Вера Колочкова
Дом с мезонином в наследство
«Россия может разделить судьбу Древнего Рима: культура останется, а народ исчезнет».
Владимир Набоков
1.
День выдался тем самым - особенным, легко летящим и осязаемо–счастливым. Не ярким и не жарким – перетек ласково теплым песком из горсти в горсть, от утра к пополудни. Тина очень любила такие дни. Они образовывались как–то сами по себе, с первого момента пробуждения, будто ощущение счастья давно стояло около ее кровати, улыбалось тихо и только того и ждало, когда ж она изволит проснуться, наконец, чтоб тут же устроиться у нее внутри поудобнее. Нет, ничего такого особенного, конечно, в такие дни не происходило, да и не должно было произойти. Все, в общем, как обычно - вон Анюта проснулась и, накормив грудью маленькую Сонечку, устраивает ее в коляске под старой грушей, вон соседка тетя Таня, повязавшись по–деревенски белым платочком, склонилась над грядкой и подслеповато щурится в буйно разросшееся ее огуречно–кудрявое плетение. И с речки слышны ломкие мальчишеские голоса, и плеск воды, и музыка с соседней дачной усадьбы… Все, все как обычно. И только поселившееся в ней с самого утра счастье живет отдельной, своей жизнью, пропуская через себя простые, в общем, картинки летнего бытия и заставляя Тину то замирать на вдохе, то блаженно влажнеть глазами или, того глупее, долго смотреть, задрав голову, на плывущие по небу облака и слушать, слушать, слушать… В такие дни надо именно слушать, она это давно уже поняла. В такие дни солнце поет совсем тоненькой ноткой, когда льется с неба вот так, не изнуряя, тихой и нежной июльской благодатью, отдаваясь прозрачному еще от ночной прохлады воздуху, который тут же и отзывается ей навстречу низким, чуть глуховатым благодарственным бархатом–звоном, нежность солнечную в себя принимая. И с пролетающих мимо облаков льется вниз своя мелодия – торжественная, высокая и самую чуточку горделивая, и ложится тонкой белой драгоценностью, как жемчуг в коробочку, в этот бархатный звон, вплетаясь очень удачно в музыку летнего счастья. Она слышит его, точно слышит! Вот и душа ее, торопливо почистив слежавшиеся мятые перышки, устремилась красивой белой птицей музыке этой навстречу и вместе с залетевшим во двор гуленой–ветром затевает свои игры на траве, на цветах, на дальнем пригорке, на видимом с усадьбы белом берегу реки…
В такие дни Тина старалась жить, ни на что особо не отвлекаясь. Сама с собой и с происходящим у нее внутри счастьем, сплошь состоящим из звуков, ощущений и особенного какого–то, до дрожи радостного волнения. Сил от него набиралась для жизни. Плавала, купалась в нем, улетала рука об руку со счастливой душой к небу. А то вдруг с солнечным лучом дружила–обнималась, или шорох травы под босыми ногами внимательно слушала…
Нет, в обыденной жизни она была просто женщиной. Самой обыкновенной, с не сложившейся по принятым людским меркам бабской судьбой. И с грузом нелегко прожитых лет за плечами. И с подкравшимся незаметно пенсионным возрастом. А вот поди ж ты – как повезло ей с этими счастливыми днями–то. Не забывает про нее ребячье звенящее счастье, никак не дает душе повзрослеть, да и телу не дает расплыться–раскиселиться, как ему и положено к законным своим пятидесяти пяти годам. Кажется, вот и сейчас бы запрыгала–завертелась, раскинув широко руки да прогнувшись в спине, как малолетка какая. Или как та героиня Островского, которая все взмыть над обрывом птицей пыталась. Хотя ну ее. Не надо про нее, и без того надоела за тридцать долгих учительских лет – за такое время и самый яркий луч света в темном царстве погаснуть может. Вот герои любимого Антона Палыча – те нет, те не надоели. С ними она, можно сказать, с детства дружит. Или, как недавно выразилась Анюта, страдает комплексом «врожденной чеховоманки». Тоже нашлась, юмористка доморощенная. Еще дочь называется…
