Глава первая
Отсрочка приговора
Вопреки тому, что понаписали про меня в нью-йоркских желтых листках клеветники и сплетники, мое богатство заключается не в пачках денег и не в роскошных особняках. Не в жемчугах на моей шее, не в кружевах, не в изысканном фарфоре, не в столовом серебре. Самое мое великое богатство – это второй шанс, возможность повторить попытку. Тот миг, что предотвращает катастрофу. Как произошло в те дни на Чатем-стрит, много лет назад, когда события моей жизни, весь ход ее, казалось, вели лишь вниз, к нищете, забвению и смерти. Спасение при этом приняло крайне неожиданное обличье. Сначала оно явилось в виде долгожданного письма от Датч. А затем прибыло в облике моего друга. И наконец, прилетело весточкой из «Гералд».
Я никогда уже не узнаю наверняка, что подействовало: горчичная ванна, «Лунное средство», ложка вытекшей из меня крови или те слезы, что я выплакала в своей постели, но нечто (божественной природы или нет, то никому не ведомо) сделало так, что мой месячный цикл восстановился столь же внезапно, как и исчез. На самом деле такое совсем не редкость и часто происходит с совсем юными девушками, когда они распереживаются. Похоже, я все-таки не забеременела.
Та история пробудила во мне стойкость и решительность. Перед лицом грядущих катастроф непременно нужно закалить волю и укрепить бастионы крепости, именуемой Женская Добродетель. Никогда такое не повторится. Клянусь. Никогда. С сегодняшнего дня никто не сумеет меня искусить. Ни красивыми словами, ни серебряной цепочкой. Ни ЧАРЛЗ Г. ДЖОНС, НИ КТО-ЛИБО ЕЩЕ.
Выполоть без жалости. Страсть – это сорняк, пасленовый виноград, крапива, полынь, которую я дергала на пасторских грядках в Иллинойсе.
При свете дня я была «цветком добродетели», зато ночью, одинокая, сидя в холодной кухне, я тосковала по теплым объятиям, по нежному слову. Самыми мучительными были мысли об этой адской связи между мной и Чарли, ведь стоило мне закрыть глаза, как передо мной возникали картинки нашей плотской близости, сразу делалось дурно. В припадке омерзения я сняла с шеи серебряную цепочку, но тут же надела обратно. Я ненавидела Чарли всеми фибрами души, но каждую ночь кидалась на свое ложе разврата, страстно желая его увидеть. Уж я бы ему рассказала, какие муки мне доставляет моя физиология. Я вывела пальцем на пыльном стекле его инициалы и стерла. Он не постучался в мою дверь. Не написал ни единого слова. Загадочно исчез. Ушел воевать? Убит? Опять меня все покинули.
Сентябрьским деньком, ближе к вечеру, под тем предлогом, что надо сбегать к аптекарю Хегеманну, я поспешила к типографии, сначала по Нассау-стрит, потом по Бикман-стрит. У «Гералд» я встала в двух шагах от двери-вертушки, чтобы не пропустить выходящих из здания людей. Некоторые были в рабочих робах. Но для начала я вычислила газетных писателей – беззаботные типы, бородатые, лохматые и почти все в клетчатых пиджаках. У людей попроще, наборщиков и прочих, пиджаки были не такие клетчатые, зубов поменьше, а грязи на руках и башмаках побольше.
Первый человек с грязными руками, показавшийся из дверей, был похож на хорька: рыжеволосый, с узким лицом-мордочкой, маленьким носом и маленькими цепкими глазками.
– Мистер, – заступила я ему дорогу, – не знаете, как поживает наборщик по имени Чарли Джонс?
– Я-то? Может, и знаю. – Он оглядел меня с головы до ног и прищупился: – Да ты прямо пинта эля! Скажи-доложи, как тебя зовут?
– Экси Малдун.
– Брикки Гилпин, к вашим скромным услугам.
– Где он? Чарлз Джонс? Где я могу его найти?
– А сидит он, – ухмыльнулся Брикки Гилпин. – В Томбс. При этом известии рыба, что заменяла мне в последние недели сердце, выпрыгнула из сухого сосуда и погрузилась в водную прохладу.
