№ 16
Доказанная Пастером возможность происхождения «живого лишь от живого» неотвратимо означала только одно: первым звеном всей жизненной цепочки был мощный, высокоорганизованный, и наделенный способностью к бесконечным сознательным трансмутациям начальный организм.
Чтобы дать возможность развиться всему многообразию органической жизни, он должен был раздробить себя на десятки тысяч совершенно разных начал, дать жизнь всем видам и «собраться» обратно, чтобы курировать и направлять развитие.
Тут-то по-настоящему и запахло богом. Причем таким, какого не способно было породить никакое религиозное воображение.
Никогда еще за всю историю человечества реальность божества не была такой яркой и убедительной.
Особенно важно было то, что явленный из пробирок, дефлегматоров и испарителей бог Пастера не имел ничего общего с фантазиями культов. Скроенный по лекалам самой высокой метафизики, он был очень «научен» и стерильно чист от жреческих спекуляций.
В трудах по истории науки этот момент деликатно характеризуется, как «кризис естествознания». Но это было больше, чем «кризис». Это был крах.
О науку публично вытирали ноги толпы «субъективных идеалистов», гегельянцев, астрологов, метафизиков, спиритов, виталистов и просто религиозных фанатиков.
Бессчетные Достоевские – Авенариусы – В. Соловьевы – Вейсманы – Де Фризы-Коржинские мстили естествознанию за годы унижения религиозной веры и разбитые мифы.
Ситуация была крайне неприятная. Она усугублялась еще и тем, что практически все открытия науки теперь были обращены против нее самой.
Поясним.
Точный возраст планеты, конечно, был еще не известен.
Но!
В XVII веке ученик Ньютона Эдмунд Галлей определил его в 10.000 лет. Чуть позже Жорж Луи Леклерк де Бюффон обозначил его 74 тысячами 832 годами с того самого момента, когда оторвавшийся от Солнца протуберанец образовал планетное тело Земли.
Лорд Кельвин в 1862 году обозначил древность нашей планеты сорока миллионами лет.
Сэр Артур Холмс в 1911 году назвал цифру 1, 64 миллиарда лет.
Ceretum, вскоре стало ясно, что Земля является еще более архаичным образованием, чем это представлялось Кельвину и даже Холмсу. (Открытия свойств изотопов свинца, сделанные в 1913 году Ф. Содди, позволили внести еще чуть-чуть ясности в ее возраст.)
Предъявление все более и более возрастающих цифр провоцировало забавную панику естественников. (Они тогда еще не понимали, что именно огромность временного пространства, простершегося от момента образования планетарного тела до палеозоя и станет основной подсказкой для разгадки тайны жизнезарождения.)
К началу XX века, сегодняшняя (относительно точная) цифра земного возраста (4,75 млрд лет) разумеется, еще не прозвучала.
Но уже обозначилась картина катархейского (гадейского) эона и раннего архея.
Без сомнения, – это был строго минеральный, безкислородный, высокотемпературный мир, полностью беззащитный перед обжигавшим его коротковолновым солнечным излучением.
Как казалось, на ранней земле не было места ни для каких форм жизни.
Последний «гвоздь в крышку гроба» естественнической идеи забила геология того времени.
Отметим, что она всегда была мощным и верным союзником научного свободомыслия. Посему именно ее свидетельство было воспринято наиболее драматично.
Геология честно исполнила свой долг, стратифициров слои земной коры и заключив, что «к архейской группе относятся массы гнейса, слюдяного сланца, филлитов и т. д., и те кристаллические сланцы, которые вместе с мрамором и кварцитом лежат на больших протяжениях под древнейшими породами кембрийской системы; до сих пор в них не было найдено остатков животных или растений»(М. Нермайр История Земли ml, СПБ 1903)
Академический свод – «Итоги науки» т. II, стр. 701 (СПБ 1911 г.) фиксирует пораженческие настроения натуралистов того времени: «Несомненно, что и все дальнейшие попытки найти в глубине гнейсовосланцевой земной брони какие либо остатки родственных нам «углеводородных» организмов осуждены на бесплодие».
Эдиакарские (позднеархейские) организмы обнаружены еще не были, но даже их открытие могло бы лишь немного (на 100 млн лет) передвинуть вглубь времени ту демаркационную линию, что в сознании ученых XIX века разделяла «мертвую» и «живую» эпохи истории Земли.
