Тотальные войны XX столетия
В работе Клаузевица всегда чувствовалась напряженность между его настойчивым утверждением рассудка и тем акцентом, который он делал на воле и эмоциях. Центральные персонажи трактата «О войне» — гении и герои войны; ткань книги пронизана такими чувствами, как патриотизм, честь и храбрость. Не менее значимы, однако, и его рассуждения об инструментальном характере войны, о важности оценки масштабов и необходимости аналитической концептуализации войны. В действительности напряжение между рассудком и эмоциями, искусством и наукой, войной на истощение и маневренной войной, обороной и наступлением, инструментализмом и стремлением к крайностям образует ключевой элемент мысли в традиции Клаузевица. В XX веке это напряжение, можно сказать, достигло предела прочности.
Во-первых, войны первой половины XX века — это тотальные войны, включавшие широчайшую мобилизацию сил всей нации как для того, чтобы сражаться, так и для того, чтобы оказывать поддержку сражающимся, производя оружие и предметы первой необходимости. Клаузевиц едва ли мог представить себе это грандиозное сочетание массового производства, массовой политики и массовых коммуникаций, подчиненных цели массового уничтожения. Как бы то ни было, в XX веке война невероятно приблизилась к клаузевицевскому понятию абсолютной войны: кульминацией этого стало изобретение ядерного оружия, которое (теоретически) могло безо всякого «трения» привести к тотальному уничтожению. Но в то же время в тотальных войнах XX века проступили некоторые характерные черты новых войн. В тотальной войне публичная сфера стремится охватить собой все общество в целом, таким образом упраздняя само различие между публичным и частным. Соответственно, начинает стираться и различение между военными и гражданскими, между комбатантами и нонкомбатантами. Во время Первой мировой войны экономические объекты рассматривались в качестве законных военных целей. В результате истребления евреев в ходе Второй мировой войны в юридический язык вошел термин «геноцид». Неизбирательные бомбежки, которым союзники подвергали гражданское население, оправдывались «военной необходимостью». Эти действия, приведшие к опустошениям, масштаб которых был соразмерен масштабу геноцида (пусть даже он и не был равен масштабу истребления, осуществленного нацистами), объяснялись тем, что таким образом можно будет сломить боевой дух врага.
Во-вторых, по мере того как война вовлекала все большее количество людей, все более тщетным становилось оправдание войны ссылками на государственный интерес (если только у этого оправдания вообще когда-нибудь была убедительная сила). По словам ван Кревельда, война — это доказательство неэгоистичности людей. Индивидуалистический утилитарный расчет не может служить оправданием того, почему люди подвергают себя смертельной опасности. Неадекватность (по самой его природе) экономических стимулов в качестве мотива для начала военных действий — главная причина пресловутой неудовлетворительности наемных армий. То же верно и для «государственного интереса» — понятия, происходящего из той же школы позитивистского мышления, из которой вышла новоевропейская экономика. Мужчины идут на войну из-за множества личных причин (приключение, честь, страх, товарищеский дух, защита «дома и очага»), однако для социально организованного легитимного насилия нужна некая общая цель, в которую поверит отдельный солдат и которая будет объединять его с остальными. Коль скоро к солдатам надо относиться как к героям, а не как к преступникам, чтобы мобилизовать их энергию, убедить их убивать и рисковать жизнью, необходимо героическое оправдание.
Во время Первой мировой войны патриотизм казался достаточно мощной силой, чтобы требовать самопожертвования, и миллионы молодых мужчин записывались в добровольцы, чтобы сражаться во имя Короля и Страны. Ужасный опыт этой войны привел к разочарованию и отчаянию и вызвал влечение к более мощным абстрактным целям — тому, что Геллнер именует «светскими религиями». Вторая мировая война для государств-союзников буквально была войной против зла. Все страны были мобилизованы, и они увидели войну в таком виде, в каком она была незнакома их предшественникам в Первую мировую войну. Это была борьба с нацизмом и защита своего собственного образа жизни. Они воевали против фашизма во имя демократии и/или социализма. Во время холодной войны те же самые идеологемы призваны были оправдать непрекращающуюся гонку вооружений. Для оправдания угрозы массового уничтожения холодная война преподносилась как борьба добра со злом в духе пережитого опыта военного времени. Однако холодная война была лишь воображаемой войной; настоящие войны, такие, например, как война американцев во Вьетнаме или СССР в Афганистане, поставили под сомнение убежденность в важности этой борьбы.
В действительности идея о беззаконности войны начала получать признание уже после травматического опыта Первой мировой войны. Пакт Бриана-Келлога 1928 года отказался признать войну «инструментом политики», за исключением целей самообороны. Этот запрет был закреплен Нюрнбергским и Токийским процессами, на которых за «планирование агрессивной войны» преследовались германские и японские лидеры, и кодифицирован в Уставе ООН. В настоящее время получило широкое признание положение, согласно которому применение силы может быть оправдано только в случае самообороны либо только в случае, когда оно санкционировано международным сообществом (в частности Советом Безопасности ООН). Даже при Джордже Буше-младшем американская администрация ощущала необходимость оправдывать войну в Ираке, ссылаясь на новую доктрину «упреждающей самообороны» (preemptive self-defense), и по крайней мере поддерживать видимость «добровольной коалиции».
