VIII
Я тоже ушел. Я направился вниз по улице. Трамвай обогнал меня и остановился метрах в пяти. На остановке произошла какая-то заминка. Кому-то помогали выйти из вагона.
– Гейнц! – заорал я.
И в самом деле, на асфальте мостовой стоял Гейнц. Опираясь на костыли, он медленно заковылял вверх по бульвару Мадлен. Он меня тоже узнал, но так задыхался, что не мог ответить.
Со времени лагеря он еще больше высох. Голова его казалась еще тяжелей, а плечи – еще уже. Глядя на него, я впервые изумился тому, что жизнь заперта в слабом теле, которое можно увечить и мучить. Да, именно заперта. В его ясных глазах искрилась насмешка над собственной беспомощностью, а большой рот кривился от напряжения.
Когда мы были в лагере, я часто пытался, причем самым нелепым способом, привлечь к себе его внимание.
Обычно он с глубочайшей сосредоточенностью вдруг останавливал на ком-нибудь свой взгляд и всякий раз обнаруживал что-то такое, от чего ясный свет его глаз вспыхивал еще ярче, – словно костер, в который подбросили охапку хвороста.
Быть может, поэтому я всегда искал случая завладеть его взглядом. Ведь даже во мне Гейнц находил что-то, сам не знаю, что именно, – нечто такое, что, мне казалось, я уже давным-давно утратил. И только пока глаза Гейнца были устремлены на меня, я чувствовал по его светлеющемy взгляду, что это не так. Но при этом я понимал, как мало общего может быть у Гейнца со мной. Ему нравились качества, которых у меня уже не было и которые я не ценил – тогда, во всяком случае, я был в этом уверен. Такие, как безусловная верность, казавшаяся мне в то время бессмысленной и скучной, или надежность, в которой я все равно сомневался, или неколебимая вера, ставшая для меня чем-то наивным и бесцельным. Все это напоминало мне торжественное шествие со знаменами былой воинской славы по бескрайному полю боя. И всякий раз, когда Гейнц отводил от меня глаза, у него вырывался жест, который я понимал так: «Конечно, ты тоже человек, но…»
После этого гордость удерживала меня от попытки сблизиться с ним до тех пор, пока другие чувства не оказывались сильнее, и тогда я снова старался привлечь к себе его взгляд – иногда тем, что предлагал ему помощь, а иногда дурачествами. Все это вдруг всплыло в моей памяти, пока Гейнц ковылял мне навстречу. За последние недели я почти забыл Гейнца, забыл, что меня с ним связывало. Да, в Париже и позднее, по пути в Марсель, я много думал о нем и даже бессознательно искал его в потоке несчастных беженцев, потоке, который захлестнул все дороги и вокзалы. Но в Марселе он у меня совершенно вылетел из головы. Ведь часто вопреки обычным представлениям быстрее забываешь самое главное, забываешь потому, что оно не? заметно становится как бы частью тебя самого. А всякая чушь постоянно приходит на ум именно оттого, что она никак не растворится в сознании.
Когда Гейнц на мгновение ткнулся в мою грудь головой – он не мог выпустить костылей из рук – и когда его взгляд снова встретился с моим, я вдруг понял, что искали во мне его светлеющие глаза и что они сразу нашли: меня самого, и только. И я, к своей величайшей радости, вдруг осознал, что я все еще существую, что я не погиб ни на войне, ни в концлагере, ни от рук фашистских палачей, ни во время бесконечных странствий, ни от бомбежек, ни от всеобщей неразберихи, как бы велика она ни была, я не погиб, я не истек кровью, я был жив, и я стоял сейчас здесь, и Гейнц тоже стоял рядом со мной.
– Откуда ты? – одновременно спросили мы друг друга.
– Я спустился в Марсель с гор. Только что на твоих глазах вылез из трамвая. Первым делом я должен пойти в мексиканское консульство.
Я объяснил ему, что консульство на несколько дней закрыто. Мы сели за столик в каком-то маленьком грязном кафе. Тогда еще четыре раза в неделю пирожные продавали без карточек, и я побежал за ними. Гейнц засмеялся, когда я вернулся с большим пакетом, и сказал:
– Я ведь не девушка.
Но я заметил, что он, видимо, давно уже не ел ничего подобного.