Ситуацию, возможно, могло бы отчасти поменять знание о подлинном возрасте биологической жизни, о том, что первые экзоглифы, т. е. биогенные отложения, молекулярные ископаемые и археи содержатся в пластах осадочных пород, сформировавшихся в сидейрийский период протерозоя, т. е. 2,5 миллиарда лет назад, а первые цианобактерии – в породах палеоархейской эры, образовавшихся 3.5 миллиарда лет назад.
Впрочем, для того, чтобы в зеленокаменных пластах Барбертона (юж. Африка) и Стрелли-Пул (западная Австралия) обнаружить следы цианобактерий, требовалось прежде всего точное знание того, что их надо там искать.
А это знание могло основываться только на мощной и доказуемой теории, объясняющей неизбежность плавного и естественного перехода материи из минерально-химического в органическое состояние.
Требовалось понимание того, что жизнь есть непрерывный химический процесс, а разделение его на «мертвый» и «живой» периоды – это не более чем недоразумение, навязанное науке и сослепу ею проглоченное.
Такой теории в начале века, разумеется, еще не существовало.
Но!
Тот, кому предстояло начать ее формулировать, уже примерял фуражку гимназиста. Впрочем, в 1900 году будущему академику Опарину было лишь шесть лет и его больше занимало уженье карасей, чем кризис мирового естествознания.
Второму творцу теории абиогенеза, Джону Бёрдону Сандерсону Холдейну, на тот момент исполнилось восемь. Величие оксфордских стен, в которых он родился и вырос, конечно, уже повлияло на него.
Он ассистировал своему знаменитому отцу физиологу Джону Скотту Холдейну, очень увлеченно мыл пробирки и даже рассматривал альвеолы in vitro, но до теории абиогенеза руки его еще «не дошли».
Будующий Нобелевский лауреат Гарольд Клейтон Юри, которому предстояло экспериментально доказать верность части теории в 1900 году отметил семилетие, уже имея репутацию двоечника и хулигана. Почти все его время было занято выслушиванием нотаций и изобретением способов спасения от очередной порки.
Систематизатор абиогенетической теории, победоносный академик Джон Десмонд Бернал был только-только зачат, и соответственно, ужасно занят прохождением этапов эмбриогенеза.
Рубеж столетий, по всей видимости, он встретил еще без глазок, при хвостике и жаберных щелях. Его жизненное и научное пространство было строго ограничено стенками матки, так что и он никак не мог повлиять на драматические события в ученом мире.
А вот профессор Мартин Герард Руттен, которому предстояло дать теории фундаментальные геологические доказательства, в 1900 году даже и зачат еще не был.
Впрочем, как минимум полтора десятка лет должно было пройти и до рождения Ф. Крика, Дж. Уотсона, А. Корнберга, М. Эйгена, М. Уилкинса, М. Кальвина, М. Перуца, Де Дюва – тех нобелевских лауреатов, чьи работы позволят окончательно отбросить старые определения «жизни».
Именно благодаря им стало возможно принципиально расширить это понятие, и признать, что любое межатомное взаимодействие уже является «жизнью», вне зависимости от того, что является его результатом – простые химические реакции или сложные организмы.
Alias, по тем или иным причинам вся эта великолепная компания никак не могла принять участия в сражениях меж знанием и метафизикой.
Тем временем, преимущество оставалось за мистиками.
Они превосходили естественников численностью и сплоченностью. На их стороне было общественное невежество, церковь, философия, психология, литература, искусство и… большая часть наук.
В частности – физика, биология и геология (по их состоянию на тот момент).
Разумеется, по мере открытия новых значений возраста планеты библейское представление о создании жизни окончательно рассыпалось в прах.
Но, (как мы помним) у креационистов, теологов и виталистов, оставалась в рукаве их метафизическая вечная карта – некое сверхъестественное вмешательство в историю планеты. Да, оно явно было не таким, как его описывает Библия, но где-то пред самым кембрием, оно, несомненно, осуществилось.
Это «некое вмешательство» был очень удобным аргументом. Оно было не опровергаемым, не проверяемым и недоказуемым. Оно не из чего не следовало и ни к чему не вело. Его невозможно было ни оспорить, ни сформулировать.
