III
До Парижа я шел пять дней. Меня то и дело обгоняли немецкие моторизованные части: отличные шины, отборные молодые солдаты – сильные, красивые. Они заняли страну без боя, им было весело.
Я миновал деревню. Там звонил колокол по мертвому ребенку. Малыш истек кровью на шоссе. На перекрестке стояла сломанная крестьянская телега. Быть может, она принадлежала семье убитого мальчика. Немецкие солдаты подскочили к телеге и принялись чинить колеса. Крестьяне хвалили их за услужливость. На камне у обочины сидел парень моих лет. Из-под плаща у него выглядывала обтрепанная военная формa. Он плакал. Я похлопал его по плечу и сказал:
– Все это пройдет…
Он ответил:
– Мы удержали бы деревню. Но эти свиньи выдали нам слишком мало снарядов – всего на час боя. Нас просто предали.
– Последнее слово еще не сказано, – возразил я и двинулся дальше.
И вот ранним воскресным, утром я вступил в Париж. Флаг со свастикой и в самом деле развевался над мэрией. Они и в самом деле играли Хоэнфридбергермарш перед собором Парижской богоматери. Я не переставал удивляться. Я прошел через весь город, повсюду – немецкие грузовики, повсюду – свастика. Внутри у меня словно что-то оборвалось, я перестал что-либо ощущать.
Мне было тяжело, что все эти бесчинства творил мой народ, что он принес несчастье другим народам. Ведь серо-зеленые парни говорили на том же языке, что и я, насвистывали те же мелодии, что и я, – в этом не было сомнения.
Когда я подходил к Клиши, где жили мои старые друзья Бинне, я думал о том, достаточно ли они разумны, смогут ли понять, что я остался самим собой, хотя и принадлежу к этому народу. Примут ли они меня даже без документов?
Они меня приняли. Они оказались достаточно разумны. А как часто меня прежде злила эта их чрезмерная разумность! Перед войной я в течение полугода дружил с Ивонной Бинне. Ей было всего семнадцать лет. И я, бежавший из своей страны, бежавший от безумия, от угарного чада низких страстей, я, болван, часто втихомолку злился на Бинне за их неизменно ясный разум. По мне, они слишком разумно смотрели на жизнь. Бинне, например, считали, что рабочие бастуют лишь для того, чтобы иметь возможность через неделю купить кусок мяса получше. Они считали даже, что если зарабатывать в день на три франка больше, то семья будет не только более сытой, но и более прочной и счастливой. И рассудительная Ивонна полагала, что любовь существует для того, чтобы доставлять нам обоим удовольствие. Ну а я, – видно, это чувство было у меня в крови, во я его, конечно, скрывал, – я знал, что «люблю» подчас рифмуется со. «скорблю», что недаром иногда насвистываешь песенки про смерть, разлуку и страдание, что счастье приходит так же неожиданно, как и несчастье, и что радость порой незаметно сменяется печалью.
Но теперь разумность семьи Бинне оказалась для меня благословением. Они мне обрадовались и приютили меня у себя. То, что я был немцем, вовсе не значило для них, что я – нацист, Я застал стариков Бинне, их младшего сына – его год еще не призывался – и второго, постарше, который снял военную форму и вернулся домой, когда увидел, как обернулись события. Только муж их дочери Аннет, которая тоже жила теперь со своим ребенком у стариков, был в немецком плену. А моя Ивонна – они рассказали мне об этом несколько смущенно – эвакуировалась на юг и неделю назад вышла там замуж за своего двоюродного брата. Но меня, это нисколько не взволновало – меньше всего я думал в то время о любви.
Мужчины проводили весь день дома – фабрика, на которой они работали, была закрыта. Что до меня, то если я еще чем-то располагал, то лишь временем. Итак, у нас не было иного занятия, как обсуждать происходящие события – обсуждать с утра до позднего вечера. Мы все сходились на том, что вторжение немецких войск было на руку здешним правителям. Старик Бинне понимал многое лучше профессоров Сорбонны. Споры разгорались у нас, только когда разговор касался России. Одни Бинне утверждали, что Россия думает лишь о себе, что она бросила нас на произвол судьбы, другие же считали, что здешние правители договорились с немцами, чтобы те двинули свои армии на Восток, а не на Запад, но русские сорвали эти планы. Старик Бинне, стараясь нас примирить, говорил, что когда-нибудь люди узнают правду – ведь секретные документы рано или поздно станут достоянием гласности, – но он, вероятно, уже не доживет до этого.
