Спор о Клаузевице
Заключительная группа критических высказываний против тезиса «новых войн» имеет отношение к утверждению о том, что новые войны — это войны постклаузевицевские. Я уже разобрала этот вопрос в одной более пространной статье, где делаю заключение, что новые войны действительно являются постклаузевицевскими, однако же не на тех основаниях, какие обычно указываются в литературе о «новых войнах». Более того, этот вопрос приобрел большую важность, помогая мне продумывать и переформулировать следствия из тезиса о «новых войнах».
Основания, традиционно выдвигаемые для утверждения, что новые войны являются постклаузевицевскими, имеют отношение к тройственной концепции войны, первенству политики и роли рассудка. И Джон Киган, и Мартин ван Кревельд предположили, что тройственная концепция войны, с ее трехсторонним различением государства, армии и народа, перестала быть релевантной. Другие авторы предполагают, что война уже не является инструментом политики и, более того, что «развод войны с политикой» характерен как для доклаузевицевских, так и для постклаузевицевских войн. Наряду с этими аргументами критики поставили под сомнение также и рациональность войны. Ван Кревельд, например, считает, что «нет ничего более нелепого, чем полагать, что именно из-за того, что люди располагают властью, они действуют как автоматы или вычислительные машины, лишенные страстей. На самом деле они поступают не рациональнее других смертных».
По моему мнению, все эти аргументы довольно тривиальны и могут быть опровергнуты в зависимости от того, как интерпретируется Клаузевиц. Я согласна с Хью Стрэченом, что эта троица отсылает к «тенденциям» или мотивациям, а не к эмпирическим категориям. Суть этого понятия, как я его понимаю, в том, чтобы объяснить, как сложная социальная организация, составленная из многих разных индивидов, имеющих много разных мотиваций, может стать, говоря его словами, «персонализированным государством» — «стороной» или партией в войне. Война, говорит Клаузевиц,
не только бывает настоящим хамелеоном, так как она в каждом конкретном случае несколько изменяет свою природу, но также и в своих общих формах по отношению к господствующим в ней тенденциям она представляет собой странную троицу, составленную из насилия как первоначального своего элемента, ненависти и вражды, которые следует рассматривать как слепой природный инстинкт; из игры вероятностей и случая, что делает ее свободной душевной деятельностью; из подчиненности ее в качестве орудия политике, благодаря чему она принадлежит к простому рассудку.
Эти разные «тенденции» — рассудок, случай и эмоции — по большей части ассоциируются соответственно с государством, генералитетом и народом, однако выражение «по большей части» или «в большей мере» говорит о том, что их ассоциация с этими разными компонентами или уровнями войны не носит исключительного характера.
Клаузевиц полагает, что война — это то, что делает данную троицу единой. Эта троица была «странной», потому что сделала возможным сближение народа и новоевропейского государства. Очевидно, что в большинстве новых войн это различие между государством, военными и народом размыто. Новые войны ведутся сетями государственных и негосударственных участников и зачастую трудно провести границу между комбатантами и гражданским населением. И поэтому если мы думаем об этой троице в терминах институтов государства, армии и народа, то ее понятие неприменимо. Однако если мы думаем об этой троице как некоем концепте, объясняющем, как объединяются в войне разнородные социальные и этические тенденции, то это понятие явно весьма уместно.
Второй пункт обсуждения — это первенство политики. Среди переводчиков Клаузевица идут споры о том, следует ли немецкое слово politik переводить как «политическая стратегия» (policy) или «политическая жизнь» (politics). Я убеждена, что оно относится к обоим понятиям, когда мы навскидку определяем «политическую стратегию» как внешнегосударственную (с точки зрения отношений с другими государствами), а «политическую жизнь» — как внутригосударственный процесс опосредования разнонаправленных интересов и взглядов.
Новые войны также ведутся ради политических целей, и, более того, саму войну можно рассматривать как некую форму политической жизни. Политический нарратив воюющих сторон — вот что удерживает в единстве рассредоточенные аморфные сети из военизированных формирований, регулярных сил, преступников, наемников и фанатиков, репрезентирующие широкий спектр устремлений: экономическая и/или криминальная корысть, любовь к приключениям, личная или семейная вендетта или даже просто очарованность насилием. Именно политический нарратив дает этим разнящимся тенденциям карт-бланш. Кроме того, эти политические нарративы сами зачастую выстраиваются благодаря войне. Клаузевиц описывал, как благодаря войне возгорается патриотизм, как посредством страха и ненависти, посредством поляризации «нас» и «их» выковываются и эти идентичности. Иными словами, сама война — это некая форма политической мобилизации, способ свести воедино, сплавить те разнородные элементы, которые организуются ради войны.
Понятая таким образом, война является инструментом политической жизни, а не политической стратегии. Она связана не с внешнеполитической стратегией государств, а с внутригосударственной политической жизнью, даже если таковая политическая жизнь преодолевает государственные границы. Если для Клаузевица целью войны была внешнеполитическая стратегия, а политическая мобилизация — ее средством, то в новых войнах все наоборот. Цель войны — это мобилизация вокруг политического нарратива, а внешнеполитическая стратегия или политика перед лицом объявленного врага — это ее оправдание.