Над ним, конечно, можно было посмеиваться, его можно было отрицать, но никакого другого объяснения «молниеносной» смены полной безжизненности архея на кембрийское изобилие, кроме «вмешательства», тогда не было и казалось никогда и не появится.
Бог Пастера великолепно подходил на роль метафизического творца жизни.
Любопытно, что здесь (почти) повторилась традиционная религиозная схема «исполнения пророчества».
Явление именно такого бога, как оказалось, было предсказано. И не кем-нибудь, а самим Декартом.
У самого Картезиуса нет никакой краткой и внятной формулировки своего «пророчества», но вот Паскаль, тщательней прочих изучивший Декарта, сумел ее вывести: «Я не могу простить Декарту следующего: во всей философии он охотно бы обошелся без бога, но не смог удержаться, чтобы не дать ему щелчка по носу, заставив привести машину мира в движение. И после этого он уже более никаких дел с богом не имел» Pascal. Pensees. Paris 1852, p. 41.
Чуть позже бог, имеющий отдаленное сходство с «декартовско-пастеровским», явился еще раз, вынырнув уже из квантовой теории. Впрочем, и его век был не долог. Едкая интеллектуальная среда 30—60-х годов ХХ века растворила и этого бога.
Что мы имеем в виду?
Напомню.
Образ «кота Шредингера» «вылез» далеко за пределы физики, став модной словесной игрушкой.
Вместе с тем трудно представить себе что-нибудь более неудачное, чем этот «кот». Шредингер очень хотел создать образ взаимоотношений квантовой и «классической» реальностей, но именно это у него и не получилось.
Глубочайшая неверность предложенного Шредингером образа заставляет признаться Хокинга: «Когда я слышу про кота Шредингера, моя рука тянется за винтовкой».
И дело не в самом Эрвине Рудольфе Шредингере.
Его значимость и авторитетность вне всяких подозрений. Тем не менее, создать удовлетворительный словесный образ квантовой парадоксальности даже для него оказалось не по силам.
Почему?
Отчасти на этот вопрос отвечает другой творец новой физики, Ричард Фейнман. В своем труде «КЭД – странная теория света и вещества» он признает, что мы обречены «употреблять обычные слова в необычном значении».
Б. Бова пишет: «эволюция не подготовила нас в достаточной степени к пониманию таких вещей, как квантовая физика, искривление пространственно-временного континуума, даже возраст Земли сложно воспринять, не говоря уже о возрасте вселенной… Метафоры помогают, но это не более, чем костыль и в большинстве случаев они лишь подчеркивают ограниченность нашего воображения».
Квантовик-биохимик А. Сент-Дьерди идет дальше Фейнмана и Бова. Он почти нащупывает суть вопроса, отмечая, что «по-видимому, в нашем теперешнем складе мышления отсутствует что-то очень важное, целое измерение, без которого нельзя найти подход к этим проблемам».
В чем же дело? О каком «целом измерении» говорит Сент-Дьердьи?
Вероятно, у нас есть ответ на этот вопрос.
Дело в том, что попытка описать квантовые явления с помощью слов, терминов и образов подобна лепке из… ртути.
Невозможно маркировать тончайшие явления теми словами, которые годятся для сказок про «Красную шапочку», для поэм или прескрипций.
У нас, возможно, не плохой язык. Он худо-бедно обеспечивает межлюдские коммуникации и всякие милые глупости, вроде литературы. Но на большее он не способен.
Объяснить иной физический мир с его помощью также невозможно, как дать техническую характеристику «Боинга» используя при этом лишь мычание и хрюканье парантропов, или пересказать Илиаду, при помощи всего двух букв алфавита.
Те слова, что относительно пригодны для описания макромира – полностью обессмысливаются в квантовой реальности и перестают вообще что-либо обозначать. Приспосабливая наши архигрубые формулировки к сверхтонким и малопонятным явлениям, мы прочно запираем от себя смысл этих явлений и искажаем их суть.
Да, других слов и образов у нас нет.
Можно, конечно, хвататься за соломинку сложной терминологии, но как показывает опыт, выручить и она не способна.
Надо набраться мужества и признать, что человеческий язык удручающе беден и не развит. Предъявлять претензии нам не к кому – мы впустую потратили три тысячи лет, развлекаясь земными поклонами, поэмами и самовосхвалением.