Простите меня, пожалуйста, за это отступление! Мы уже подходим к самому главному. Аннет, старшая дочь Бинне, нашла себе работу надомницы. Мне нечего было делать, и я помогал ей приносить и относить белье. Мы ехали на метро в Латинский квартал и выходили на станции Одеон. Аннет отправлялась в свою мастерскую на бульваре Сен-Жермен. Я ждал ее на скамейке у выхода из метро.
В тот деяь Аннет долго не возвращалась. Но в конце концов куда мне было торопиться? Я грелся на солнышке и глядел на людей, которые спускались и поднимались по лестнице метро. Две старые продавщицы газет выкрикивали наперебой: «Пари-суap!» Они были исполнены застарелой вражды друг к другу, и, как только одной и в них удавалось выручить лишние два су, их ненависть вспыхивала с новой силой. И в самом деле, хотя они стояли рядом, торговля шла бойко только у одной, а у другой кипа газет не уменьшалась. Вдруг неудачливая газетчица обернулась к удачливой и принялась ее честить на чем. свет стоит, – казалось, она швыряет ей в лицо всю свою загубленную жизнь, перемежая эту ругань выкриками: «Пари-суар!» Два немецких солдата, спускавшиеся по лестнице, поглядели на них и засмеялись. Их смех показался мне очень обидным, словно эта кричащая спившаяся старуха француженка была моей приемной матерью. Консьержки, сидевшие рядом со мной на скамейке, говорили об одной молодой особе, которая проплакала всю ночь потому, что ее задержала полиция, когда она гуляла с немцем; муж ее был в плену. По бульвару Сен-Жермен по-прежнему непрерывным потоком двигались грузовики беженцев. Их обгоняли легковые машины со свастикой, в которых сидели немецкие офицеры. Время от времени на нас падали уже пожелтевшие листья платанов – в тот год все рано начало увядать. А я думал о том, как тяжело иметь столько свободного времени. Да, тяжело переживать войну чужаком в чужой стране. И тут я увидел Паульхена.
Паульхен Штробель был вместе со мной в лагере. Однажды на разгрузке ему отдавили руку. В течение трех суток все думали, что рука пропала. Он плакал, и, знаете, я его понимал. Потом, когда объявили, что немцы вот-вот окружат лагерь, он стал молиться. Поверьте, я и тогда его понимал. Но теперь все эти переживания были далеко позади. Паульхен появился на углу улицы Ансьен-Комеди. Товарищ по лагерю! Посреди Парижа, разукрашенного свастикой! Я крикнул:
– Пауль!
Он вздрогнул, но тут же узнал меня. Он выглядел на удивление бодрым, был хорошо одет. Мы уселись на террасе маленького кафе на Карфур де ль'Одеон. Я был рад нашей встрече. Но он казался рассеянным. Мне прежде никогда не приходилось сталкиваться с писателем. По воле родителей я выучился на монтера. В лагере мне кто-то сказал, будто Пауль Штробель – писатель. Мы с ним разгружали пароходы в одном доке. Немецкие самолеты пикировали прямо на нас. Паульхен был моим лагерным товарищем – немного смешным, странноватым, но все же товарищем. С момента побега я не пережил ничего нового, и прошлое пока еще всецело владело мной: собственно говоря, мой побег продолжался – ведь я жил нелегально. Но Паульхен, казалось, покончил со всем этим. С ним, видимо, произошло нечто такое, что придало ему силы, и все то, чем я еще жил, стало для него лишь воспоминанием.
– На той неделе я уеду в неоккупированную зону, – сказал он. – Моя семья живет в Касси, под Марселем. Я получил данже-визу в Соединенные Штаты.
Я спросил его, что это такое. Он объяснил, что это специальная виза для людей, которым угрожает особая опасность.
– Разве тебе угрожает особая опасность?
Я хотел узнать, не угрожает ли ему здесь, в этой части света, ставшей такой ненадежной, и в самом деле какая-нибудь еще более серьезная опасность, чем всем нам: Он посмотрел на меня с изумлением и даже с некоторой досадой. Потом прошептал:
– Ведь я написал книгу против Гитлера и множество статей. Если меня здесь поймают… Над чем ты смеешься?
А я вовсе не смеялся. В тот момент мне было не до смеха. Я думал о Гейнце, которого нацисты в 1935 году избили до полусмерти и бросили в концлагерь. Оттуда он бежал в Париж, но только для того, чтобы вступить в Интернациональную бригаду. В Испании он потерял ногу. Несмотря на это, его гоняли потом по всем концлагерям Франции, пока в конце концов он не попал в наш. Гейнц… Где-то он теперь? Я думал также о птицах, которые могут стаями лететь куда хотят… В мире сейчас весьма неуютно… И все же мне нравилось жить так, как я жил. Я не завидовал Паульхену из-за этой штуки… как она там называется?