Улыбнувшись, Тина прошла по мягкому ромашковому ковру в конец двора, заросшего по периметру шершавыми стволами подсолнухов вперемешку с кустами «золотых шаров» - много желтого, хороший цвет, - тихо опустилась на бревна, почерневшие и порядочно потрескавшиеся от долгого лежания под снегом да дождем. Кто и зачем сюда привез эти бревна, она уже и не помнила. Но сиживать на них любила – особенно в такие вот дни. Ей казалось, что именно в этом уголке все как раз все и сходилось в одну звенящую точку – и музыка солнца, неба и воздуха, и летающая рядом счастливой птицей душа, и вся прелесть летнего ее в этом дворе бытия вместе приехавшими из города на выходные дни дочерью с внучкой… Закрыв глаза и откинувшись спиной на теплые бревна, она попыталась даже впихнуть каким–то образом в этот счастливый ряд и вопрос обыденный, то есть осмелилась подумать о том, что же бы ей такого хорошего на обед приготовить. Ответ на вопрос пришел сам собой, тоже будто из этого счастливого ряда выплыл – готовь, мол, дорогая наша Тина окрошку да оладьи со сметаной, и чтоб запах от них на всю усадьбу стоял. Не хватает, мол, в нашем, счастливом ряду обыкновенного сытного земного запаху…
«Сейчас полежу еще пять минут, и пойду», - решила Тина, чуть приподняв голову и взглянув на Сонечкину коляску – не проснулась ли ее драгоценная внученька. - « Надо Анюту хоть в выходные поесть заставить, иначе погибнет на своей диете. И с чего это взяла девчонка, что она толстая? Не толстая вовсе, а справная, как раньше в деревнях говорили. Кровь с молоком. Да и нельзя ей худеть, пока Сонечку кормит…Сейчас–сейчас… Еще пять минут… Уже встаю…»
— Тина! Тиночка! Ты где? Слышишь ли меня? Гости к тебе, Тиночка! – ворвался в счастливое ее состояние голос соседки тети Тани, и с ним одновременно гукнула нетерпеливым коротким звуком подъехавшая к воротам машина. Звук гудка был слуху незнакомым - Лёнина машина так никогда не гудит. А Митенька бы и вовсе на клаксон нажимать не стал, а пошел бы сам себе открывать ворота… Значит, чужие. Что ж, жаль. Придется отвлечься, выплыть на время из своего счастливо–бездумного состояния. Ничего, она потом еще вернется…
Анюта уже спешила к воротам, натягивая поверх купальника старую клетчатую Митину ковбойку. Отодвинула засов на калитке, распахнула ее навстречу двоим, в нее зашедшим. Мужчина и женщина. Молодые совсем. Господи, кто же это… Лица такие знакомые…Похожие… Похожие… Нет, этого не может быть…
— Здравствуйте! – вежливо–холодно растянула в улыбке губы молодая женщина, одетая в серые джинсы–трубочки и гладко–белую футболку. Пряталась, впрочем, за этой простой серостью да гладко–белостью фирменная дороговизна. Вернее, не пряталась. Наоборот, наезжала некой спесивостью — такой же, как и нарочито–вежливая улыбка с ее лица.
— Здравствуйте… А вам кого? — весело–вызывающе поинтересовалась Анюта, выставляя свою снисходительную веселость впереди себя оружием против холодной вежливости гостьи.
— Скажите, Валентина Петровна Званцева здесь проживает?
— Да, здесь. Это мама моя…
— Да? Что ж… Тогда давайте знакомиться. Моя девичья фамилия тоже Званцева. И зовут меня Ольга. Ваша двоюродная сестра, стало быть. А это ваш брат, тоже двоюродный – Никита Званцев. А вы…Вы Анна Званцева, насколько я понимаю?
