нежно прошептал Чарли, и я уже знала, к чему он клонит.
– Ключ от этой двери?
– Я обещаю. Суд снимет с тебя обвинения. Не волнуйся. Ш-ш-ш.
Его пальцы пробежали у меня по ребрам, как по клавишам, пробрались под одежду. Он принялся целовать меня в шею. Вздыхать.
– Энн, Энни, Экси, милая.
– Не смей.
– Но почему? – Его голос царапал мне кожу, подбородок уткнулся в плечо. Зубы прикусили мочку уха.
Деликатные читатели наверняка с негодованием пролистают столь откровенную сцену. Но рассказать – это то же, что сохранить в памяти. Доказательство для самой себя.
Чарли повернул меня к себе. Прижал. Впился в губы.
– Убирайся, – пробормотала я. – Оставь меня.
Он просунул колено мне между ног, тюремное одеяние встало колом, я оттолкнула мужа.
– Почему? – прошептал он. – Почему?
– Сначала вытащи меня отсюда.
Он повалил меня навзничь, прижал руки к мягкой перине. И снова поцеловал. Поцелуй вышел жаркий.
– Нет, – мычала я. – Нет. Надзирательница. Нас застанут.
– Боишься? – прошептал он. – Снова трусишь? Или не хочешь? Почему? Давай же, Энни! – Он искушал. Ласкал. Целовал снова и снова.
Его нежность. Его дыхание. Его смех. Мы снова были вдвоем. Необузданные. Неразумные. Забывшие об опасности. Мои ногти впивались ему в спину, мои пальцы пересчитывали его позвонки. Он зарылся лицом мне в волосы, потом извернулся, оказавшись подо мной, рывком приподнял меня. Матерь Божья. Любит же он самый неподходящий антураж. Стена в потеках и пятнах, нацарапанные слова «Господи, помилуй меня» плыли перед глазами.
Чарли сорвал с меня тюремное одеяние, бережно уложил на спину, бесшумно, слышно было только его учащенное дыхание. Я ощущала его едва сдерживаемую неистовость. Я знала, каков он в страсти, знала, что мне его не остановить, – как не остановить ту силу, что влечет друг к другу мужчину и женщину. Да я и не хотела его останавливать. Но уже через миг меня снова накрыл страх. Я вслушалась, боясь уловить позвякивание ключей. Но новая волна желания смыла панику. Я рвала пуговицы на брюках мужа:
– Быстрее!
Господи, ну что он копается! Я снова ненавидела его. Вот сейчас распахнется дверь и тюремщицы поимеют нас обоих. Все перемешалось – страх, желание, злость. Во рту было кисло, будто от незрелого яблока. Вкус крови. Наверное, прикусила губу. Или это его кровь?
– Тсс! – замерла я. – Ключ! Слышишь?
Мы обратились в изваяния. Сердце колотилось как бешеное.
Но Чарли уже вжимал губы мне в ухо:
– Я заплатил. Пятьдесят долларов, чтобы нас не беспокоили.
– Заплатил?! Заплатил?! Мерзавец!
– Ага, заплатил. – Губы Чарли пробежались по моему лицу. – Нас не остановят, любовь моя.
И я снова ему поверила. Он прав. Это никому не остановить. Эту силу не арестуешь, не упрячешь в застенок, не потребуешь с нее залог. Ее не остановить, даже в тюрьме.
Он целовал и целовал меня, перевернул на живот, и «мы познали друг друга».
– Чарли! – застонала я.
Горло свело от ненависти и любви. Мы муж и жена. Исчезнуть бы отсюда, из этого богомерзкого узилища, прочь из каменного мешка… Содрогнувшись всем телом, он в истоме упал рядом со мной. В его объятиях я была в безопасности, но вскоре он встал, привел себя в порядок и ушел – туда, где свежий воздух и высокое небо.
Минула неделя. О Чарли не было ни слуху ни духу. Меня снедала лихорадка ревности. Я металась по камере, до крови искусала губы. Порой мне казалось, что и хорошо, что Мадам Де Босак страдает в тюрьме, поделом ей. А вот Экси М. Джонс пора домой, к любимой дочери, подальше от ненавистной Мадам. Но большую часть времени я изводилась от злости, представляя, как погружаю врагов в чан с щелочью, как пропускаю их через гладильный станок, как подвешиваю на веревке.
И вдруг вспомнила про письмо в «Гералд», оставленное Чарли. Защищайся!
Пару дней я письмо игнорировала. Но в конце концов в припадке ярости взяла в руки.
Милостивые государи, представляющие прессу!
Женщины умирают каждый день при обычных родах, их с позором выкидывают на улицу без гроша в кармане, а ведь они ЖЕРТВЫ жестокого обращения мужчин: разврата, порочности и изнасилований.
Более того, если мужчины за свои проступки не несут никакой кары, то женщин отрывают от семьи и кидают в тюрьму по одному лишь подозрению, обвиняя их в том, что они пытались помочь отчаявшимся.
