Глава XI
Мне было около девяти лет, когда я впервые влюбился. Неистовая, всепоглощающая страсть, охватившая меня, полностью отравила мое существование и едва не стоила мне жизни.
Ей было восемь лет, и ее звали Валентиной. Я мог бы долго, до изнеможения, описывать ее и, будь у меня голос, никогда не перестал бы воспевать ее красоту и нежность. Это была хорошо сложенная светлоокая брюнетка в белом платье и с мячом в руках. Я столкнулся с ней на дровяном складе, в той его части, где начинались заросли крапивы, тянувшиеся до изгороди соседнего сада. Как описать волнение, охватившее меня? Помню только, что ноги у меня стали как ватные, а сердце застучало так сильно, что у меня потемнело в глазах. Твердо решив раз и навсегда обворожить ее, чтобы в ее жизни не осталось места для другого мужчины, я поступил так, как учила меня мать, и, небрежно облокотившись о поленницу, закатил глаза к свету, надеясь покорить ее. Но Валентина была не из впечатлительных натур. Я долго глядел на солнце, пока по моему лицу не покатились слезы, но злодейка все это время продолжала играть в мяч, не проявляя ко мне ни малейшего интереса. У меня глаза вылезали из орбит, все вокруг подернулось огнем и пламенем, а Валентина даже не посмотрела в мою сторону. Вконец растерявшись от ее безразличия, в то время как многие прекрасные дамы в салоне моей матери приходили в восторг от голубизны моих глаз, почти ослепший и, так сказать, разом растративший весь запас горючего, я вытер слезы и, безоговорочно капитулировав, протянул ей три зеленых яблока, только что украденных в саду. Она взяла их и сообщила мне как бы между прочим:
— Янек съел ради меня всю свою коллекцию марок.
Так начались мои мучения. Считая с этого дня, я съел для Валентины несколько пригоршней земляных червей, множество бабочек, килограмм вишен с косточками, мышь, а в завершение я вправе утверждать, что в свои девять лет, то есть будучи намного моложе Казановы, я попал в число прославленных любовников всех времен, совершив геройский поступок, которому, насколько мне известно, не было равных, — ради своей возлюбленной я съел галошу.
Здесь я должен сделать оговорку.
Как известно, мужчины чересчур хвастливы, когда заходит речь об их любовных подвигах. Послушать их, так их подвиги не знают границ, и они не щадят вас, вдаваясь в детали.
Поэтому можете мне не верить, но ради своей возлюбленной я съел также японский веер, десять метров бечевки, килограмм вишневых косточек — правда, Валентина облегчила мне дело, поедая ягоды и протягивая мне косточки, — и трех красных рыбок, которых мы выловили в аквариуме ее учителя музыки.
Боже мой, чего только не заставляли меня глотать женщины, но я в жизни не встречал такой ненасытной натуры. Это была Мессалина и Теодора Византийская, вместе взятые. Можно сказать, что пройдя через все испытания, я знал все о любви. Мое ученичество закончилось. С тех пор я только продолжал в том же Духе.
Моей прелестной Мессалине было всего восемь лет, но ее требования превосходили все, что довелось мне узнать за свою долгую жизнь. Она бежала впереди меня по двору, тыча пальцем на кучу листьев, песка или на старую пробку, и я безоговорочно подчинялся ей.
Мало того, я был чертовски рад, что кому-то нужен. Однажды она принялась собирать букет ромашек, а я с ужасом смотрел, как он рос у нее в руках, — но под ее неусыпным взором (она знала уже, что в таких случаях мужчины стараются схитрить), в котором напрасно старался уловить хотя бы каплю восхищения, я съел и ромашки. Без малейшего намека на уважение или благодарность она умчалась от меня вприпрыжку, чтобы вскоре вернуться с несколькими улитками, которых и протянула мне на ладошке. Я покорно съел улиток вместе с раковинами.
В то время детям еще не раскрывали тайн секса, и я свято верил, что это и есть настоящая любовь. Возможно, я был прав.
Но самое грустное во всем этом заключалось в том, что мне никак не удавалось произвести на нее впечатление. Едва я покончил с улитками, как она небрежно заявила мне:
— Юзек съел ради меня десять пауков и остановился только потому, что мама позвала нас пить чай.
