VII
В сумерках раздался голос Орсини, – на террасе как можно дольше не зажигали ламп: вокруг них вились тучи мошкары, – он закричал с такой пронзительной издевкой и злобным глумлением, что в крике этом было даже что-то поэтическое: казалось, что его издала в африканской тьме некая неведомая птица. Крик был ответом на слова комиссара о безвредности Мореля, того Мореля, который, обойдя поочередно всех и строго на них глядя, просил подписать свою петицию. Все разом обернулись в темный угол, откуда послышался голос, в котором была та жгучая сила, та хриплая властность, которые вдруг вскрыли тишину как рану. Все молча ждали. И тогда голос прозвучал вновь, но уже дрожащий, почти напевный, полный такого безудержного негодования, которое превосходило свой непосредственный предмет и включало людей, планеты, каждую пылинку, каждый атом жизни.
– Безвредный? – У него на этот счет свое мнение и никто его переубедить не сможет. Конечно, для людей добродетельных все чисты; он почтительно отдает дань коменданту Шелшеру, но сам не питает особых иллюзий насчет собственной чистоты. К нему, как и к остальным, приходил Морель, петицию которого Орсини прочел с большим интересом. В конце концов, охота на слонов его тоже отчасти касается. Официально у него на счету пятьсот животных. Не говоря уже о гиппопотамах, носорогах и львах; общее число, по самым скромным подсчетам, наверняка приближается к тысяче. Да, он охотник и тем гордится и будет продолжать охоту на крупного зверя, пока хватит дыхания идти по следу и сил держать в руках ружье. Поэтому можно себе представить, с каким вниманием он читал эту петицию. Та напоминала о числе слонов, которых ежегодно убивают в Африке, – а именно тридцать тысяч за один истекший год, – и горестно оплакивала судьбу этих животных, вытесняемых все дальше и дальше в болото и обреченных исчезнуть с лица земли, где человек с остервенением их преследует. Там сказано, – Орсини процитировал буквально: «немыслимо смотреть на то, как громадные стада несутся по бескрайним просторам Африки, и не поклясться сделать все, чтобы продлить присутствие среди нас этого чуда природы, этого зрелища, которое вызывает счастливую улыбку у всякого, достойного называться человеком». У всякого, достойного называться человеком!
– выкрикнул Орсини почти с отчаянием, с какой-то безудержной злобой и замолчал, словно подчеркивая всю гнусность подобного требования. Там же утверждалось, что «времена гордыни миновали», что мы должны относиться с гораздо большим смирением и чуткостью к другим видам животных, «отличных от нас, но отнюдь не низших». Отличных, но не низших!
– снова с негодованием повторил Орсини. А дальше говорилось: "Человек на этой планете дошел до такого состояния, что ему насущно необходимо всякое дружеское участие, какое только он может обрести, и нуждается в своем одиночестве во всех слонах, во всех собаках, во всех птицах… " Орсини странно захохотал, с каким-то победоносным глумлением, в котором не было ничего веселого. "Пришло время поверить в себя, показав, что мы способны сохранить тех свободолюбивых гигантов, неуклюжих и прекрасных, которые еще живут рядом с нами… " Орсини замолчал, но его отрывистый голос словно продолжал звенеть в темноте, готовый вновь клеймить и обвинять. Послышались смешки. Кто-то заметил, что если содержание этого потешного документа действительно таково, автор всего-навсего чудак, и трудно вообразить, что он может быть опасен. Орсини презрел это замечание, попросту исключив того, кто его сделал, из разряда смертных, достойных внимания. "Вот каков этот субъект, – продолжал он, – месяцами бродил по джунглям, проникал в самые отдаленные деревни и, выучив ряд местных наречий, якшался с туземцами, занялся последовательной и опасной подрывной работой, пороча репутацию белых. Ибо не надо быть ни таким уж проницательным, ни даже государственным чиновником, которому платят за охрану безопасности колонии, – Шелшер улыбнулся, – чтобы осознать цель этой петиции – она, несомненно, уже ходит по деревням с разъяснениями автора и, может быть, куда более откровенными, чем сам документ. Западную цивилизацию изображают в состоянии крайнего распада, которого африканцы всеми силами должны избегать. Вот как представляют христианство, хорошо, если не призывают вернуться к людоедству, ведь и оно – меньшее зло по сравнению с современной наукой и с орудиями уничтожения, хорошо, если им не советуют поклоняться своим каменным идолам, – не зря ведь люди из породы Мореля забили ими все музеи мира. Ах, если бы дело было только в слонах! Вольно же тем, кто видел, как мо-мо в Кении подняли стихийное восстание безо всякой предварительной подготовки, упорно закрывать на все глаза. Что же касается его, Орсини д’Аквавивы, он ничего не предлагает, ничего не советует, он просто не желает, чтобы его дурачили. И повторяет, что не ему платят деньги за безопасность колонии.
Петиция Мореля беспрепятственно переходит из рук в руки по всему Чаду, обрастая различными подписями, какими именно, он, в сущности, предполагал заранее… Он говорил уже несколько медленнее, менее раздраженным и более лукавым тоном, и губы его сложились в нечто вроде улыбки. Да, когда Морель поднес ему свою петицию, под ней красовались две подписи белых, – это было первое, на что он, конечно, обратил внимание. Два имени: майора Форсайта, этого американского отщепенца, выгнанного из армии за то, что, попав в плен, он охотно признался корейцам, что сбрасывал на мирное население бомбы с мухами, зараженными холерой и чумой. Кстати, не мешает задаться вопросом, почему власти Чада сочли нужным оказать гостеприимство изменнику, которого изгнала собственная родина. Что же касается второй подписи, пусть присутствующие догадываются сами. Он замолчал. И в напряженной тишине вдруг повел себя сдержанно, как истый джентльмен до мозга костей: нет, он не скажет, ни за что… И тогда послышался голос Минны, которая спокойно произнесла:
– Там стояло мое имя. Я тоже подписала. чем-нибудь помочь?..