Именно бедность и неразвитость языка в ближайшем будущем станет главной проблемой науки, которая будет существенно ограничивать ее развитие.
Почему?
Дело в том, что именно язык устанавливает границы понимания. То, что не имеет никакого словесного обозначения – не имеет и места в мышлении.
(Это особенно обидно с учетом того, что квантовые теории, по всей вероятности, действительно способны дать сверхглубокое и сверхточные расшифровки почти всех явлений физического мира, кроме гравитации.)
Конечно, пытаться можно. Но нужно заранее приготовиться к тому, что большая часть смыслов погибнет и результат будет столь же нелеп как «кот Шредингера».
Давайте разберем это утверждение.
Шредингеровская «драма в ящике» подразумевает (в том числе) некий существенный контраст между «смертью» и «жизнью». На нем и выстроена метафора.
Увы, «жизнь» и «смерть» – это очень примитивные понятия, пригодные для поэмы, но ровным счетом ничего не означающие в серьезных текстах.
Дело в том, что с точки зрения биологии, а тем более и химии и физики, дохлая кошка дохлой не является. Вернее, она никак не может считаться неким «безжизненным объектом».
Если мы попытаемся замерить биологическую и химическую активность в «дохлой» кошке, то мы увидим грандиозный парад жизни.
(Некроз, как известно, запускает весьма живописные биологические процессы).
В покойной кошке происходит образование и размножение миллиардов новых микроорганизмов и бактерий, свершаются метаморфозы ферментов, аминокислот, газов и элементов. Кошка наполняется удивительными трансмутациями вещества клеток. Подобно невидимому сверхмощному фейрверку по ее организму разлетаются захватившие власть: кадаверин, скатол, путресцин и стафилококки. Преобразовывается материя и весело атакуют друг друга новообразованные газы, кислоты и бактериальные колонии.
А на молекулярном и субмолекулярном уровне картина «дохлой кошки» еще любопытнее. Некоторая (ничтожно малая) часть молекул и атомов вовлекается в некротический карнавал изменений, но основная часть остается стабильной и невозмутимой. Такой же, как, (примерно), в кошке мурлычущей или подстерегающей мышь.
Иными словами, мы с очень большой долей вероятности можем констатировать, что при наступлении «дохлости» на квантовом уровне вообще ничего не произошло. Начиная с уровня химических элементов и ниже, факт т. н. «смерти» воспринят с абсолютным безразличием или попросту не «замечен».
Как видим, т. н. «смерть» ломает лишь биологическую индивидуальность конкретной кошки, но все составлявшие ее «микродетали», разумеется, живут, здравствуют и ждут новых трансмутаций.
(Вряд-ли им суждено когда-либо еще сложиться в кошку, быть может им предстоит стать тыквой, сигаретой или лысиной премьер-министра).
Драма отсутствует. Свершилась всего лишь еще одна метаморфоза живой материи. Таких метаморфоз ежесекундно происходит (по самым скромным подсчетам) квадриллионы.
Дело в том, что биологическая, а тем более химическая и физическая смерть есть абсолютно недостижимое состояние. По крайней мере, у нас нет ни малейшей возможности представить вероятность такого события.
И разумеется, нет никаких шансов его описать.
У нас есть лишь наше штатное «мычание» парантропов, которые с помощью нескольких звуков, жестикуляции и драматического выпучивания глаз пытаются характеризовать работу коллайдера.
Шредингеровская попытка формулировать кванты с помощью этого «мычания» привела к грандиозной неразберихе.
Именно с легкой руки Эрвина Рудольфа в квантовую механику хдынули слова, словечки, образы и словесные трактовки. Помои человеческой речи затопили непостижимость квантового мира, все исказив, смешав и перепутав.
«Мычание» стало оглушительным и многоголосым.
В результате «кот» послужил закваской для шокирующего мифа о том, что квантовый объект «оживает» только в момент наблюдения за ним. Более того, «котовья» фантазия Шредингера позволила развиться целой теории, позволившей трактовать некоторые факты весьма лестным для homo образом. Возникла убежденность, что наблюдение, само по себе оказывает влияние и на состояние и на поведение квантового объекта.
«Человечество больше не находится в центре вселенной, все стало гораздо хуже, оно определяет природу этой реальности» (Поттер 2009)
Ставки homo взлетели до небес. Из скромного животного, наделенного некоторой сообразительностью, он вновь превратился в важнейший фактор мироздания, способный влиять на квантовый мир, искажать или нормализовать его одним лишь взглядом и присутствием.