– Мои друзья унесли меня от немцев, – рассказал он. – Несли по очереди. Так мы добрались до Луары. Я здорово страдал – можешь мне поверить, – что был для них обузой. Однако на Луаре нам встретился рыбак, который сказал, что только ради меня перевезет нас всех на тот… берегу И этим я как бы расквитался с моими товарищами. Но с нами был один парень – ты, верно, помнишь его – Гартман, – ему пришлось остаться, потому что лодка была перегружена. Понимаешь, он заставил меня поехать, а сам остался.
– Удивительно, – сказал я, – что ты все же добрался до Луары быстрее меня. Меня ведь немцы обогнали.
– Это потому, что ты, видно, был один… Так вот, чтобы я снова не угодил в лагерь, меня спрятали в одной деревушке в департаменте Дордонь. А теперь мне достали визу. Надо же, чтобы консульство оказалось закрыто именно в тот день, когда я приехал в Марсель! – Он взглянул на меня, засмеялся и сказал: – А я иногда думал о тебе во время своих странствий.
– Обо мне?
– Да, я обо всех думал и о тебе тоже. Каким ты всегда был неспокойным, в любую минуту готов был сорваться с места. То одно тебе взбредет в голову, то другое. Я был уверен, что когда-нибудь еще встречусь с тобой. Что ты здесь делаешь? Тоже хочешь уехать?
– Нисколько! – возразил я. – Я должен своими глазами увидеть, чем все это кончится.
– Если только хватит нашей жизни, чтобы увидеть конец. События этих лет меня здорово покорежили. Если бы ты только знал, как мне горько уезжать. Но мое имя стоит в списке «преступников», которых немцы требуют им выдать. И все же я остался бы, если бы не потерял ногу. Ведь теперь одно мое появление в любом публичном месте уже самодонос.
– Я хорошо знаю город, – сказал я. – Может, я могу тебе чем-нибудь помочь? Ты еще, чего доброго, от меня и помощи принять не захочешь?
Гейнц улыбнулся, пристально посмотрел на меня, и его глаза снова зажглись тем же ясным светом, что и прежде, когда мы встретились на улице. И я вновь почувствовал, что во мне есть еще нечто такое, от чего его глаза светлеют.
– Я знаю тебя достаточно хорошо. Какую бы штуку ты ни выкинул, как бы ни разошелся, каких бы глупостей ни натворил, я все равно убежден, что никогда, ни при каких обстоятельствах ты меня не подведешь.
Почему он мне раньше этого не сказал, до того как нас всех перемололи события последних месяцев? Я спросил его есть ли у него документы.
– У меня есть отпускное свидетельство из лагеря. – Как ты сумел его раздобыть? Ведь мы все вместе перелезли ночью через стену.
– Один из нас не растерялся и в последнюю минуту, когда все в лагере уже пошло вверх тормашками, сунул в карман пачку пустых бланков отпускных свидетельств. Потом я заполнил бланк на свое имя. На основании этого документа я получил разрешение на жительство в той деревне, где меня спрятали. Теперь у меня есть документ.
В кармане у Гейнца было еще несколько пустых бланков. Он дал мне один из них и объяснил, что не надо писать там, где стоит печать. Надо постараться так заполнить бланк, чтобы казалось, что печать поставлена на нем в последнюю очередь.
Я попросил Гейнца еще раз встретиться со мной.
– Быть может, – сказал я, – я смогу быть тебе полезным. Я хорошо знаю район Старой гавани, места, где можно спрятаться. Кроме того, мне хотелось бы с тобой поговорить. В голове у меня вертятся разные мысли, с которыми я не могу справиться.
Гейнц внимательно посмотрел на меня, и вдруг я понял, что дела мои обстоят из рук вон плохо. Правда, меня это не очень-то беспокоило, но не признаться себе в этом я уже не мог. Молодость моя больше не повторится, а она идет прахом. Я растратил ее, мотаясь по концентрационным лагерям, скитаясь по дорогам, ночуя в номерах грошовых гостиниц, обнимая нелюбимых девушек. А впереди маячила ферма на берегу моря, где меня будут терпеть из милости. И я сказал вслух:
– Жизнь моя идет прахом…
Гейнц назначил мне свидание ровно через неделю, в тот же день, в тот же час, в том же кафе. Я по-детски радовался предстоящей встрече. Считал дни. И все же в конце концов я не пришел на свидание. Так уж вышло…