— Да…Да, я Анна… Только я не Званцева…
Анюта растерянно обернулась на медленно идущую к ним по дорожке мать и вздрогнула от естественно накатившего желания встать сейчас у нее на пути, закрыть спиной от этих гостей, от вежливо–холодного взгляда этой молодой женщины по имени Ольга, назвавшейся ее сестрой. Господи, чего это их принесло сюда, каким таким незваным ветром…
Да, она знала, конечно же, что у нее есть двоюродные сестра и брат. Она даже, было дело, — очень давно, правда, — мечтала с ними и увидеться, и познакомиться поближе. Но, упаси бог, никогда не стала бы этого делать. Потому что кто знает, как бы к этому отнеслась мама – тема–то эта у них всегда была сверхзапретной. Нет, не больной, конечно, но зачем, скажите, ворошить лишний раз обстоятельства из прошлого, круто изменившие мамину судьбу и на долгие годы застрявшие в сердце тяжелым камнем? Камнем, замешанным на любви, на обиде, на предательстве, на жалких усилиях простить–забыть, на бессонных ночах, на осознанном выборе своего женского одиночества? Чуть повороши этот камень – и тут же он даст о себе знать материнской грустной задумчивостью да мукой в глазах, спокойно переносить которую Анюта так и не научилась с самого своего детства. Она вообще всегда ощущала себя маминой защитницей. Дочерью–матерью. Дочерью — широкой спиной. Даже дочерью–грубиянкой, если понадобится. А как могло быть по–другому, скажите? Вы только посмотрите на нее - идет по дорожке такая маленькая и гибкая–хрупкая, и большие, не растерявшие к возрасту своей изумрудной зелени глаза распахнуты широко и радостно–открыто, и губы уже сложились в удивленную и широкую, заранее ко всему благожелательную улыбку…Не женщина – марсианка какая–то. Аэлита. Потому и не стареет, наверное…
— Мам, это к тебе, — делая шаг в сторону, словно и впрямь собираясь загородить мать спиной, настороженно произнесла Анюта. – Познакомься – это Ольга и Никита Званцевы…
— Вы…Вы Машины дети? Да? Не может быть… А как вы здесь… Случилось что–нибудь? Что–то с Машей? – тихо и испуганно задавала свои вопросы Тина, переводя растерянно–загнанный взгляд с красиво–надменного Ольгиного лица на лицо Никиты, рассматривающего ее с досадным равнодушием спешащей юности, вынужденной так бездарно терять драгоценное время в беседах с какой–то теткой, которой он и в глаза никогда не видел. Что из того, что она ему по крови родная, тетка эта. Какая разница. Все равно чужая, получается. Если б не важное дело, черта с два поехал бы он в эту тьмутаракань – трястись в машине целые сутки…
— Нет, Валентина Петровна, — четко разделяя слова, словно с трудом сдерживая внутреннее раздражение перед чужой глупой растерянностью, заговорила Ольга. — С мамой нашей ничего не случилось. А вот отец наш два месяца назад умер. Такое вот дело. Наш отец, а ваш официальный муж, получается. Ведь вы, говоря языком сухим да юридическим, формально свой брак не расторгали…Ведь так?
— Да…Так…То есть нет, не расторгали… Так значит, Антон умер…Два месяца…
— Ну да. Мама вам не сообщила – простите ее, конечно. Да и мы с Никитой тоже так решили – ни к чему это вам. Сами посудите – столько лет прошло, вы совсем чужими стали, и ваш брак с нашим отцом превратился в одну лишь пустую формальность. Я вообще не понимаю, почему вы его тогда еще не расторгли… А теперь вот у нас из–за этого образовались сплошные проблемы! И нам бы хотелось их с вами обсудить спокойно и взвешенно. И постараться прийти к соглашению. К справедливому, я полагаю, соглашению…
— Так… Да, конечно… Проблемы… Антон умер…
Тина вдруг резко развернулась и быстро пошла по тропинке к дому, выставив вперед, как слепая, руку и держа спину очень прямо. Так изо всех сил старается держать прямо спину человек, боящийся вот–вот упасть. Ольга удивленно проводила ее глазами и, пожав плечами, повернулась к Анюте, словно ждала от нее каких–то объяснений странному поведению матери. Анюта помолчала какое–то время, набычившись, как девчонка–строптивица, потом нехотя произнесла:
— Что ж… Проходите в дом, раз приехали…Машину во двор загонять будете?
— Ну, я надеюсь, мы к вам ненадолго, — подстроившись под ее явно вынужденную вежливость–гостеприимство, проговорила, тонко улыбнувшись, Ольга. И тут же поинтересовалась искренне: — Слушай, сестра, сколько тебе лет, а? Ты намного меня моложе?
— Мне двадцать пять. А что? А тебе сколько? – настороженно произнесла Анюта.
— А мне двадцать семь…Стало быть, Валентина Петровна не так уж долго после расставания с отцом горевала? Зря, выходит, наша мать всю жизнь чувством вины перед ней упивалась… Ни развода, ни официального для себя брака вовремя не потребовала…
— Слушай, ты… — обернувшись к ней резко и зло сверкнув глазами, тихо прошипела Анюта. –Ты не смей так о ней, поняла? Что ты об этом знаешь вообще?