В. К. Гейзенберг пошел еще дальше Шредингера и заявил, что «у квантовых объектов нет истории до наблюдения».
Отпрепарируем эту важную реплику.
Она на 85 % состоит из интеллектуального опьянения, вполне объяснимого остротой, красотой и загадочными смыслами квантовых открытий ХХ века.
Но в 25 % заключена очень серьезная мысль о волшебном влиянии сознания человека. Если бы эта мысль была высказана теологом (что маловероятно), ее можно было бы игнорировать, как типовой мистический вздор.
Но это заявил (причем всерьез) Гейзенберг, что делает игнорацию невозможной.
Вероятно, нам не удалось бы «в лоб» справиться с данным утверждением Вернера Карла Гейзенберга, но, по счастью физика, за последние 50 лет обзавелась несколькими важными пониманиями, которые избавляют нас от необходимости самим вступить в полемику с этой великой тенью. За нас все сделало время и развитие науки.
Напомним.
«Кот» и ряд утверждений Гейзенберга, конечно, стали шоком для современников.
Но быстро наступило отрезвление.
Первым трезвящим фактором стало справедливое недоумение:
Каким же образом, без «руководящего и направляющего» наблюдения homo вселенная возникла, сформировалась и выстроилась? Как же она обходилась без него в течении, как минимум 14 миллиардов лет, когда человека не было и в помине?
Затем возник еще один коварный вопрос:
А почему столь влиятельное существо, как человек, к моменту открытия квантового мира оказалось столь неразвито, что оказалось не способным даже описать процессы, происходящие на субмолекулярном уровне?
Этот скепсис существенно понизил градус восторгов.
Затем постепенно пришло понимание, что понятие «маленькое» и «большое» существует лишь для человека, который по старой неолитической привычке норовит все сопоставить с личной размерностью и возможностями своей незатейливой рецепторики.
Для мироздания же нет ни «маленького», ни «большого». Есть равноправные и равнозначимые физические величины. Роль каждой из них одинаково существенна.
Более того, как мы знаем, существует всевластная симметрия.
Она, конечно, «мерцающая», но все же симметрия, что хорошо заметно на примере сильного ядерного взаимодействия, симметричности молекул, кристаллов, организмов, а так же теории поля.
(Теорию суперсимметрии Бозе-Ферми о симметричной связке бозонов-фермионов мы не принимаем в рассчет, как спорную)
Но если симметрия существует, то нет никакой логической возможности останавливаться на «мелкости» кванта.
Да, с точки зрения человека, эта частица невелика. Но она, несомненно, состоит из еще более мелких фрагментов. Те, в свою очередь, вновь тоже дробимы и делимы. И так до непредставимой бесконечности.
Поясню.
Ведь, если существует симметрия (пусть и мерцающая), а также такие «сверхкрупные» структуры, как галактики, то им должна быть противопоставлены и «сверхмелкие», по сравнению с которыми бозоны покажутся слонами.
Например:
В 2004 году была обнаружена гигантская пустота, имеющая в поперечнике около миллиарда световых лет. Она, несомненно, является обособленной космической структурой, о чем говорит ее температура (на 30–45 % холоднее остального космоса).
Понятно, до какой степени она, выражаясь нашим языком, непредставимо огромна. А по правилам симметрии ей должна быть противопоставлена и частица, «мелкость» которой для нас также невообразима, как и «крупность» вышеупомянутой «пустоты».
Для ее обозначения нет ни слов, ни понятий. А небольшие возможности языка устанавливают, увы, и весьма узкие границы понимания.
На этом простом примере мы видим, что кванты утратили статус «последней остановки» деления физической материи. Исходя даже из одного этого, возлагать на них ответственность за развитие вселенной, как минимум, некорректно.
Чуть позже возникло понятие «декогерентность». Без претензий на художественность оно попыталось обозначить отношения субатомных частиц, живущих вне нашей привычной логики с логичными и «законопослушными» объектами классической физики.
Этот скромный, несовершенный, но очень корректный термин окончательно похоронил и «кота», и образ homo – «повелителя квантов».