Я поняла, что ошибалась насчет Чарли. Был он не гадом и сволочью, а невинной жертвой судебной машины. Мир для меня заиграл красками. Из «брошенки» я мигом обратилась в «обремененную заботами», а уж оттуда состоялся прыжок к «жизнерадостной».
– Но почему? – спросила я. – Что он натворил?
– Да был с людьми, что семь недель назад напали на приют для цветных сирот.
– Вранье! Чарли не мог ни на кого напасть, он ведь сам приютский.
– Да нас целая толпа была, – пожал плечами Брикки. – По всему городу стучали кастрюлями, перекрывали улицы, не помнишь, что ли?
– Помню. Свора дворняг.
– А почему черномазые свободны от призыва, а мы – нет? Почему мы должны выкатывать по триста долларов на рыло, чтобы не забрили в армию, а сумерки и никербокеры отлынивают? В этом приюте пряталась тьма цветных парней, ну мы и спалили их логово.
– Не может быть, – ужаснулась я.
– Да никто там не сгорел, детей няньки увели. – Брикки цыкнул зубом. – Но Джонс в том не участвовал. Фараоны сцапали его еще до того. Приняли за верховода.
– Так его там не было?
– Был. Сам признался. Заявил, что готовил материал для мистера Хориса Грили из «Трибун». Сказал фараонам, что записывал про мятежи на бумагу, чтобы потом опубликовать в газете. Неплохая отмазка – мол, писал отчет. Правда?
– Если он так говорит, значит, так и было.
– Ему только надо доказать это в суде. «Гералд» помогать ему не будет, так как он сказал, что пишет для «Трибун», а в «Трибе» никто про него знать не знает. А тем временем Брикки Гилпин – вот он, к вашим услугам. Глаз у него такой, что легко разглядит дырки в челюсти, где зубы выпали. На вашем месте, мисс, я бы просто пригласил меня на сэндвич с сыром и забыл про Чарли Джонса, потому как в кутузке он надолго, а потом его призовут в армию.
Я развернулась и быстро зашагала прочь от этого Гилпина.
– Даже сэндвичем за беспокойство не угостишь? – громко крикнул он мне вслед.
Будь у меня сэндвич, я бы его точно угостила. За радость, которую мне принесло его безрадостное известие. Только когда прошла несколько улиц, вести стали оседать во мне подобно золе. Чарли либо в тюрьме, либо на войне.
С тех пор полицейские, судьи, агитаторы, священники, благотворители не вызывали во мне ничего, кроме ярости, – это они отняли у меня того единственного человека, что знал мое настоящее имя. Я написала в тюрьму Томбс. Без толку. Ярость захлестывала меня, я грохотала кастрюлями, бранилась почем зря, пока миссис Броудер не объявила:
– Следи за собой, юная леди, а то быстро подыщем тебе замену.
По мне, так ее угрозам цена была грош. От Чарли по-прежнему не было вестей. Говорить о нем я могла только с Гретой, с которой мы постепенно сблизились. Обе мы варились в бульоне из злости и любви. Она влюбилась в своего «дорогушу» мистера Шеффера. Описывая его ухаживания и цветочные подношения, Грета заливалась краской. Мы развешивали во дворе белье, когда Грета заговорила о нем:
– Ах, я даше не могу ест. Я болна от люпоффь.
– Люпоффь никого не убивает, а вот то, что ей мешает, – убивает.
– Ой, я тебье уше говорийла, что твой парьен плохий, мошенник.
– Он не мошенник.
– Сама сказайл, он сидит в тьюрма? – ухмыльнулась Грета.
– Чарли выпустят. Он вернется ко мне, как только сможет.
– Только не шчитай дни.
Она выудила из-под выреза платья кружевной платочек:
– Мистер Шеффер подарийл.
– Он женится на тебе?
– Да, да. – Улыбка, словно шоколад, таяла у нее на губах.
Пожалуй, все к тому идет. «Дорогуша» дарил ей трюфели и мятные кремы, пока в один прекрасный день дело не закончилось нервным срывом. В октябре Грета в приступе отчаяния насквозь прокусила себе нижнюю губу, ее пухлый вишневый рот съехал набок, обнажив мелкие острые зубы.
– О, Энни, – Грета едва не плакала, – я больше не смогу его увидайт. Мы не сможем встречайся.