— Да ничего я не знаю. Ты, пожалуйста, не обижайся, Ань. Нам и в самом деле ничего об этой истории не рассказывали. Ни отец, ни мать. Молчали всю жизнь, как партизаны. Что там у них произошло–то?
— Да я и сама толком ничего не знаю, — отчего–то смягчившись, доверчиво проговорила Анюта. – И мама мне тоже никаких подробностей не рассказывала. Я только одно знаю – она всегда вашего отца любила. Все эти годы. И потому за моего отца замуж не вышла. А ты ей прямо с ходу в лоб выдала - два месяца, как умер…
— Ну, я ж не знала, что тут такая трагедия! – широко развела руками Ольга. — Кому рассказать – не поверят. Сама подумай – сколько лет прошло! Столько вообще не живут. А не то что любят кого–то. Прям как в старинных романах…
— Ладно, вы тут устраивайтесь пока, отдохните с дороги, я сейчас… У меня там ребенок проснулся…
Бросив гостей прямо у крыльца дома, она метнулась к качающейся мягко на нежных рессорах коляске, укрытой от постороннего глаза ветками старой груши, навстречу мелькающим из нее толстеньким ножкам и ручкам, навстречу милому материнскому сердцу кряхтению хорошо выспавшегося здорового младенца. Выуженная из коляски Сонечка запрыгала в руках матери, заверещала–загукала что–то абсолютно радостное на своем младенческом языке, засверкала нежно розовыми щечками да круглыми локотками–коленками. Она тоже по–своему чувствовала этот день. Видимо, он и для нее был особенно счастливым. Слава богу, бесконечно далеко ей пока до тех времен, когда этот самый день способен оборваться лопнувшей струной так же неожиданно, как сегодняшний бабушкин…
— Смотри, Никитка, какая у нас с тобой племянница! Чудо просто! – протянула к ребенку руки Ольга. – Ань, можно я подержу? Да не бойся, не уроню…
Сонечка, притихнув в незнакомых руках, долго разглядывала чужую улыбающуюся тетю, потом повернула розовое личико к матери и моргнула удивленно, словно спрашивала ее таким образом – а кто она такая есть, эта тетя, и почему она, Сонечка, вдруг стала не доченькой и не внученькой, а какой–то там племянницей…И тут же потянула руки обратно. Потому что тетя тетей, конечно, а на руках матери, уж простите, как–то покомфортнее будет…
— А у тебя дети есть? – забирая из Ольгиных рук ребенка, спросила Анюта.
— У меня? – почему–то сильно удивилась ее вопросу Ольга. – У меня нет, что ты…Да и когда мне! Я еще на ноги не встала как следует, и вообще… Мы с мужем пока и разговоров таких не заводили…
— Да мы тоже не заводили, знаешь! – улыбнулась вдруг весело Анюта. – Чего их заводить, разговоры эти? От них дети не рождаются! Взяли и произвели на свет это чудо! И нисколько об этом не жалеем! Да, дочь?
— Гы! – подтвердила радостно Сонечка и расплылась в своей счастливой младенческой улыбке, продемонстрировав всем два проклюнувшихся нежных зуба–резца, и взмахнула плотными ручками, чуть не вылетев из материнских рук.
— Так, чего ж это мы на крыльце стоим? Вы в дом проходите. Сейчас я вас чаем напою, потом обедать будем…
— Нет–нет, Аня, не суетись! Ничего такого не надо. Нам бы с Валентиной Петровной вопрос решить побыстрее…Понимаешь, времени очень мало. Вот и Никита торопится…
Они вместе обернулись к сидящему на скамеечке у крыльца парню, разглядывающему с интересом дворовый интерьер с его деревьями и цветами, с заросшей толстым ромашковым ковром большой поляной и прокоптившимся мангалом в самой ее сердцевине, с колодцем и обложенным прогоревшими булыжниками кострищем около сваленных у забора старых бревен, с открывающимся отсюда и сразу цепляющим глаз чудесным видом на изгиб реки с ее белым песчаным берегом.