– Данже-визу мне выдали в американском посольстве на площади Согласия. Понимаешь, подруга моей сестры обручена с одним торговцем шелком из Лиона. Он привез мне письма от родных. На днях он возвращается на своем машине обратно в Лион и хочет взять меня с собой. Чтобы Проехать из одной зоны в другую на автомобиле, нужно разрешение с указанием количества пассажиров, и только. Таким образом я обойдусь без немецкого пропуска.
Я взглянул на его правую руку, которую отдавили там, в доке. Большой палец был слегка деформирован. Он зажал его в кулак.
– Как ты попал в Париж? – спросил я.
– Чудом, – ответил он. – Мы бежали втроем: Герман Аксельрот, Эрнст Шпербер и я. Ты, конечно, знаешь Аксельрота? Его пьесы?
Пьес Аксельрота я не знал. Но зато знал его самого. – На редкость красивый малый, которому офицерский мундир был бы куда более к лицу, чем наши вонючие лохмотья трудовой армии. Впрочем, и в них у него был молодцеватый вид. Паульхен уверял, что этот Аксельрот знаменит. Так вот, они втроем добрались до селения Л. Дорогой здорово вымотались. «Наш крестный путь вывел нас на перекресток», – сострил Паульхен и сам засмеялся. Я больше не чувствовал к нему неприязни, он мне даже нравился, я был очень рад, что мы оба выжили и сидим сейчас вместе. – «Понимаешь, классический перекресток с заброшенным постоялым, двором». Они уселись на ступеньках крыльца. Вблизи остановился французский военный грузовик, доверху груженный каким-то армейским снаряжением. Шофер принялся разгружать машину. Они втроем наблюдали за ним. Некоторое время спустя Аксельрот встал, подошел к шоферу и начал с ним болтать. Паульхен и Шпербер не обратили на это никакого внимания. И вдруг этот Аксельрот залез в кабину, дал газ, и машина умчалась. Даже рукой не махнул на прощание. А шофер зашагал по другой дороге в ближайшую деревню.
– Сколько же он заплатил за это шоферу? – спросил я. – Тысяч пять? Шесть?
– Да ты с ума сошел! – воскликнул Паульхен. – Шесть тысяч за грузовик, да еще военный! А доброе имя шофера! Ведь это не только кража машины, но и дезертирство! Измена родине! Шестнадцать тысяч, не меньше! Мы, конечно, и не подозревали, что у Аксельрота водятся такие деньги. Я же говорю тебе, он даже не взглянул на нас. Как все ужасно, как подло!
– Нет, не все ужасно, не все подло. Помнишь Гейнца, ну, этого, одноногого? Ребята перетащили его через лагерную стену. И потом они его не бросили, а несли на себе, в этом я уверен. Пробирались все вместе в неоккупированную зону.
– Им удалось уйти от немцев?
– Не знаю…
– Ну а Аксельрот наверняка удрал, можешь не сомневаться! Небось преспокойно плывет себе сейчас на Кубу.
– На Кубу? Аксельрот? Почему на Кубу?
– Ты еще спрашиваешь? Такой, как он, первым получит и визу, и билет на лучший пароход.
– Знаешь, Паульхен, если бы он поделился с вами деньгами, то не смог бы купить машину.
Вся эта история забавляла меня своей бесподобной откровенностью.
– Что ты намерен делать? – спросил меня Паульхен. – Какие у тебя планы?
Мне пришлось признаться, что у меня нет никаких, планов, что будущее мое окутано туманом. Он спросил, состою ли я в какой-нибудь партии. Я ответил, что нет, но что тем не менее угодил в Германии в концлагерь. Потому что, и не занимаясь политикой, не мог равнодушно глядеть на свинство. И я бежал из немецкого концлагеря, – ведь если уж суждено подохнуть, то лучше, чтобы это случилось не за колючей проволокой. Мне хотелось рассказать, как я ночью в непогоду переплыл Рейн, но я вовремя вспомнил, сколько людей за последние годы переплывали различные реки. Боясь наскучить, я не стал рассказывать эту историю.
Я отпустил Аннет Бинне одну домой. Я думая, что Паульхен предложит провести вместе вечер. Но он молча глядел на меня, и я не мог понять, что выражает его взгляд Наконец он сказал совсем другим тоном, чем прежде:
– Да, послушай-ка… Ты мог бы мне оказать большую услугу… Хочешь?
Я был удивлен его просьбой. Что ему могло от меня вдруг понадобиться? Конечно, я хотел.