– Почему?
– Он уше шенат.
Глаза у нее были красные.
Всякая надежда растаяла без следа. Как и летнее тепло. Холодными ноябрьскими вечерами мы с Гретой выскальзывали из дома и погружались в безумную суматоху Бродвея.
В витринах магазинов сверкали роскошные драгоценности – в самый раз для нас. Желание вперемешку с презрением к самим себе переполняло нас. Дочери отверженных, одно-единственное платье и ни гроша на второе, не говоря уже об индийских муслинах, французском крепе, жакетах из шерсти ламы по шестьдесят долларов, юбках из эпонжа или пике по сто шестьдесят долларов, дневных платьях по двести, вечерних нарядах из швейцарского муслина и бархата, которые встанут вам во все триста. В витринах красовались модные наряды для игры в крокет, для верховой езды, для морских путешествий. Все это можно было сложить в сундук «Саратога» – размером с гроб. Для хранения шестидесяти платьев, как гласила этикетка.
Шестьдесят платьев. Без жалованья, без наследства я никогда не куплю себя хотя бы одно платье. Если я не мечтала о платье из кремового атласа, то перебирала обиды на судьбу. Я никогда не познаю ощущения от прикосновения этих мягких и блестящих тканей. Буду у кого-то на побегушках всю свою жизнь. И спать в чужой кухне буду всю свою жизнь. Одна.
Вот и осень на исходе, и миссис Броудер стали докучать боли в ногах – как никогда прежде.
– У меня воспаление лимфы, – утверждала она. – Старая барсучиха не поскачет вверх по лестнице ни ради любви, ни ради денег.
Миссис Эванс в то утро лежала в постели. В дверь звонили только пациенты доктора, но когда я открыла в очередной раз, на пороге стояла женщина. Губы ярко накрашены, под глазом синяк.
– У меня болит, – сообщила она.
– Где именно?
– Там, внизу, – ответила посетительница, не поднимая глаз. – Миссис Эванс дома?
Я пригласила ее пройти:
– Подождите здесь.
Миссис Эванс, вся в поту, лежала на диване и даже головы не повернула, когда я заговорила с ней.
– Осмотри ее ты, пожалуйста, – попросила она вяло.
– Я? Да как же я ее осмотрю? Я и не умею вовсе.
Моя наставница вздохнула, с трудом поднялась, руки у нее ходуном ходили. На носу повисла большая капля, которую она вытерла своим крошечным носовым платочком.
В клинике миссис Эванс оценила состояние пациентки.
Беатрис Кинсли, кожа как персик, сильные ноги, вздувшуюся диафрагму отчетливо видно даже под одеждой. У Беатрис глаза испуганной лошади. Миссис Эванс расспросила ее про месячный цикл. Велела снять белье.
– Боль не сильная, – сказала Беатрис.
– Слабые боли имеют тенденцию обращаться в сильные, – отрезала миссис Эванс.
После недолгих уговоров Беатрис согласилась раздеться. Вся шея у нее была в синяках. Похожих на следы от пальцев.
– Подойди сюда, Энни, – обратилась ко мне миссис Эванс, – проведем с тобой занятие.
Она объяснила пациентке, что я – ее ассистент, и велела осмотреть ее колени. Затем, к моему ужасу, взяла мою ладонь и положила ее на живот больной, провела ею вверх, к груди, и в каком-то месте вжала пальцы в тело.
– Дно здесь, чувствуешь подъем?
Я нащупала круглое уплотнение под ребрами, наставница показала, как измерить его.
– Спокойнее, мисс Кинсли, – пробормотала она, – мы просто проверяем ваше состояние.
И, не обращая внимания на мое смущение, она взяла меня за другую руку, оттянула большой палец и протащила под юбкой пациентки прямиком к вагине – непринужденно, словно мы с ней совершали приятную воскресную прогулку. Я тщательно исследовала пальцем окрестности, стараясь не глядеть на пациентку. И вздрогнула, когда она вдруг ойкнула. А в следующий миг ойкнула сама: моя ладонь легла на лобок. Какое странное ощущение, знакомое и вместе с тем чужое.