— А хорошо тут у вас, знаете… — проговорил Никита тихо. – Спокойно так, будто счастьем пахнет… Как, говорите, это место называется? Я забыл… Красивое такое название…
— Белоречье, — хором подсказали ему Ольга с Анютой.
— А…Ну да… И в самом деле – Белоречье… Смотри, Ольга, какой берег белый. И река от него тоже белым светится…
— Ладно, Никита. Некогда нам видами любоваться. Река, берег… Ты не забыл, что нам надо сегодня же обратно выехать? Время, время, Никита! Пошли давай! Ань, проводи нас к матери, пожалуйста. Где она?
— Ну что ж, пойдемте…Мам! Ты где? – заходя в дом, крикнула Анюта осторожно. – Иди к нам…
— Здесь я, дочь.
Тина выглянула из большой комнаты, улыбнулась навстречу входящим вслед за дочерью гостям. Сердце Анютино тут же и сжалось в комочек от вымороченной этой материнской улыбки, от вмиг потерявших привычную зеленую прозрачность глаз, будто приглушила, прошлась по ним в одночасье злая патина времени. С трудом подавив в себе вздох досадно–жалостливого дочернего понимания, она лишь гостеприимно протянула руку приглашающим жестом – проходите, мол, в комнату, чего на пороге стоять…
— Валентина Петровна, вы простите нас, конечно, что мы вот так ворвались со своей проблемой. Надо было предупредить, конечно. Но мы ведь и адреса вашего толком не знали! Искали село под названием Белоречье, а ни улицы, ни номера дома не знали… Спрашивали у всех, где здесь живет Званцева Валентина Петровна. Кстати, вы очень здесь популярная личность, знаете ли! У кого ни спрашивали, нам всякий дорогу показывал…
— А почему у мамы своей адреса не спросили? Или она забыла его уже?
— Нет, не забыла, наверное. Только мы ей не стали говорить, что к вам поехали. Не стали беспокоить.
— Почему?
— Ну, так уж получилось…Да она бы и не пустила нас. А ехать к вам все равно обстоятельства заставили. Только…Мы ведь не думали, что для вас это так…Что вы так болезненно все воспримете… — осторожно заговорила Ольга, присаживаясь напротив Тины за стол, покрытый по–деревенски белой ажурной скатертью.
— Ничего. Все в порядке, ребята. Говорите, что у вас за обстоятельства такие срочные.
Тина произносила слова ровным, ничего будто не выражающим голосом, смотрела в глаза прямо, плечи держала ровно, и только сцепленные пальцами одна в другую ладони выдавали внутреннее ее напряжение, которое, казалось, все ушло в эти сжатые мертвой хваткой пальцы.
— Понимаете ли, в чем дело, Валентина Петровна… Отец ведь наш завещания не успел оформить… Он, знаете ли, скоропостижно скончался, от инфаркта. А вы на сегодняшний день так и являетесь его законной женой, то есть юридически входите в круг наследников первой очереди… Вы понимаете, о чем я говорю?
— Да. Понимаю. Конечно же.
— Но согласитесь, Валентина Петровна, это же несколько несправедливо получается. Вот и Никита тоже так считает. Выходит, вам теперь может отойти значительная доля наследства…Ведь так? Правильно я рассуждаю?
— Правильно.
— Но вы согласны со мной, что фактически к наследству нашего отца вы не имеете никакого уже отношения? Вы же не виделись с ним с тех пор, как… Как…
— Да. Не виделась.
— И ничего о нашей жизни не знали…
— Да, не знала.
— И мы о вас тоже ничего не знали! Ну, то есть знали, конечно, что у мамы где–то есть сестра и брат, и что была какая–то между вами история… Но ведь всю жизнь с отцом прожила именно наша мать, а не вы! И детей у вас от отца нет, как я понимаю. А теперь получается так несправедливо…
— Да. Несправедливо.
— Так вы согласны, значит?
— Согласна.
— Погодите, Валентина Петровна. Какой–то странноватый разговор у нас получается…
— Действительно, странноватый. Чего вы хотите, ребята? Скажите прямо.
— Но это же так понятно и естественно… Вам надо официально отказаться от своей наследуемой по закону доли, и все! Тут, я считаю, даже и говорить особо не о чем!
— Да. Не о чем. Конечно же. Я что, должна что–то подписать? Давайте, я подпишу.