– Подруга сестры, – продолжал он, – я тебе уже говорил о моей сестре и о ее подруге… Ну та, что помолвлена с торговцем шелком, который готов взять меня в свою машину… Так вот, она вложила в письмо ко мне еще одно письмо. Оно адресовано человеку, которого я очень хорошо знаю. Его жена просила переправить это письмо в Париж. Да что просила – просто умоляла, как пишет подруга сестры. Человек, о котором идет речь, остался здесь, в Париже. Он не смог вовремя выехать. Он и теперь еще здесь. Да ты, наверно, слыхал его имя – это писатель Вайдель.
О писателе Вайделе я никогда ничего не слышал… Но Паульхен стал уверять, что это нисколько не помешает мне оказать ему ту услугу, о которой он намерен меня просить.
Он вдруг начал заметно нервничать. Может быть, он и раньше нервничал, только я не обращал на это внимания. Я слушал его с напряженным интересом, стараясь понять, к чему он клонит… Господин Вайдель живет совсем рядом, на улице Вожирар, в том маленьком отеле, который находится между улицей Ренн и бульваром Распай. Паульхен сам заходил туда сегодня утром, но, когда он спросил, дома ли господин Вайдель, хозяйка отеля как-то странно на него посмотрела. И отказалась передать письмо. А на вопрос, не выехал ли господин Вайдель из отеля, ответила уклончиво.
– Не мог бы ты, – нерешительно сказал Паульхен, – сходить сегодня в этот отель и узнать новый адрес Вайделя, чтобы переправить ему письмо? Ты не откажешь мне в этой услуге?
Я не смог сдержать улыбки и спросил:
– И это все?
– Но, быть может, его схватили гестаповцы?
– Будь спокоен, я все выясню.
Этот Паульхен меня просто смешил. В доках, когда мы под бомбежкой разгружали пароходы, я не заметил, чтобы он трусил больше других. Нам всем было страшно, и ему, конечно, тоже. Но, несмотря на этот общий страх, терзавший и его, он болтал, не больше глупостей, чем мы все. И работал не хуже остальных. Когда страшно, лучше что-то делать, выбиваться из сил, чем дрожа ждать смерти, как цыпленок – коршуна. Способность к действию перед, лицом смерти не имеет ничего общего с мужеством. Верно? Хотя часто их путают и награждают людей не по заслугам.
Однако теперь Паульхен боялся куда больше меня. Полупустой Париж и флаги со свастикой были ему явно не по душе, и в каждом встречном он видел шпика.
Должно быть, в свое время Паульхену выпал на долю какой-то успех, и с тех пор он мечтал о славе и никак не мог допустить, что он такой же горемыка, как я. Поэтому он внушил себе, что его преследуют больше всех. Он готов был поверить, что все гестаповцы только тем и занимаются, что караулят его у того отеля, где живет Вайдель.
Итак, я взял у Паульхена письмо. На прощание он еще раз заверил меня, что Вайдель и в самом деле знаменитый писатель. Видимо, он считал, что это заставит меня выполнить его поручение с большей охотой. Но Паульхен напрасно старался. По мне, этот Вайдель мог быть хоть продавцом галстуков. Мне всегда казалось забавным развязывать узлы, как, впрочем, и завязывать их. Паульхен назначил мне свидание на следующий день в кафе «Капулад».
Отель на улице Вожирар – высокое узкое здание – был самым заурядным заведением. Но хозяйка его не была заурядной – она поражала своей красотой. Ее нежное свежее личико обрамляли черные как смоль волосы. На ней была белая шелковая блузка. Не долго думая, я спросил, нет ли у нее свободной комнаты. Она улыбнулась, внимательно разглядывая меня своими холодными глазами:
– Сколько угодно.
– Отлично. Но прежде о другом. У вас живет господин Вайдель. Он сейчас дома?
Ее лицо, все ее поведение изменились так резко, как это бывает только у французов. Стоит задеть их за живое, как их вежливая невозмутимость вдруг сменяется самым неистовым бешенством.
– Меня сегодня второй раз спрашивают об этом человеке, – сказала она хриплым от негодования голосом, но уже овладев собой, – этот господин съехал. Не знаю, сколько раз еще надо это объяснять.
– Я, во всяком случае, слышу об этом впервые, поэтому не откажите в любезности сообщить мне новый адрес господина Вайделя.
– Почем мне знать!
Я начал понимать, что и она боится. Но чего?
– Я не знаю его адреса. Поверьте, мне больше нечего вам сказать.
«Видно, его все-таки схватили гестаповцы», – подумал я и взял ее за руку. Она руки не отняла и взглянула на меня полунасмешливо, полутревожно.