Следуя распоряжениям наставницы, я ждала, когда дверь приоткроется и втянет мою руку в сокровенности. После чего вытащила ладонь, пальцы были в крови. Я побледнела. Но миссис Эванс тут же поспешила уверить, что причина вполне естественная и я тут совсем ни при чем. Для нее это был просто урок, женская плоть для нее обыденна, вроде начинки в фаршированной курице. Она вытерла руки о полотенце, я проделала то же самое. Не зная, куда глаза девать.
– Теперь сядьте, – велела миссис Эванс.
Беатрис всхлипывала, пряча красное лицо в фартуке. Миссис Эванс обняла пациентку за плечи и подала знак мне; мы стиснули ее с двух сторон.
– Примерно через три месяца у вас родится ребеночек, – сказала миссис Эванс, а бедняжка Беатрис затрясла головой:
– Нет, нет, нет! – Точно миссис Эванс вынесла ей приговор. – Мне нельзя иметь ребенка.
– Кто вас избил? Ведь не сами же?
– Мэм?
– У вас внутренние ушибы, что и стало причиной болей и кровотечения.
– Но ведь вы меня вылечите?
Глаза у миссис Эванс явно на мокром месте: либо сочувствие, либо обида, потому что пациентка отказалась от предложенной «Целебной сыворотки». Миссис Эванс погладила Беатрис по щеке и сокрушенно покачала головой.
– Боюсь, мне нечем вам помочь, милая моя, пока не наступит время ребенку появиться на свет. Как акушерка я облегчу ваши страдания.
– Но миссис Уоткинс с Лиспенард-стрит направила меня к вам, – прошептала Беатрис. – Она сказала, вы можете ВЫЛЕЧИТЬ это. Если срок невелик. Это не преступление.
– Закон гласит, – ответила миссис Эванс, – что преступление, неважно, велик срок или нет.
– Но вы же других вылечили. Если преступление, то почему вы на свободе?
– У полиции до нас руки не доходят, – пожала плечами миссис Эванс, – им своих забот хватает. Из моих пациенток никто не жаловался. И потом, кто что сможет доказать? У женщин кровь может идти, а может не идти, а почему, никто не знает. Не принято спрашивать, есть там у тебя кровь или нет.
– Так вы мне поможете?
– Нет, если срок большой.
– Он еще маленький, – взмолилась Беатрис Кинсли.
– Боюсь, что нет, – мрачно сказала миссис Эванс. – Вы же не станете отрицать, что почувствовали, как малыш пинается. Это верный знак того, что срок изрядный.
– Я заплачу сколько скажете!
Миссис Эванс, не ответив, вышла из кабинета. Беатрис зарыдала в голос.
Я сидела тихонько, как мышка. Немного успокоившись, Беатрис вдруг спросила:
– Вы знакомы с Питером ван Кирком? Он первый помощник губернатора, у него дом на Пятой авеню. Он два года снимал мне квартиру в замечательном месте – на Вашингтон-сквер. – Она коснулась синяка на щеке. – Но если я буду продолжать в том же духе, он меня бросит. У него жена и две дочки. Я ему пригрозила, что расскажу все его жене, если он мне не поможет.
– Могу вам дать таблетки от задержки месячных, – сказала я.
– Я уже пила таблетки.
– Я тоже.
– Правда? – Лицо ее посветлело. – И как? Подействовало?
– Вроде бы.
– Попробую еще раз. Если не помогут, он от меня избавится.
Чулки у нее сползли на щиколотки. Она нагнулась, подтянула их. Большой живот мешал.
– Если он меня вышвырнет, куда мне идти? Да еще с ребенком. Родных никого. Прислуги и той нет.
– А как насчет дома для бедных?
– Пф-ф-ф. – Она презрительно скривилась. – Женский работный дом? Ни за что. Они же хватают тебя и определяют в кормилицы. Значит, дети богатеньких мамаш будут есть твое молоко, а собственный ребенок помирай с голоду? Да и помрешь где-нибудь на Блэквел-Айленд в компании психов, убийц, больных оспой и воров. – Она снова разрыдалась. – Почему вы не хотите помочь мне? Вы же почти врач. Приведите мой организм в порядок, уберите лишнее. Почему нет? Умоляю, мисс. За любые деньги.
Мне было ужасно жаль ее.
– Я не умею «убирать лишнее». Если бы умела, помогла бы.