Итак, если новые войны — это инструмент политической жизни, в чем же состоит роль рассудка? «Новые войны» рациональны в смысле инструментальной рациональности. Но одно ли и то же рациональность и рассудок? Просвещенческая версия рассудка не совпадала с инструментальной рациональностью. В системе Гегеля, берлинского современника Клаузевица, рассудок был определенным образом связан с отождествлением государства и универсальных ценностей, с той действующей силой, которая была ответственна за публичный, в противоположность частному, интерес. Государство свело воедино многообразные группы и классы ради целей прогресса — демократии и экономического развития. В деле формулирования политической стратегии Клаузевиц особо подчеркивает роль «кабинета» и высказывает мнение, что главнокомандующему следовало бы входить в его состав. Считалось, что кабинет, во времена Клаузевица представлявший собой группу министров, с которыми советовался монарх, играл определенную роль в примирении разных интересов и мотиваций и в выработке единообразных, оправданных публичным интересом аргументов как по вопросу объявления, так и по вопросу ведения войны. У членов кабинета имелись, конечно, и их собственные частные мотивации, как имеются они у генералитета (слава, обогащение, зависть и т.д.), однако именно на них лежала обязанность достигать согласия, определять облик войны в глазах общества и руководить войной, и все это должно было базироваться на универсально приемлемых аргументах («универсальное» здесь отсылает к гражданам данного государства). Описывая эволюцию войны и государства, каковая перекликается со стадиальным учением Гегеля об истории, Клаузевиц высказывает мнение, что лишь в нововременной период государство может мыслиться как «единый разум, действующий по простейшим законам логики», и что это обусловлено подъемом кабинетного правления, когда «кабинет становится мало-помалу завершенным единством, представляющим государство во внешних сношениях». Напротив, политические нарративы новых войн базируются на партикуляристских интересах; они носят не универсалистский, а эксклюзивистский характер. Они умышленно нарушают правила и нормы войны. Они рациональны в смысле своей инструментальности. Однако они не основываются на рассудке. Рассудок все же имеет определенное отношение к общепринятым нормам, на которые опирается национальное и международное право.
Есть, впрочем, и еще один аргумент, почему новые войны являются войнами постклаузевицевскими. Это связано с фундаментальными положениями мысли Клаузевица, а именно с его понятием идеальной войны, и вытекает из его определения войны. Война, говорит он,
есть не что иное, как расширенное единоборство. Если мы захотим охватить мыслью как одно целое все бесчисленное множество отдельных единоборств, из которых состоит война, то лучше всего вообразить себе схватку двух борцов. Каждый из них стремится при помощи физического насилия принудить другого выполнить его волю; его ближайшая цель — сокрушить противника и тем самым сделать его неспособным ко всякому дальнейшему сопротивлению. Итак, война — это акт насилия, имеющий целью заставить противника выполнить нашу волю (курсив автора. — М.К.).
Насилие, говорит он, это средство. Конечным стремлением является «принудительное подчинение врага нашей воле», а чтобы достичь этого, враг должен быть разоружен.
Далее он объясняет, почему это обязательно должно вести к крайней степени применения насилия:
Некоторые филантропы могут, пожалуй, вообразить, что можно искусственным образом без особого кровопролития обезоружить и сокрушить и что к этому-де именно и должно тяготеть военное искусство. Как ни соблазнительна такая мысль, тем не менее, она содержит заблуждение и его следует рассеять. Война — дело опасное, и заблуждения, имеющие своим источником добродушие, для нее самые пагубные. Применение физического насилия во всем его объеме никоим образом не исключает содействия разума; поэтому тот, кто этим насилием пользуется, ничем не стесняясь и не щадя крови, приобретает огромный перевес над противником, который этого не делает. Таким образом, один предписывает закон другому; оба противника до последней крайности напрягают усилия; нет других пределов этому напряжению, кроме тех, которые ставятся внутренними противодействующими силами (курсив мой. — М.К.).
Иными словами, внутренняя природа войны — «абсолютная» война — логически следует из этого определения, так как каждая сторона тщится предпринимать все новые усилия, чтобы разгромить другую; положение, которое Клаузевиц подробно раскрывает в первой главе, обращаясь к тому, что он называет «тремя взаимодействиями», и согласно которому у насилия «нет предела». Решающим моментом войны для Клаузевица является бой.