Искренне ваша,
Мадам Ж. Э. Де Босак
Защищайся, да? Пожалуй, что и так. И я приписала:
Принимая во внимание факты по делу мисс Корделии Шекфорд, не обязаны ли вы, милостивые господа, опубликовать опровержение той беззастенчивой клеветы, что опубликовала ваша газета? А также извиниться передо мной, перед моей семьей, перед моими преданными друзьями, равно как перед всеми теми дамами Нью-Йорка, что остались мне верны, невзирая на злобную шумиху, а также перед теми людьми, кто презирает беззаконие. Ваши обвинения против меня не подтверждены ни единым фактом, а потому на суде они будут полностью сняты с меня.
Искренне ваша,
Мадам Ж. Э. Де Босак
Я переписала письмо начисто, подписалась и попросила надсмотрщицу Элси Рилли отправить почтой в «Гералд» – от моего имени. Благодаря моим советам и лекарствам ее акции на семейной бирже сильно поднялись, и она вовсю рекомендовала меня арестанткам и товаркам-тюремщицам как эксперта по части женской физиологии. Так что даже в этой клоаке я просвещала женщин относительно таинств их тел.
Чарли явился, сияя как медный грош. Он размахивал газетой, в которой было опубликовано мое послание.
– Где ты пропадал? – вскинулась я.
– Как ты думаешь, что я тебе принес?
– Документ об освобождении?! Если нет, то убирайся.
Взгляд у него потух.
– Если бы. Но я принес подарок на твой день рождения.
Мой день рождения? Я и забыла.
Одной рукой он вынул у меня из-за уха шоколадку, а из-под шали – какую-то бумагу, свернутую трубкой и перевязанную кружевной лентой.
– Поздравляю с днем рождения, миссис Джонс.
– Двадцать девять лет, – вздохнула я, – и заживо погребена.
– Ты взгляни.
Я развязала ленту, и бумага сама развернулась. Это был рисунок. Дом. Пожалуй, даже дворец. Четыре этажа, сад, витая ограда, каретный сарай. Колонны. Завитушки на карнизах.
– Что это? – испуганно спросила я. Дом был роскошен – истинный король среди домов. Я бы хотела такой.
– Да узри дом Джонсов, – сказал Чарли. – Земля наша! Я смотрела на рисунок. Все сироты мечтают о доме, и этот рисунок – мечта нашего с Чарли детства. Три трубы на крыше. Три двери. Сорок окон. Внизу список комнат – согласно их предназначению. Салон. Библиотека. Зимний сад. Бальная зала. Будуар. Кабинет. Я водила пальцем по линиям на бумаге, словно по венам на своей руке. Как бы я хотела жить в этом доме!
– Скажи что-нибудь, – улыбнулся Чарли. – Это твой дом.
– Ты всегда был дурной. Здравого смысла ни на цент.
– Мы будем жить в роскоши. Закатим грандиозный бал. Добро пожаловать, миссис Джонс.
– Если меня когда-нибудь выпустят.
Он вынул носовой платок и бережно вытер мне слезы. От платка сладко пахло бескрайними просторами, что раскинулись за тюремными стенами.
– Участок на углу Пятьдесят второй улицы и Пятой авеню.
– Там же коровья тропа, – удивилась я. – И пустырь.
– Пока пустырь. Архиепископ Хьюз уже возводит собор Святого Патрика в двух домах от нас. Он хотел сам купить этот участок, но я его опередил. Знаешь, он придет в восторг от новости, что по соседству с его божьей обителью поселится Мадам Де Босак. Он уже успел проклясть ее с кафедры. Я сходил послушать. В жизни не встречал женщины нечестивее.
Новости о том, что меня проклял сам архиепископ, я почему-то не посмеялась. Я не в экипаже раскатывала по Пятой авеню, а торчала в свой день рождения в вонючей дыре. И как там моя Аннабелль?
Чарли рассказал, что малышка опять принялась сосать палец и отказывается ходить в школу. Ее там дразнят из-за матери, сидящей в тюрьме. Гувернантка ушла. Учительница музыки потребовала повысить оплату. А Грета вдруг вышла замуж – за некоего Альфонса Шпрунта, пивовара из Йорквилла. И похоже, она ценит его «пильзнер» не меньше, чем поцелуи, – уже несколько раз являлась на работу подшофе. Вечно в дурном настроении. Когда Чарли выбранил ее, заявила, что теперь она ведет дела в одиночку, а потому требует повысить заработок.
– Только и знает, что ныть да жаловатся. Если так и дальше пойдет, я ее уволю.
– Не смей!
– А что еще прикажешь?
– Поднять свою задницу и самому делом заняться!
– Да я из кожи вон лезу, сатанинская ты гарпия, и ты это прекрасно знаешь.
Наши окаянные дни все не кончались и не кончались. Я ждала, что вот-вот станет полегче, ждала всю весну, ждала первые недели лета. Каменный мешок раскалился, и мы варились на медленном огне в огромной кастрюле, именуемой юстицией. А по мне, так не юстиция, а сущая клоака.