– Боже милосердный! – Беатрис схватила меня за руку, сползла на пол, обхватила мои колени: – Умоляю, мисс. Попробуйте! Решитесь!
Не в силах это больше выносить, я выскочила из кабинета, нашла миссис Эванс:
– Мэм, пожалуйста, эта женщина говорит, что ее убьют. Ей некуда пойти. Помогите ей. Ну что вам мешает?
– Совершить убийство? – Глаза у миссис Эванс тоже были заплаканные. – Нет! Нет, дитя мое, категорически нет и нет. – Но, судя по ее дрожащему голосу, по расстроенному лицу, она вовсе не так была уверена в своем отказе. – Послушай меня… Помогай им, если они собрались рожать до срока. Конечно, если они попали к тебе вовремя. Хотя бы для того, чтобы они не нанесли себе вред. Начнут орудовать сами, и…
– Что?
– …и истекут кровью. Ты же видела, что мисс Кинсли себе сделала? Ее счастье, что она внутренних органов не повредила. А то ведь они чем угодно могут воспользоваться. Корсетной спицей. Пером индейки. Костью.
– И это не будет считаться убийством?
Моя наставница, дрожа всем телом, взяла мои ладони и повертела их:
– У тебя маленькие руки. У тебя мягкое сердце и пытливый ум. Но ты еще ничего не заешь о жизни. О жизни женщин. Ты научишься. Пройдешь через все уготованные тебе испытания. Но раз уж ты акушерка… а ты ею будешь, Энни… ты не должна бояться.
– Какие испытания?
Миссис Эванс поникла, но затем улыбнулась:
– Помни, Энни, милая моя, что душа у акушерки широкая и благородная, что акушерка – восприемница величайшего благословения, которым Господь удостоил нас, жалких тварей. Но акушерка должна справляться со сложностями, уметь находить то, что я называю «меньшее зло». Ты должна научиться не судить людей слишком строго. Если не научишься, ты не годишься для этой работы.
От печали, написанной на ее лице, мне самой захотелось расплакаться. И хотя впоследствии я очень часто вспоминала ее слова, утекло немало времени, прежде чем я поняла, что она имела в виду.
– Так вы поможете мисс Кинсли?
– Увы, я помочь ей не в силах, – ответила она тихо. – Слишком поздно.
Через несколько недель «Полицейский вестник» сообщил, что мистер ван Кирк, первый помощник губернатора, арестован по обвинению в убийстве мисс Беатрис Кинсли, 25 лет, проживавшей на Вашингтон-сквер, чей труп был найден плавающим в Ист-Ривер; тело бедной женщины все исколото ножом. Смерть несчастная приняла на седьмом месяце беременности.
Прочитав заметку, я ощутила, будто шею мне сдавила невидимая рука.
Пока мой опыт говорил о том, что младенец убьет свою мать, отец совратит свою дочь, школьный учитель – неподходящая партия для благородной леди, а жить стоит только ради любви. Но пример Беатрис Кинсли научил меня новому: если ты выставляешь страждущую за дверь, то, значит, подвергаешь риску ее жизнь – она либо сама нанесет себе увечья, либо отец нежеланного ребенка убьет бедняжку вместе с дитя. С мистера ван Кирка все обвинения были очень скоро сняты, а впоследствии он даже стал заместителем секретаря Военного флота. С того дня бедная Беатрис стала являться мне в кошмарах, и вместо белокурых волос на голове ее шевелились водоросли.
Практические занятия с миссис Эванс продолжались, как продолжалась и жизнь. Я все так же тосковала по маме и брату с сестрой, думала о будущем, о Чарли, которого считала своим женихом, прогуливалась по Бродвею с Гретой. Я заделалась экспертом по части тайной, в красных тонах, жизни женщин, изучая ее каждый день – причем все так же без оплаты.
Это образование порой начинало тяготить меня. Однажды, когда в очередной раз звякнул дверной колокольчик, я почувствовала, что сыта по горло.
Миссис Эванс дремала на диване, лицо бледное и потное.
– Мэм, посетительница.
Миссис Эванс вздохнула и потянулась. Ее склянка с «Серумом» стояла на столе. Вчера я смешала восемь унций микстуры – спиртовая вытяжка Thebane Opium и по капельке мускатного ореха, шафрана и серой амбры. А сегодня пузырек почти пуст.