Я с этим господином незнаком, – заверил я хозяйку. – Просто меня попросили кое-что ему передать. Вот и все. Кое-что весьма важное, и мне не хотелось бы понапрасну заставлять ждать даже незнакомого человека.
Хозяйка внимательно посмотрела на меня и повела в маленькую комнатку рядом со входом. После минутного колебания она заговорила:
– Вы даже представить себе не можете, сколько неприятностей доставил мне этот человек. Он явился сюда пятнадцатого вечером, уже после прихода немцев в Париж. Я, видите ли, не закрывала отеля и не собиралась покидать город. «Во время войны, – сказал мне отец, – нельзя уезжать, а то твой дом загадят и обкрадут». Да и чего мне бояться немцев! Во всяком случае, я их предпочитаю красным, – моего текущего счета в банке они не тронут. Так вот, под вечер сюда заявился господин Вайдель. Он дрожал от страха. По-моему, смешно бояться своих соотечественников. Но я была рада получить постояльца. Я ведь осталась одна в нашем квартале. А когда я принесла ему регистрационный листок для прописки, он попросил не заявлять о нем полиции. Господин Ланжерон, начальник полиции, строго требует, как вы знаете, немедленно прописывать всех вновь прибывших иностранцев. Ведь должен же быть порядок, верно?
– Право, не знаю, что вам сказать, – возразил я. – Нацистские солдаты – тоже иностранцы. Они здесь тоже без прописки.
– Господин Вайдель, во всяком случае, устроил целую канитель со своей пропиской. Он объяснил мне, что сохранил за собой комнату в Отейле и не выписался оттуда. Все это мне совсем не понравилось. Господин Вайдель прежде уже как-то останавливался у меня со своей женой. Красивая женщина, только не следила за собой и часто плакала. Уверяю вас, этот человек всем причинял одни неприятности. В общем, я пожалела его и не стала прописывать. Но предупредила – только, мол, на одну ночь. Он заплатил вперед. Утром смотрю – он не выходит из номера… Не буду утомлять вас подробностями. Я открыла номер запасным ключом. Отодвинула задвижку. У меня есть для этого специальная отмычка, мне сделали ее на заказ.
Она открыла ящик и показала мне хитроумно изогнутый металлический крючок.
– Господин Вайдель, – продолжала она, – лежал одетый на кровати, а на тумбочке валялся пустой аптечный пузырек. Если этот пузырек был накануне полон, то господин Вайдель принял такую порцию яда, какой можно спровадить на тот свет всех кошек нашего квартала. К счастью, у меня есть хороший знакомый в полицейском участке Сен-Сюльпис. Он помог мне уладить это дело. Мы прописали господина Вайдёля задним числом, затем заявили о его смерти и похоронили. Уверяю вас, господин Вайдель причинил мне больше неприятностей, чем приход немцев.
– Значит, он умер, – сказал я и встал.
Эта история показалась мне скучной. Я слишком много паз видел, как умирали люди при самых невероятных обстоятельствах.
– Если вы думаете, что на этом мои неприятности кончились, вы ошибаетесь, – продолжала хозяйка. – Этот человек даже после смерти досаждает другим…
Я снова сел.
– У меня остался его чемоданчик. Что мне с ним делать? Он стоит тут, в моем кабинете, во всей этой суматохе я и забыла о нем… Не обращаться же мне снова в полицию и будоражить всю эту историю?
– Ну, так бросьте его в Сену, – сказал я, – или сожгите в отопительном котле.
– Что вы, я никогда на это не решусь.
– Ну, знаете… Если вы сумели избавиться от трупа, то уж с чемоданчиком вы как-нибудь справитесь.
– Это совсем другое дело. Человек умер, факт смерти подтвержден документально. А чемоданчик – это юридическая улика, да к тому же еще и материальная ценность. Он входит в наследство, за ним могут прийти родственники покойного.
Мне все это так надоело, что я сказал:
– Я охотно возьму у вас чемоданчик. Для меня это не составит труда. Я знаю человека, который дружил с покойным, он передаст чемоданчик его жене.
Хозяйка отеля чрезвычайно обрадовалась моему предложению, но попросила, выдать ей расписку. Я и это охотно сделал, подписавшись вымышленным именем. Она тут же зарегистрировала мою расписку, поставив число и номер, и горячо пожала мне руку. Но я поспешил уйти. Хозяйка мне совсем разонравилась, хотя вначале я нашел ее такой красивой. Я глядел на ее хитрое продолговатое лицо, но видел лишь череп, украшенный черными локонами.