Я вздрогнул. Стоило только отвернуться, как она обманывала меня с моим лучшим другом. Но это я тоже проглотил. Такова сила привычки.
— Можно тебя поцеловать?
— Да. Только не слюнявь мне щеку, я этого не люблю.
Я целовал ее, стараясь не обслюнявить щеку. Стоя на коленях в зарослях крапивы, я целовал и целовал ее. Она рассеянно крутила серсо на пальце. История моей жизни.
— Сколько уже?
— Восемьдесят семь. Можно я дойду до тысячи?
— А тысяча — это сколько?
— Не знаю. Можно тебя в плечо поцеловать?
— Можно.
Я целовал ее в плечо. Но это было не то. Я смутно чувствовал, что за этим скрывалось что-то еще, что-то главное, что ускользало от меня. Мое сердце сильно билось, и я целовал ее в нос, в волосы, в шею, а мне все больше и больше чего-то не хватало; я понимал, что этого недостаточно, что надо было идти дальше, значительно дальше, и в конце концов, потеряв голову от любви и исступления, я сел на траву и снял галошу.
— Хочешь, я ее съем?
Хочет ли она! Ха! Конечно же хочет, ну же! Это была настоящая маленькая женщина.
Она положила серсо на землю и села на корточки. Мне показалось, что в ее глазах мелькнуло уважение. Большего я и не просил. Я взял перочинный нож и отрезал от галоши первый кусочек. Она внимательно следила за мной.
— Ты будешь есть ее сырой?
— Да.
Я проглотил один кусочек, затем другой. Наконец-то ее глаза сияли от восхищения, и я чувствовал себя мужчиной. И был прав. Я прошел через ученичество. Я отрезал кусочек побольше, слегка отдуваясь между глотками, и продолжал в том же духе довольно долго, пока на лбу у меня не выступил холодный пот. Но я не остановился и после этого и, стиснув зубы и пересиливая тошноту, собрался с силами, чтобы не спасовать; с тех пор мне нередко приходилось поступать как настоящему мужчине.
Мне стало очень плохо, и меня забрали в больницу. Когда меня несли на носилках «скорой помощи», мама рыдала, Анеля выла, а девушки из ателье охали. Я очень гордился собой.
Через двадцать лет детская любовь вдохновила меня на написание моего первого романа «Европейское воспитание», а также на некоторые эпизоды в «Большой раздевалке».
Еще долго после этого, странствуя по свету, я возил с собой надрезанную ножом детскую галошу. В двадцать пять, в тридцать, в сорок лет галоша всегда была при мне, стоило только протянуть руку. И любой момент я был готов приняться за нее, чтобы вновь показать себя с лучшей стороны. Но этого не понадобилось. Жизнь не повторяется дважды. В конце концов я где-то потерял ее.
Наша связь с Валентиной длилась около года и совершенно преобразила меня. Мне постоянно приходилось бороться с соперниками, утверждая и доказывая свое превосходство, ходить на руках, воровать в лавочках, всюду драться и давать сдачи. Наибольшие мучения доставлял мне один мальчишка, не помню, как его звали, который жонглировал пятью яблоками, — и бывали моменты, когда, сидя на камне посреди разбросанных яблок и понурив голову после долгих часов бесплодных усилий, я думал, что жизнь не стоила того, чтобы жить. Все же я перебарывал себя и до сих пор могу жонглировать тремя яблоками. Часто, став лицом к Океану и бескрайнему горизонту на утесе Биг-Сур, я выставляю одну ногу вперед и исполняю этот номер, чтобы доказать, что я чего-то стою.
Зимой, катаясь с гор на санках, я вывихнул себе плечо, прыгнув с пятиметровой высоты в сугроб на глазах у Валентины только потому, что не мог спуститься с горы, стоя на санках, как этот сорванец Ян. Как же я ненавидел и до сих пор ненавижу этого Яна! Я так никогда и не узнал, что же, собственно, было между ним и Валентиной, и даже сейчас стараюсь не думать об этом, но он был почти на год старше меня, ему вот-вот должно было исполниться десять, он лучше меня знал женщин и превосходил меня во всем. У него была преступная кошачья физиономия, он был невероятно ловок и метко плевал с пяти метров.