– Мэм?
– Осмотри ее сама. Потом поднимись ко мне и расскажи, в чем дело. Поторопись. Ты ведь моя умница.
Наверное, я слишком много ступенек преодолела в этот день, потому что, услышав про «умницу», я как с цепи сорвалась:
– Я вам не «хорошая девочка»! Я бесплатная служанка! Ни цента на карманные расходы, ни жалованья! Два платья за все время, да и в них из дома не выпускают! Грета у соседей получает пять долларов в месяц, а я – шиш с маслом! Да тут еще новые обязанности. Говорите, я ассистентка? Вот и осматривайте сами! Можете отправить меня обратно на Черри-стрит, но я не «ваша умница»!
Миссис Эванс резко села.
– Вам я нужна только для того, чтобы кровавое белье стирать, – разорялась я. – Это преступление, вот что!
– Несмотря на то что говорит закон, я не считаю такого рода операции криминальными, – сказала миссис Эванс. – Если только нет угрозы преждевременных родов. Просто нужно заплатить кому надо, и вас оставят в покое.
Эти слова «заплатить кому надо» стали новой вехой в моем образовании – в его юридическом аспекте.
– Одно то, что вы не платите мне ни цента, не покупаете новой одежды, тянет на преступление. Вы держите меня в рабстве!
Она молча промокнула пот на лице, с некоторым усилием поднялась и доковыляла до туалетного столика. Ключом открыла ящичек. Мне показалось, она сейчас достанет пистолет и застрелит меня. Но вместо пистолета она вытащила ворох банкнот, развернула веером, несколько раз обмахнулась, выудила три бумажки по десять долларов и протянула мне.
– Мы намеревались оплатить целиком нашу задолженность, когда тебе стукнет двадцать один, – сказала миссис Эванс, чуть покраснев. – Но, если ты предпочитаешь получить часть денег сейчас, мы не возражаем.
Я и пяти-то долларов никогда в руках не держала, а тут целых тридцать! Моих собственных денег!
– Спасибо, – смущенно пролепетала я.
– Пожалуйста. – Она направилась к постели.
– Вас ждет посетительница.
– Хорошо, – вздохнула она.
Став владелицей тридцати долларов, припрятанных в матрасе, я еще более рьяно принялась постигать азы акушерской науки, тем более что миссис Эванс в последнее время, отправляясь с визитом в ту или иную спальню, взяла за правило брать меня с собой. Число пациенток росло стремительно. Женщины в этом городе производили на свет потомство, которое могло бы посоперничать с потомством кроликов. Умножая умножу скорбь твою в беременности твоей; в болезни будешь рожать детей. Но страдание подразумевает тишину, а уж мое ученичество тихим никак не было. Иные орали так, что куда до них диким кошкам. Битва под Геттисбергом, где мальчишек протыкали шпагами и рвали на куски ядрами, конечно же, была ерундой в сравнении с тем, что творилось в спальне, где роженица вопила и вопила, а кровь была такая алая, что, казалось, сейчас сама фея Морриган на черных вороньих крыльях спустится к ложу роженицы.
Мне еще не исполнилось семнадцати, а я уже знала основы ремесла. И только потому, что смотрела, слушала и делала то, что говорила мне миссис Эванс. Однажды я достала из утробы ягодичного мальчика, красные пяточки вперед, а подбородок до того задран, что я испугалась, не отстегнется ли у него голова. Я видела матерей, которые рожали пьяные, и таких, что хлестали «Целебную сыворотку», будто это сидр. Я видела, как рождаются близнецы, я видела мальчика, родившегося в рубашке, лицо у него было словно закрыто вуалью цвета кипяченого молока. Его мать сразу положила эту штуку в жестянку из-под табака, сказав, что продаст ее какому-нибудь моряку.
– Есть поверье, что оболочка плода спасет утопающего, – сказала миссис Эванс.