Действительная война по множеству разнообразных причин может отступать от войны идеальной, но пока война соответствует своему определению, она заключает в себе логику крайностей, и во второй главе своей книги я описываю, как эта логика применялась в отношении «старых войн». Это та логика крайностей, которая, как я убеждена, больше не относится к «новым войнам». Поэтому я переформулировала определение войны. Теперь я определяю войну как «акт насилия с участием двух или более организованных групп, в котором используется политический язык». По логике этого определения, война могла бы быть либо «борьбой воль» (о чем говорит определение Клаузевица), либо «обоюдным предприятием». Борьба воль подразумевает, что враг должен быть сокрушен, и поэтому война тяготеет к крайностям. Обоюдное предприятие подразумевает, что для осуществления предприятия войны обе стороны нуждаются друг в друге, и поэтому война тяготеет к затяжному течению без решительного результата. Это не обязательно означает тайный сговор, более того, конфликтующие стороны сами могут рассматривать этот конфликт как борьбу воль. Скорее всего, это просто способ интерпретировать природу войны.
Мой аргумент состоит в том, что «новые войны» — это, как правило, обоюдные предприятия, а не борьба воль. Заинтересованность воюющих сторон в предприятии войны, а не в том, чтобы победить или проиграть, имеет как политические, так и экономические основания. Внутренняя тенденция подобных войн —это война без окончания, а не война без пределов. Войны, определяемые подобным образом, создают общую самоподдерживающуюся заинтересованность в войне, воспроизводящей политическую идентичность и способствующей осуществлению экономических интересов.
Как и в клаузевицевской схеме, действительные войны, по всей видимости, расходятся с идеальным описанием войны. Вражда, разожженная войной среди населения, может спровоцировать дезорганизованное насилие, или появятся реальные политические цели, которые можно будет достичь. Возможно и внешнее вмешательство, нацеленное на пресечение этого обоюдного предприятия. Или же эти войны могут неожиданно вызвать у населения отвращение к насилию, что подорвет предпосылки политической мобилизации, на которой основываются подобные войны.
Переопределяя войну подобным образом, я предлагаю иную интерпретацию войны — теорию войны, проверяемую тем, насколько хорошо она служит руководством к практическому действию. Поскольку в моем определении война представляет собой, можно сказать, некий идеальный тип, для подкрепления своей теории я пользуюсь примерами, однако в принципе она недоказуема. Вопрос в том, способна ли она принести пользу? Возьмем, например, «Войну против терроризма». Антулио Эчеварриа определяет «Войну против терроризма» в классических терминах традиции Клаузевица. «Каждый из антагонистов стремится к политическому уничтожению другого, и на этой стадии ни один не выглядит открытым для переговорного урегулирования». Понимаемый подобным образом, каждый акт терроризма вызывает военный ответ, который в свою очередь порождает еще более крайнюю контрреакцию. Проблема состоит в том, что здесь не может быть никакого решающего удара. Уничтожить террористов военными средствами невозможно, потому что невозможно отличить их от мирного населения. Террористы тоже не могут уничтожить вооруженные силы США. Однако если мы понимаем «Войну против терроризма» как некое обоюдное предприятие (что бы о ней ни думал каждый из антагонистов в отдельности), в котором американская администрация укрепляет свой образ покровителя американского народа и защитника демократии, а круги, заинтересованные в большом военном бюджете, получают свое вознаграждение, и в котором исламские экстремисты имеют возможность воплотить идею глобального джихада и мобилизовать молодых мусульман на поддержку их общего дела, то действие и противодействие всего лишь способствуют «долгой войне», выгодной обеим сторонам. Предполагаемый курс действий в терминах традиции Клаузевица —это тотальный разгром террористов военными средствами. Предполагаемый образ действий в постклаузевицевских терминах совсем иной; он связан и с применением законов, и с мобилизацией общественного мнения — не на той или другой стороне, но против самого этого обоюдного предприятия.
Вынесенная на первый план противоположность между новыми и старыми войнами — это, таким образом, противоположность между идеальными типами войны, а не противоположность между действительными историческими прецедентами. Войны XX века, по крайней мере в Европе, были, конечно, близки к идеалу старой войны, а войны XXI века приближены к представленной мной картине новых войн. Я не уверена, что в действительности все современные войны больше подходят под мое описание, чем войны прежних времен подходили под описание старых войн. Может быть, помимо реалистических интерпретаций войны как конфликта между группами (обычно государствами, действующими от лица всей группы в целом) и интерпретаций войны, видящих в поведении политических лидеров выражение целого комплекса политических и, пожалуй, бюрократических стремлений обеспечить собственные узкие интересы или интересы их фракции (фракций) вместо интересов целого, есть еще какой-нибудь способ описать это различие. Есть основания полагать, что реалистическая интерпретация была более релевантна в вестфальскую эпоху суверенных национальных государств, нежели сегодня.
Данное концептуальное различение несколько отличается от того, каким образом я описываю «новые войны» в предыдущей работе, в которой речь шла о вовлечении негосударственных участников, о роли политики идентичности, о размывании различения между войной (политическое насилие) и преступлением (насилие ради частных интересов), так же как и о том факте, что в новых войнах сражения являются редкостью и насилие по большей части направлено против гражданского населения. Однако оно не входит в противоречие с тем прежним описанием, оно лишь предполагает более высокий уровень абстракции.