XIX
"Пускаясь в дорогу, я отлично знал, что не найду Мореля в одиночестве. Я знал, что в Африке нет недостатка в искателях приключений, готовых воспользоваться первой же возможностью украсть, ограбить и вообще «пожить вольно». Наш континент все еще не потерял своей привлекательности для людей, чувствующих себя свободными лишь с ружьем в руках.
И поэтому я рассчитывал встретить вокруг Мореля нескольких отщепенцев, которые давно от нас ускользают. И не ошибся. Первый, кого я узнал, приблизившись к шайке, был Короторо – гроза лавок и базаров, который не так давно сбежал из тюрьмы в Банги. Он сидел на корточках с автоматом на коленях рядом с другим черным и, жестикулируя, весело смеялся. На меня он даже не взглянул. Но я тут же забыл о Короторо. Вы, без сомнения, знаете, что, когда вернувшись в Форт-Лами, я сообщил, кто были те, кого я обнаружил в лагере Мореля, меня открыто объявили лжецом и обвинили в желании раздуть это дело до небывалых масштабов, помимо всякого правдоподобия, чтобы дать волю собственной мизантропии. Возможно и даже вероятно, что те из сотоварищей Мореля, кого я лично не знал, назвались чужими именами, по той простой причине, что полиция всего мира должна была страстно мечтать об их поимке.
Но говорить, как это было после, что этих людей никто, кроме меня, никогда не видел и что они – плод воображения старого бродяги, который пытался составить себе по сердцу компанию… Знаете, отец, это уже делает мне слишком много чести. Я тут возражать не намерен.
Вы-то себе представляете, какой у меня был вид, когда я сразу заметил в этой группе людей человека, которого отлично знал, – датского натуралиста Пера Квиста; он имел поручение вести научные работы в Центральной Африке, и я не раз помогал ему при переездах с места на место. Дряхлый старик, – не древний, а именно дряхлый, – худой как палка, суровое лицо постоянно хмурится, но под бородой патриарха прячется воинственная доброта. Это как раз один из тех людей, у кого человечность постепенно принимает вид человеконенавистничества.
Я не знаю толком, сколько ему лет, но выглядел он еще лет на пятьдесят старше. Он впился в меня своими голубыми, холодными как лед глазками. Рядом стоял, опершись на ружье, человек с саркастическим выражением лица, – я так и не узнал, кто он; один из тех, кого никогда больше не видели, даже после того, как все кончилось. Потом предполагали, что он сумел уйти в Кению и что это один из тех двух белых, которые сражаются на стороне мо-мо в лесах Аледеена. Вы же слышали легенду о том, что у мо-мо есть несколько белых и один из них носил прозвище французского генерала. О них ничего наверняка не знают, это россказни захваченных в плен кикуйю, никто и не будет ничего знать, пока их когда-нибудь не убьют, да и то надо поторопиться, иначе их съедят муравьи. Мы говорили не дольше двух минут; я только установил, что он парижанин; когда я попытался убедить его в безрассудности их предприятия, он меня насмешливо прервал:
– Послушайте, месье, я три года работал в Париже кондуктором на линии 91-го автобуса и советую вам на нем прокатиться в часы пик. Там я приобрел знание людей, что меня, естественно, побудило встать на сторону зверей. Надеюсь, вас удовлетворит мое объяснение.
Спутник француза был личностью примечательной – воспаленное лицо, слегка выпученные глаза, седоватые усики, пухлые щеки; казалось, он сдерживает не то вздох, не то взрыв смеха, не то позыв ко рвоте; он сидел на скале, иногда вздрагивая, совершенно отупевший от опьянения; его одежда хранила следы былой элегантности, предназначенной совсем для других широт: рваный костюм из твида и дырявая тирольская шляпка с пером; на коленях он держал охотничье ружье. Очевидно, и одежда, и ее владелец знавали лучшие дни. Когда я попытался обменяться с ним парой слов, его товарищ, с которым я только что разговаривал, меня прервал: «Барон хоть и весьма знатного происхождения, но тоже решил сменить свою породу и порвать со всем, что было. В своем омерзении он дошел до того, что даже отказывается прибегать к человеческой речи». На эти слова так называемый барон выпустил, словно в подтверждение, дробный поток газов. «Видите, – сказал его единомышленник, – видите, он изъясняется исключительно при помощи азбуки Морзе, считает, что это все, чего мы заслуживаем».
Было ясно, что у бандитов нет никакого желания открыть мне свои подлинные имена, и хотя я сделал попытку припомнить последние розыскные данные, которые поступают ко мне каждый квартал из Лами, стоило мне только кинуть взгляд на последнего члена банды, чтобы сразу пренебречь всей прочей мелюзгой.