Она учила меня почти всему. Пока я ассистировала только при нормальных родах; присутствовать при родах преждевременных мне не разрешалось. Но мне позволили смотреть операцию по ликвидации непроходимости, которую проводили некоей миссис Торрингтон, у которой уже имелось восемь детей. Видела я также, как учительница разобралась с задержкой, перепугавшей другую даму, у которой детишек было семеро. Ни та, ни другая не могли себе позволить произвести на свет еще одну плаксу, причем обе они, неважно, сколько труда затратила миссис Эванс на каждую, на прощание ограничились простым «спасибо». Моя скорбная обязанность состояла в том, чтобы выносить таз после операции, и как-то раз мне показалось, что я разглядела в кровавом месиве очертания, напоминавшие содержимое разбитого яйца.
– Что с тобой? – спросила миссис Эванс, увидев мое печальное лицо.
– Его убили.
– Он и не жил никогда, – отрезала миссис Эванс и потащила меня домой, где сунула под нос Библию и велела: – Подумай над этим.
Если бы какой человек родил сто детей, и прожил многие годы, и еще умножились дни жизни его, но душа его не наслаждалась бы добром и не было бы ему и погребения, то я сказал бы: выкидыш счастливее его; потому что он напрасно пришел, и отошел во тьму, и его имя покрыто мраком. Он даже не видал и не знал солнца; ему покойнее, нежели тому.
А после она велела мне выглянуть на улицу и посмотреть, сколько маленьких оборванцев бегает там.
И обратился я, и увидел всякие угнетения, какие делаются под солнцем: и вот слезы угнетенных, а утешителя у них нет; и в руке угнетающих их – сила, а утешителя у них нет.
И ублажил я мертвых, которые давно умерли, более живых, которые живут доселе; а блаженнее их обоих тот, кто еще не существовал, кто не видал злых дел, какие делаются под солнцем.
– Под солнцем и под луной, – поправила миссис Эванс.
Она просвещала меня насчет добра и зла, учила, как обращаться с этими понятиями, какие средства хороши, а какие дурны. Пара капель опиума облегчит боль. Пальпирование живота покажет ягодичное предлежание. Стаканчик спиртного возобновит прерванные роды. Если ты чувствуешь, что голова младенца повернута не так, переложи роженицу на бок и толкай ее, чтобы повернуть плод в правильное положение. Если появляется лицо, одной рукой действуешь внутри, другой – снаружи. Одну руку засовываешь в родовой канал, пока не ухватишься за подбородок, а второй рукой похлопываешь по животу. Благословенны маленькие руки. Твердая рука благословенна. Сильная рука благословенна. Мягкое сердце благословенно, равно как мягкий голос. Все это у миссис Эванс было, тогда как мое сердце было замкнуто на ключ, голоса я по большей части не подавала. Я смотрела, слушала и делала то, что мне скажут.
– Тебе придется видеть матерей, умирающих от пролапса, когда матка просто вываливается из тела, – говорила миссис Эванс. – Ты будешь видеть, как они умирают, когда ребенок застрял в родовом канале. Матери умирают от лихорадки и от кровотечения. Их мягкие части изнашиваются, рвутся. Они умирают и просто от истощения. И помни: пока не родишь своего ребенка, ни одна женщина не станет воспринимать тебя как акушерку.
На моем счету было уже тридцать родов. Шестнадцать мальчиков и четырнадцать девочек. Мамаши стонали и метались, но, когда все заканчивалось, улыбались и смотрели на своих новорожденных сияющими глазами.
– Это вам прекрасный подарок от Господа, – восхищенно говорила миссис Эванс. – Такое чудо.
Да, это было чудо. Поначалу Божественное Событие казалось мне отвратительным и все же потрясло меня до глубины души, меня поразили мощь и устройство родильной машины – женского организма, и постепенно я начала любоваться той драмой, что разворачивалась у меня на глазах. Впервые это случилось, когда миссис Кисслинг умирала в объятиях мужа, а новорожденный заходился в крике. Я видела чудо, даже когда из утробы появлялся монголоид. Я познала все виды зловоний, испускаемых женским организмом, – запахи крови, околоплодных вод, мочи, экскрементов, рвоты.
Прибавьте многочисленные женские недомогания: опухоли доброкачественные и раковые, разрывы, фистулы, истерики; синяки и ожоги от сигарет. Но самое худшее, что довелось мне видеть, было оставлено на пороге у двери.
В пятницу ранним утром, еще и солнце не взошло, в дверь позвонили. В окно я разглядела худую женщину в темном капоте и с узлом в руках. Но, когда я открыла, посетительница исчезла, будто растворилась.