Он пронзительно свистел, засунув два пальца в рот, чему я так никогда и не научился, и по силе свиста с ним могли сравниться только мой друг дипломат Хайме де Кастро и графиня Нелли де Вогюэ. Благодаря Валентине я понял, что материнская любовь и ласка, окружавшие меня дома, не имели ничего общего с тем, что ждало меня впереди, а еще — что ни одно завоевание не бывает прочным и окончательным, а нуждается в постоянном сохранении и упрочении.
Ян, со свойственной ему грубостью, прозвал меня «голубеньким», и, чтобы избавиться от этого прозвища, казавшегося мне очень обидным, хотя я никогда бы не смог объяснить почему, мне пришлось с удвоенной силой доказывать свою смелость и мужество, и очень скоро я нагнал страх на торговцев всего квартала. Признаюсь без хвастовства, что я выбил больше оконных стекол, украл больше фиников и халвы и позвонил в большее число квартир, чем любой другой мальчишка с нашего двора; еще я научился с легкостью рисковать своей жизнью, что потом мне очень пригодилось на войне, когда такие вещи признавались и поощрялись официально.
Мне особенно запомнилась «смертельная игра», которой мы с Яном частенько развлекались, сидя на краешке подоконника пятого этажа и вызывая восхищение наших товарищей.
Не важно, что Валентины при этом не было, дуэль шла из-за нее, и никто из нас в этом не сомневался.
Суть игры была предельно простой, но по сравнению с ней знаменитая «русская рулетка» казалась милой школьной забавой.
Мы поднимались на лестничную площадку последнего этажа и открывали окно, выходившее во двор; затем усаживались на самый краешек подоконника, свесив вниз ноги. Цинковый карниз за окном был не шире двадцати сантиметров. Игра заключалась в том, чтобы внезапным, но точным ударом так толкнуть партнера в спину, чтобы он съехал с подоконника на узкий карниз и остался на нем сидеть.
В эту смертельно опасную игру мы играли бессчетное множество раз.
Как только между нами возникал спор или без всякой видимой причины, в припадке враждебности, молча бросив друг другу вызов, мы поднимались на пятый этаж «поиграть».
На редкость рискованный и в то же время лояльный характер этой дуэли заключался, по-видимому, в том, что вы полностью полагались на благородство своего злейшего врага, так как один неверный или злонамеренный удар обрекал вашего партнера на верную смерть пятью этажами ниже.
Я и сейчас ощущаю холодок металлического карниза, на котором сидел, свесив вниз ноги, и руки своего соперника, приготовившиеся толкнуть.
Сегодня Ян — видный деятель компартии Польши. Десять лет назад мы встретились с ним в Париже на официальном приеме в польском посольстве. Я сразу же узнал его. Удивительно, как мало изменился этот мальчишка. В свои тридцать пять лет он остался таким же тощим и бледным, сохранив свою кошачью походку и злой и насмешливый взгляд. Учитывая, что мы встретились там как представители двух соответствующих стран, мы держались учтиво и вежливо. Имя Валентины при этом не упоминалось. Выпив водки, он стал вспоминать о своей борьбе в Сопротивлении, я в нескольких словах рассказал о своей службе в авиации. Мы выпили еще по стаканчику.
— Меня пытали в гестапо, — сказал он.
— Я был трижды ранен, — ответил я.
Мы переглянулись. После чего, по обоюдному согласию, поставили стаканы и устремились на лестницу. Поднявшись на третий этаж, он распахнул передо мною окно: в конце концов, мы были в польском посольстве и я был гостем. Я было уже приготовился лезть в окно, когда жена посла, очаровательная и достойная самых прекрасных поэм о любви пани, неожиданно появилась из зала. Я тут же вытащил ногу из окна и любезно поклонился ей. Она взяла нас под руки и повела в буфет.
Иногда я с любопытством думаю: что бы сообщила мировая пресса, обнаружив на тротуаре в самый разгар «холодной войны» крупного польского партработника или французского дипломата, выброшенного из окна польского посольства в Париже?