Он держался в некотором отдалении, у подножия утеса, и я был удивлен, что даже издали не узнал этой гигантской фигуры, однако я ведь впервые видел бывшего депутата Уле не в хорошо сшитом европейском костюме. Он стоял голый до пояса, накинув на плечи гимнастерку, надув губы и держа автомат, – да, это был Вайтари… – Сен-Дени произнес имя африканца с долей иронии и горечи. – Я его хорошо знал, ведь это я двадцать лет назад добился для него учебной стипендии. Позже, гораздо позже он как депутат разъезжал по моему округу и, вернувшись в Сионвилль, распространялся по поводу того, что я-де «ничего не делаю для освобождения отсталых племен от пережитков прошлого». Он был прав, я вовсе не тороплюсь затевать что-либо подобное. Наоборот, меня все больше и больше одолевает желание не только сохранить нетронутыми обычаи и обряды, бытующие в африканских джунглях, но и самому принять участие. Я в них верю… Но не буду об этом говорить. Достаточно сказать, что когда я увидел среди высокой травы рослую, горделивую фигуру с оружием в руках, – Вайтари словно показывал мне, что между нами все кончено, – я сразу же уразумел, что кроется за всем этим и какую выгоду он намерен извлечь из безумия Мореля. И как всегда, остро ощутил красоту африканского неба над нами. Я подошел к Вайтари. Мы поглядели друг на друга. Он стоял неподвижно в нескольких шагах от водопада, в туманном кипении брызг, которые увлажняли мое лицо и мельтешили вокруг обоих, стоял, выражая враждебность, которая хорошо сочеталась с его блестевшими на солнце мускулами и всем этим пейзажем, что состоял из скал и диких, спутанных трав. И хотя мне было понятно, что он позирует для плаката, изображающего восставшую Африку, в явной надежде, что у меня с собой фотоаппарат, ему все же нельзя было отказать в естественности и подлинной красоте. Посадка головы, спокойная мощь в развороте плечей выражали высокомерие; это был великолепный продукт противоестественной селекции, ибо в том племени, где он родился, уже много поколений избавлялись от неполноценных особей, отдавая их арабским и португальским торговцам живым товаром. Я молча ждал, жуя табак и глядя на него с вызовом.
– Надеюсь, вы поможете рассеять кое-какие недоразумения, – сказал он, и самый его голос, казалось, проникся отзвуками этих базальтовых скал, а может, он просто пытался заглушить шум каскада. – Моего присутствия здесь достаточно, чтобы вам все стало ясно.
Этому делу пытаются придать совсем другой характер, опорочить нас в глазах общественного мнения, скрыть восстание африканцев дымовой завесой гуманизма."
Я молча жевал свой табак и ждал. Глядя на него, я ощущал водяные капли, которые смешивались у меня на лице с потом и щекотали бороду; думал обо всем, что повидал в Африке, на этой настоящей моей родине, откуда никакие силы на свете меня не способны выгнать. Я снял шлем и отер пот. Над водопадом, в водовороте брызг возникла радужная дуга" перекинутая солнцем между двумя скалистыми выступами.
– Морель – одержимый. Но он нам полезен. И мы с ним сходимся по крайней мере в одном: пора прекратить бесстыдную эксплуатацию природных богатств Африки международным капиталом. В остальном… – Он бросил веселый взгляд на полянку. – Этот трогательный, старомодный идеалист…
– Понятно, – сказал я. И добавил без всякой иронии. – Вам следовало бы объяснить Морелю, что к чему.
Он меня не слушал. То, что я мог сказать, его не интересовало: у него за спиной было десять поколений вождей уле" а годы в парламенте и почести, по-видимому, ничего не изменили. К тому же он знал, что умнее меня, образованнее, словом, крупнее во всех отношениях.
Мне тут же пришла на память другая трагическая фигура – Кеньятта, духовный вождь мо-мо, которого гноили в тюрьме где-то в Танганьике. У того была такая же гордая гримаса, та же могучая нагота, прикрытая лишь шкурой леопарда, дротик в руке и гри-гри вокруг шеи, и та же полнейшая естественность, – не считая того, что его фотография была напечатана на титуле труда по антропологии, который он незадолго до того издал в Оксфорде. Я холодно разглядывал Вайтари, продолжая жевать табак.
– Сколько вас там, на землях уле? – спросил я в конце концов. – Пять, шесть? Десяток?
Племена ведь против вас…
В ответ я получил жест, выражающий досаду; лицо Вайтари сделалось чуть угрюмее, в голосе зазвенел металл.