Зафиксировав «схлопывание» этой милой гипотезы, мы возвращаемся я в девятнадцатое столетие на поле первой грандиозной баталии меж естествознанием и метафизикой.
Парадоксально, но на метафизическую (креационистскую) идею прямо или косвенно «работали» практически все крупнейшие открытия XIX века.
И в первую очередь – теория Дарвина.
Как мы помним, первая реакция на нее была весьма болезненной.
Знаменитый обморок леди Брюстер и драма бывшего капитана «Бигля» Р. Фицроя стали символами того искреннего ужаса, который пришлось пережить просвещенной публике при первом знакомстве с теорией эволюции.
Утонченную викторианку Брюстер, упавшую в обморок на известных дебатах в Оксфорде, конечно же, вернули к жизни. Но душевная рана, причиненная ей мыслью о ее родстве с животными, убила в леди (по выражению светской хроники) «все человеческое». Сперва она из любопытства отдалась индусу-носильщику, а затем перестала ездить в оперу.
Фицрой, хотя и чувствовал личную вину за «Происхождение видов», но на такие крайности, как Брюстер, был не был способен. Он просто покончил с собой.
Так (вкратце) выглядела общественная реакция.
Жречество того времени – епископы Уилберфорс, Меннинг, Уайзмен, а также аббат Амар и ученые священники Гладстон и Бергон решили принять бой и отстаивать достоинство человека, униженного теорией эволюции.
Для борьбы со «скотской философией» (т. е. теорией Дарвина) была основана целая «Академия», собравшая под свои знамена самых титулованных теологов и профессоров Англии, Германии и Франции.
«Наступило время, когда церковь должна решительно вступить на борьбу с движением, угрожающим уничтожить остатки христианской веры в Англии»
«Эти бесчестные учения находят себе единственную поддержку в наиболее отвратительных страстях. Их отец – гордость, их мать – непристойность, их отпрыски – революции. Из ада они приходят и в ад возвращаются, захватив с собой всех тех, кто не стыдится быть их провозвестником». (еп. Уайзмен)
Профессор Людгардт (универс. Лейпцига) вынес вердикт – «Идея творения принадлежит религии и естествознанию здесь делать нечего.»
Трудно сказать, кто травил Дарвина с большим азартом: жрецы или ученый мир.
Напомним, что против эволюционной идеи поднялись такие титаны науки, как Лайель, Вирхов, Агассис, Оуэн, Джемс, Бозиццио, Седжвик, Бэр. Шествие этих великанов, снисходительно топчущих дарвинизм, конечно же, сопровождалось и толпами научных гномов, требовавших «разоблачить проходимца, напялившего маску ученого». (Это они о Дарвине)
Подключилась пресса.
Газеты и журналы резюмировали мнение академического мира о теории эволюции: «Крайне необоснованная гипотеза», полная «неверных предпосылок, поверхностных исследований и путанных рассуждений».
Сам Дарвин в большинстве публикаций представлялся как «поверхностный и необразованный человек, обиженный на мир из-за своей болезни».
А затем случилось то, что и должно было случиться.
Первый испуг прошел и стало очевидно, что сам по себе дарвинизм никакой опасности для религиозной веры и устоев общества не представляет. Да, он отчасти противоречит буквальному пониманию Пятикнижия, но буквальной трактовкой можно и пожертвовать, как это сделали когда-то отцы церкви, признав generatio spontanea.
Сегодня мы видим итог: теория эволюция «захвачена неприятелем».
По ее скрижалям комфортно прогуливаются граждане в сутанах, фрейдисты, креационисты, оккультисты и т. д.
К ней благосклонен католический Ватикан, в специальной энциклике папы Пия XII “Humani generis” признавший ее возможную правоту.
(В 1996 году позиция католиков была вновь подтверждена папой Иоанном-Павлом).
Эволюцию снисходительно треплют по щечкам православные фундаменталисты, шаманы, раввины и экстрасенсы.
И для религий, и для метафизики в дарвинизме уже нет никакой проблемы.
Он проглочен, переварен и включен ими в их «обмен веществ».
Это случилось потому, что дарвиновская теория, вырванная из контекста «пяти теорий», абсолютно беззащитна и беспомощна.
Будучи всего лишь малым фрагментом грандиозной картины, «оставшись одна», теория легко может быть вмонтирована в любую, в том числе и метафизическую конструкцию.
Но это еще не все.