В-третьих, методы и приемы войны эпохи модерна достигли такой стадии развития, когда их полезный эффект резко идет на убыль. В Первую мировую войну более или менее бесполезными оказались большие линкоры конца XIX века. Значение имела огневая мощь массового производства. Первая мировая война была оборонительной войной на истощение, в которой пулеметный огонь косил шеренги молодых мужчин под водительством генералов, стратегической мыслью XIX века приученных применять силу, не считаясь с жертвами. Введение к концу войны танков и самолетов позволило совершить наступательный прорыв, сделавший возможным тот тип маневренной войны, которым характеризовалась впоследствии Вторая мировая война. Благодаря революции в электронике (по крайней мере отчасти) увеличение в послевоенный период поражающей способности и точности всех видов боеприпасов сильно повысило уязвимость всех систем вооружений. Оружейные платформы Второй мировой войны стали необычайно сложны и дорогостоящи, а соответственно, — из-за стоимости и издержек технического обслуживания вкупе с постоянно уменьшающимся числом улучшений тактико-технических характеристик — снижался их полезный эффект. В послевоенный период умножились проблемы, связанные с мобилизацией и неготовностью оперативно реагировать на изменения обстановки (inflexibility), увеличились риски естественной убыли личного состава, делая проведение крупной операции против симметричного противника почти невыполнимой задачей.
Конечным пунктом в логике технологического развития нововременной войны является, без сомнения, оружие массового поражения, а именно ядерное оружие. Ядерная война была бы войной, в которой за считанные минуты применяется предельная сила. Но какая рациональная цель могла бы в принципе оправдать использование ядерных сил? В послевоенный период с этой проблемой столкнулись многие стратегические аналитики. Не аннулирует ли ядерное оружие саму предпосылку нововременной войны — государственный интерес?
И последнее, в послевоенный период жестко обозначились альянсы, поэтому различение между внутриполитическим и внешнеполитическим также оказалось подорвано. Уже во время Второй мировой войны стало очевидным, что отдельные национальные государства не могут вести войны в одностороннем порядке. Этим уроком воспользовались при построении послевоенных альянсов — НАТО и Варшавского договора. Комплексные системы командования и управления породили военное разделение труда, при котором самостоятельным потенциалом для ведения полномасштабных войн обладали лишь сверхдержавы. В сущности, европейские страны в послевоенный период лишились одного из фундаментальных атрибутов суверенитета, а именно монополии на легитимное организованное насилие, и то, что фактически было транснациональным гражданским обществом (по крайней мере в Западной Европе), распространилось на группу наций. Широко обсуждается распространенное в социальных науках представление, согласно которому демократии не воюют друг с другом. Одно из объяснений этого (что любопытно, редко обсуждаемое в литературе) — интеграция вооруженных сил на транснациональной основе, на практике служащая сдерживающим фактором войны. Нечто подобное отмечает Клаус Оффе в отношении революций 1989 года в Восточной Европе. Он полагает, что их мирный характер был обусловлен интеграцией вооруженных сил в рамках Варшавского договора (и этим же, кстати, объясняется румынское исключение).
Вне европейских альянсов военные связи налаживались посредством создания более произвольных по своему составу альянсов, торговли оружием, предоставления военной поддержки и обучения, чем формировался некий комплекс патрон-клиентских отношений, которые тоже подавляли способность вести войну в одностороннем порядке. После 1945 года межгосударственных войн было очень мало, и, как правило, эти войны (Индия и Пакистан, Греция и Турция, Израиль и арабские государства) обуздывались вмешательством сверхдержав. Исключением, подтверждающим правило, была ирано-иракская война. Она продолжалась восемь лет и благодаря нефтяным поступлениям могла вестись в одностороннем порядке. Обе стороны узнали, что такое лишения нововременной войны с применением обычных вооружений. Еще раз процитирую ван Кревельда:
Потеряв миллион (или около того) человек, воюющие стороны опять оказались в исходном положении. Иранцам преподали тот урок, что их фанатичные молодые войска, столкнувшись с массированной огневой мощью, поддержанной химическим оружием, не смогут достичь какого-либо прорыва, не считая прорыва на небеса. Иракцы узнали, что при помощи одного только превосходства в обычных вооружениях нельзя нанести ощутимое поражение крупной стране с населением, которое почти в 3 раза превышает их собственное.
Размывание различий между публичным и частным, военным и гражданским, внутриполитическим и внешнеполитическим ставит под сомнение и само различие войны и мира. Вторая мировая война была тотальной войной, представлявшей из себя сплав войны, государства и общества — сплав, все еще характеризующий тоталитарные общества. Холодная война поддерживала атмосферу своеобразного перманентного военного психоза, в основе которого лежала теория устрашения, лучше всего переданная лозунгом «Война — это мир» из романа «1984» Оруэлла. Холодная война не давала идее войны умереть, избегая в то же время ее действительного осуществления. Предполагалось, что мир обеспечивался содержанием больших постоянных армий, объединенных в военные альянсы, непрестанной гонкой вооружений и такими объемами военных расходов, которых доныне не знало мирное время, ведь на европейской почве не вспыхивали войны того стилизованного типа, который был описан в настоящей главе. В то же время по всему миру, включая Европу, шло множество войн, в которых людей погибло больше, чем во Вторую мировую войну. Однако из-за несоответствия этих войн нашим представлениям о войне в расчет они не принимались.
Нерегулярные, неформальные войны второй половины XX века (начиная с движений сопротивления военного времени и партизанской войны Мао Цзэдуна и его преемников) — это «первые ласточки» новых форм ведения войны. После того как нововременной образ ведения войны дал трещину, из разломов возникли те участники, приемы и контрприемы, которым было суждено заложить основу новых способов социальной организации насилия. Во время холодной войны они оставались в тени господствующего конфликта Востока и Запада и считались некоей периферией центрального конфликта. Лишь перед концом холодной войны, когда угроза очередной «нововременной войны» действительно начала отступать, мы стали приходить к осознанию того, что Люттвак называет «новой воинственностью» (the new bellicosity).