– Речь идет не о том, чтобы поднять восстание среди уле. Еще рано, слишком рано. Но я за то, чтобы наметить сроки. И хочу, чтобы в мире нас наконец услышали… пусть это будет хоть бы один мой голос… Я хочу, чтобы его услышали в Индии, в Китае, в Америке, в СССР, в самой Франции… Пора нарушить великое черное молчание. А кроме того…
Он запнулся, но не смог удержаться, чтобы не сказать:
– Вы же знаете, при каких обстоятельствах меня вынудили расстаться с моим депутатским мандатом во время последних выборов. Власти употребили давление в пользу моего соперника…
Правда, конечно, но прозвучала она не к месту. Совсем не к месту. И он это почувствовал.
– Разумеется, происходящее сейчас не имеет к тому никакого отношения… Я бы в любом случае взял ответственность на себя…
– Как же! – воскликнул я довольно ехидно. А потом добавил:
– Вас посадят в тюрьму.
Он пожал могучими плечами. А я подумал: если бы у меня были хотя бы такие плечи…
– Ну и что? Тюрьмы колонизаторов сегодня – прихожие министерств… – Он улыбнулся.
– Но зря вы обо мне заботитесь. Может, меня и не поймают. Судан не так уж далеко… А в Каире замечательная радиостанция. Не знаю, произойдет ли схватка капитализма с новым миром сегодня или завтра, но знаю, кто выйдет из нее победителем: Африка…
– Вы, я вижу, все обдумали. Как поживает ваша жена?
– Она во Франции, у матери. Она ведь француженка.
– Знаю. А сыновья все еще в Янсоне?
– Да, – спокойно ответил он. – Я хочу, чтобы они получили хорошее образование. Они нам понадобятся…
Я одобрил это решение. Он – не циник. Он нас просто знает, вот и все. Знает, что может нам доверять. И все же я со злостью выплюнул свою пластинку табака в траву.
– Могу я вас просить им кое-что передать? Ну, что я здоров.
– Я сообщу в Форт-Лами. Уверен, там сделают все что полагается.
Он одобрительно кивнул. Счел это совершенно естественным – в конце концов, мы же люди цивилизованные. Да, он один из нас. Думает, как мы, вскормлен нашими идеями и нашими политическими принципами. А я подумал: ты хочешь построить Африку по нашему образу и подобию, поэтому заслуживаешь, чтобы твои же соратники заживо содрали с тебя шкуру. Я-то знаю, что тут будет тоталитарная Африка, но и это, главным образом – это, взято у нас. Я так подумал, но вслух ничего не сказал. Только еще раз сплюнул. Это было лучшее, что я мог сделать со своей слюной. То, что я думал или чувствовал, его не интересовало.
Наоборот, он интересовался тем, что я расскажу в Форт-Лами, что напишут газеты. А меня теперь уже интересовало лишь одно, и больше чем когда бы то ни было: сдержит ли свое обещание мой старый друг Двала. Я знал, что он может превратить человека после смерти в дерево, а иногда даже и до смерти, и получил от него торжественное обещание раз и навсегда освободить меня от принадлежности к тому, что меня так угнетало, что я больше уже не в силах был вынести. Меня всегда пугала мысль, что я когда-нибудь снова могу родиться в облике человека. Мысль была так ужасна, что я иногда просыпался среди ночи в холодном поту. Поэтому я в конце концов и заключил договор с Двалой, – он пообещал и даже поклялся в следующий раз превратить меня в дерево с твердой корой и корнями, прочно вросшими в африканскую землю, и обещал это в обмен на мелкие административные поблажки, на то, в частности, чтобы прекратить прокладку дороги через земли уле. Эта надежда меня приободрила, и на несколько мгновений я почувствовал прилив мужества. Я отер лицо и бороду, – я был весь мокрый, – и надел шлем. Я ни словом не обмолвился о том, что думал. Не то чтобы у меня не было желания высказаться. Мне хотелось сказать: «Господин депутат, я всегда мечтал быть черным, иметь душу черного, смех черного. А знаете почему? Я думал, что вы не такие, как мы. Вы были для меня отдельно от всех. Я хотел уйти от плоского материализма белых, от их убогой сексуальности, жалкой религии, избежать неспособности радоваться и неверия в волшебство. Я хотел избежать всего, чему вы так прилежно у нас научились и что вы однажды силой привьете африканской душе, – а для того, чтобы это осуществить, понадобится такое насилие и такая жестокость, по сравнению с которой колониализм покажется детской игрушкой, но я на вас полагаюсь: вы не оплошаете. Подобным путем вы довершите покорение Африки Западом. Ведь это нашими идеями, фетишами, табу, верованиями, предрассудками, нашей националистической заразой, – нашими ядами вы хотите отравить африканскую кровь… Мы чурались хирургического вмешательства, но вы сделаете все за нас. Вы наш самый незаменимый агент. Мы, конечно, этого не понимаем, уж такие мы кретины. И в том, быть может, единственное спасение Африки. Только благодаря этому Африка спасется и от вас, и от нас. Но не наверняка. Расисты напрасно нам внушали, что негры не такие люди, как мы, возможно, это очередной обман, которым мы ослепили глаза наших черных братьев». Вот что мне хотелось сказать, но я сдержался, ибо не желал увидеть на его лице выражение не то снисходительности, не то презрения, какое замечал на лицах моих коллег по администрации, когда излагал им подобные мысли. «Бедняга Сен-Дени, он, конечно, парень славный, но такой отсталый, такой же тяжеловесный пережиток, как его слоны. Да, пора, пора обновить наши кадры в Африке». Мне было бы неприятно получить такого рода характеристику. Поэтому я разжал губы только для того, чтобы сунуть в рот новую порцию табака.