– Миссис! – закричала я, но ее и след простыл. Узел она оставила на крыльце.
Я хотела было догнать ее, но меня остановило какое-то мяуканье. На миг я решила даже, что странная женщина подкинула нам кошку. Однако в узле находился младенец. Глаза у него были раскрыты, ножки пинали одеяло. Я вынула его из тряпья.
– Что еще за дьявол, мистер? – мягко спросила я и внесла малыша в дом.
К пеленке, в которую был завернут младенец, была приколота записка: Его звать Джонни.
– О, бедный малыш Джонни, – шепнула я ему в ушко.
В кухню я ворвалась вся взбудораженная:
– Посмотрите, что оставили у нас на крыльце.
– Что там еще? – пробурчала миссис Броудер, руки по локоть в пене. Но стоило ей увидеть Джонни, как она растаяла, заворковала, защелкала языком. – Что нам с ним делать?
– Оставим себе, – сказала я и устроила крохе гнездышко в ящике комода.
Малыш явно был голоден, он кричал все жалобнее. Я дала ему тряпицу, пропитанную сахарной водой, пусть хоть ее пососет, но он только пуще разорался. Я попробовала покормить его с ложечки, но он подавился, закашлялся, стал задыхаться и все плакал и плакал.
На шум спустилась миссис Эванс, тут же подхватила младенца, принялась укачивать, и я обрадовалась, что мы оставляем его у себя. Но она сказала «Нет!», ведь ни одна из нас не могла выкормить ребенка.
– Сестры Милосердия с Двенадцатой улицы, только они могут его спасти, – сказала миссис Эванс. – У них свои кормилицы всегда под рукой. А мы не сиротский приют. Отнеси его туда, Энни.
– Он там умрет, – упорствовала я. – Не хочу отдавать его.
– Я сама отнесу, – вмешалась миссис Броудер. Она взяла мальчика, укутала в тряпье. – Идем, Джонни, поищем тебе молочка по белу свету. – И двинулась к выходу, ворча: – На моих ногах и до Бовери-то не доберешься, не то что до Двенадцатой улицы.
– Ладно уж, – вздохнула я, – отнесу.
Миссис Броудер передала мне узел:
– Там перед больницей корзина. Положи его туда и позвони в колокольчик. Они передают сирот в хорошие семьи.
– Они отправляют сирот на поезде с глаз долой, – буркнула я. – Если дети остались живы.
Сироты-младенцы мрут сплошь и рядом, уж я-то об этом хорошо знала – в газетах выуживала все заметки о сиротах, брошенных новорожденных, приютах. В «Полицейском вестнике» было написано, что сто сорок пять младенцев подбросили за шесть месяцев к Сестрам Милосердия и только восемь из них выжили. Нет никакого смысла в том, чтобы принимать такую массу сирот, если их некому выкормить. И все-таки за отсутствием лучшего плана я взяла Джонни и, полная сомнений, потащилась через Вашингтон-сквер на Пятую авеню и почти милю через новый квартал, надеясь, что стоит мне повернуться, и я увижу его мать, которая гонится за нами.
Прижимая его к плечу, я спела ему разудалую «Фляжку виски» и сказала:
– Не бойся, Джонни, скоро ты будешь играть на зеленой травке со своим пони, и есть свой пирог, и лазать по деревьям – да-да, сэр, – и тебе подарят игрушечный фургон и оловянных солдатиков, и ты вырастешь и станешь самым сильным парнем в прериях…
Не знаю, чего ради несла я эту ахинею. Он был такой свеженький, такой нездешний, что казалось неуместным тыкать его носом в правду жизни.
В вестибюле Сестер Милосердия стояла плетеная колыбель с простыми белыми занавесками и с маленькой табличкой «Пожалуйста, звоните в звонок». Вокруг никого не было, и я положила Джонни в корзину, бросая его уже во второй раз за его коротенькую жизнь, и позвонила в колокольчик. В голове у меня была лишь одна мысль: «Наверное, Джонни умрет, как и почти все остальные дети, прошедшие через эту корзинку, и что я с этим могу поделать?»
Я со всех ног бросилась прочь из этого места, и в сердце моем плескалась мерзость.