У теории эволюции есть и еще одно слабое место, делающее ее безвредной для «бога».
Как безусловная научная данность, она (мягко говоря) не льстит homo.
Homo в ответ мстит ей за «покушение на прекрасный миф о своей исключительности» безразличием и глобальным недоверием к Дарвинизму. Это автоматически означает отказ приема теории эволюции в круг т. н. «вечных культурных ценностей» человечества.
В результате Дарвинизм становится персональной игрушкой нескольких сотен биологов. Учитывая безответность этих «заплаканных очкариков», теорию у них периодически отбирают «поиграть» все, кому не лень.
В 2002 году Scientific American разродился блестящей и предельно честной статьей об эволюционизме – «15 ответов на вздор креационистов»: «Когда Чарльз Дарвин 143 года назад предложил теорию эволюции на основе естественного отбора, ученые той эпохи восприняли ее в штыки. Однако многочисленные палеонтологические свидетельства, достижения генетики, зоологии, молекулярной биологии и других наук в итоге подтвердили бесспорность эволюции. Эту битву эволюция выиграла везде, кроме общественного сознания.»
Самое удивительное, что она, приобретя всемирную славу, осталась совершенно неизвестной, отчасти повторив судьбу Теории Относительности. О факте ее существования, вроде бы знают все, но, что именно. Сбылись надежды епископа Уорчестерского, который, когда-то покрывался холодным потом на прениях меж Гексли и Уилберфорсом: «Будем надеяться, что это неправда. Но даже если это и правда, будем надеяться, что она не станет широко известной».
Бессилие дарвинизма, вырванного из контекста «пяти теорий» стало полностью очевидно только сейчас, но заметно было еще в эпоху первой великой битвы метафизики, культов и науки.
Да, Дарвин разворачивал четкую логику развития видов, но он не указывал «начальной точки» жизни. Ни первопричины развития, ни его кажущейся внезапности он объяснить не мог.
Своей силой и научной безупречностью его теория только усугубляла драматизм ситуации.
Доказательно и подробно живописуя многообразие и невероятную приспособительную силу организмов, их стремление существовать, теория растерянно умолкала в ответ на вопрос о причине полного отсутствии жизни в архее и о ее стремительном появлении в кембрии.
Сам Дарвин обескураженно писал: «Трудность подыскать какое-нибудь подходящее объяснение отсутствию мощных скоплений слоев, богатых ископаемыми, ниже кембрийской системы все-таки весьма велика… Этот факт нужно признать пока необъяснимым и на него можно справедливо указывать, как на сильное возражение против защищаемых здесь взглядов.»
Происшедшее (примерно) 500 млн. лет назад внезапное насыщение животными и растениями мертвого, до той поры, мира, действительно слишком уж походило на подчиненную чьей-то воле «смену декораций». На действие разумного замысла.
Б. Брайсон ехидно, но справедливо подметил, что книга Дарвина, озаглавленная «Происхождение видов», совершенно не в состоянии объяснить именно происхождение видов, т. е. того, как и откуда они произошли. (Bryson 2003)
Конечно, уже известное в конце XIX и начале XX в. изобилие ископаемых кембрия производило завораживающее впечатление.
Особенно сильным оно было в контрасте с зоологической и ботанической «пустотой» докембрийских отложений.
Тогда-то и родилось популярное выражение «кембрийский взрыв».
Отметим, что осколки и ударную волну этого «взрыва» целиком принял на себя именно рационализм.
«Взрыв», сметая и увеча его, вновь открывал дорогу самым изощренным мистическим и метафизическим фантазиям о «начале мира».
Лишь в семидесятые годы XX века уже пришедшая в себя от шока повеселевшая наука будет иронизировать устами Ван дер Влерка: «кембрийское изобилие останков свидетельствует не о взрыве жизни, а о моде на раковины и кутикулы.»
Само выражение «взрыв жизни» будет оценено, как недоразумение, и с академических высот М. Руттен провозгласит, что «взрыв жизни в начале кембрия – это всего лишь взрыв ископаемых. Просто именно в этот период некоторые группы животных приобрели способность выделять твердые раковины, которые сохраняются в ископаемом виде гораздо лучше, чем мягкие ткани животных» (М. Руттен Происхождение жизни естественным путем М.1973).
Но это произойдет, как мы уже отметили, значительно позже.