Вайтари улыбнулся.
– Перестаньте сопротивляться, Сен-Дени. Вы еще упираетесь, но прекрасно знаете, что ваше место среди нас. Вы отдали Африке лучшее, что у вас было, и спасете честь администрации, к которой принадлежите, если пойдете сражаться и даже погибнете рядом с нами…
Признаюсь, что у меня на глаза навернулись слезы. Я не был избалован официальным признанием, и знаки поощрения редко выпадали на мою долю. А между тем, хотя бы в процессе борьбы с мухой цеце, я открыл целые районы, благоприятные для скотоводчества, и спас бог знает сколько человеческих жизней. Единственным признаком того, что мои усилия не прошли незамеченными, была кличка «Цеце», которой меня окрестили мои молодые коллеги, причем я даже не уверен, что в их устах это был комплимент, а не синоним «старого пустомели». А тут сам Вайтари признает мои исторические заслуги перед его народом, предлагает мне братство, которое наконец-то стало возможным и которого никто и никогда мне не предлагал – ни мужчина, ни женщина, ни ребенок. Я ведь хотел только одного: чтобы черные приняли меня как своего и я мог бы им помогать, оберегать от тех ловушек, которые цивилизация расставляет на их пути. Но я не был таким уж простаком. Я победил муху цеце не для того, чтобы меня обманул политикан, чья черная кожа не могла скрыть того, что он один из нас. Вот уже двадцать лет, как я преследую одну только цель, больше того – навязчивую идею: спасти черных, уберечь их от нашествия современных идей, от материалистического недуга, от политической заразы, помочь им сохранить свои племенные традиции и прекрасные поверья, помешать идти по нашим следам. Ничто так меня не восхищало, как негритянские обряды, и когда я видел в одном из моих племен, что какой-нибудь юноша променял доставшуюся по наследству наготу на брюки и фетровую шляпу, то не ленился самолично пнуть его сапогом в зад. Пенициллин и ДДТ – это максимум того, что я могу допустить, и клянусь, еще не родился тот, кто добьется у меня большего. Вместе со стариком Двалой мы всегда были в авангарде тех, кто защищает черную Африку от проникновения бронированного чудовища, которое зовется Западом; мы мужественно боролись за то, чтобы наши черные оставались неприкосновенными. Я лично делал все, чтобы настоятельные директивы насчет «политического просвещения» кончали свой век в общественных уборных: главная моя забота была в том, чтобы помешать проникновению в Африку нашей отравы, дурацких понятий о демократии и маниакальных идеологий. А поэтому мне не по дороге с человеком, который намерен отдать душу своего народа на съедение громкоговорителям и бездушным механизмам, они будут их перемалывать и долбить, пока не превратят в эту бесформенную пульпу – в массы.
Я решительно покачал головой.
– Пока я здесь, – сказал я, – никто не заменит наши ритуальные церемонии политическими сходками…
Он презрительно махнул рукой, словно сметая меня с дороги.
– Знаю, вам нужна местная экзотика, что-нибудь живописное… Вы реакционер и к тому же еще расист. Вы любите черных из чистой мизантропии, как любят животных. Нам нечего делать с такой любовью…
Я почувствовал усталость, уныние. Быть может, он и прав. Быть может, черные – такие же люди, как мы, и деваться некуда. Мне вдруг почудилось, что я в самой гуще какого-то невообразимого свинства, из которого нет выхода. И словно утверждая меня в этом ощущении, между деревьями вдруг возникли грязная морская фуражка и приземистая фигура, пышущая силой и здоровьем, которые показались мне чем-то знакомыми.