— Но… Если бы все было так просто… Понимаете, отказ от наследства оформляется только нотариально! Причем наш нотариус заявил, что отказ этот примет только от вас лично! Его тоже можно понять – юридические формальности, знаете ли…Не будешь же ему объяснять, что фактически вашего с отцом брака давно уже не существует! Нет, можно было бы, конечно, и через суд это доказать, но все это займет столько времени… Вот мы и решили к вам приехать да решить этот щекотливый вопрос полюбовно. Приватным образом, так сказать…
— Хорошо, ребята. Будем считать, что решили. Что дальше?
— А раз решили, то вам надо ехать вместе с нами, дорогая Валентина Петровна. К нотариусу, в наш город. По месту открытия наследства.
— Что, прямо сейчас?
— Ну да… Хотелось бы… А обратно мы вас самолетом отправим! За наш счет, разумеется! Да, Никита? Ну что ты молчишь, господи? Вот же наказание! Зачем я только тебя с собой сюда тащила! – сердито пробормотала Ольга, обернувшись к брату.
— Но я сейчас не могу… Нет–нет… Вы простите, но нельзя ли мне приехать попозже? Как тут Анюта без меня останется, и Сонечка маленькая…Да и в себя мне надо прийти… Нет, с вами я никак не смогу поехать…
— Хорошо–хорошо, Валентина Петровна! Как скажете! Да мы и не надеялись, в общем, что вы сразу поедете…Главное, что вы в принципе не возражаете! Когда вы сможете приехать?
— Не знаю. На днях, может… Только у меня к вам просьба…
— Да? Какая просьба?
— Вы не оставите мне несколько фотографий Антона? На память? У меня ведь ни одной нет…
— О, да это пожалуйста! Сколько угодно! Вот вы приедете, и я вам приготовлю! Я вам подберу несколько хороших фотографий! У нас даже и портрет его есть, маслом писаный. Можно копию заказать…
— Спасибо. Мне достаточно одних фотографий. Тех, где мы в молодости.
— Хорошо, Валентина Петровна. Значит, мы договорились? Через неделю мы вас будем ждать. Вам денег на билет оставить?
— Нет. Не надо. Что вы…
— Тогда вот вам моя визитка со всеми телефонами. Как соберетесь – звоните. Да я и сама вам позвоню еще не раз! И помните – вы обещали… А я вас обязательно встречу в аэропорту. Или Никита встретит… Это и времени немного займет, в общем. Из аэропорта поедем к нотариусу, потом сразу обратно. Всего один день…
— Хорошо. Спасибо.
— Ну что вы. Это вам спасибо, дорогая Валентина Петровна. Спасибо, что вы нас правильно поняли. И вообще — приятно было познакомиться. И с вами, и с вашей милой дочерью, и с внучкой…
— А у вас ведь еще и брат есть, ребята. Митей его зовут. Он сын Алексея, матери вашей брата. Он вечером сюда придет.
— Ну что ж, жаль, конечно, что не увидимся. Нам ехать пора. И вообще, жаль, что все так вышло нелепо в нашей жизни…
— Да. Действительно, жаль.
— Тогда до скорой встречи, Валентина Петровна! Пойдем мы, пожалуй…
Ольга неловко поднялась из–за стола и, сердито мотнув головой сидящему в кресле в углу комнаты Никите, быстро пошла к выходу. Тина же так и осталась сидеть, прямо держа спину и по–прежнему сцепив перед собой пальцы рук. Надо бы встать, проводить гостей, да она не могла – отчего–то сил не было…
— Что же это вы, гости дорогие, даже и чаю не попьете? – насмешливо выскочила из кухни в прихожую, держа Сонечку подмышкой, Анюта. – За долю свою воевать, значит, приехали? Отвоевали, стало быть? Все по своим местам расставили? Занесли мать мою в список пустых формальностей? И нас с Митькой тоже, значит, в тот же ряд записали? Ну–ну… Молодцы какие…
— Анюта! Не надо. Прекрати немедленно. Пусть идут с богом. Проводи. – Тихо скомандовала из комнаты Тина.
— Ладно, мам. Провожу, конечно. Пойдемте, гости дорогие…
— Зря ты так, Ань, — обернулась уже от калитки к ней Ольга. – Мы–то тут при чем? Они же сами наворотили невесть чего в молодости, матери наши… Нас ведь никто ни о чем не спрашивал! Что уж вышло, то вышло…Ты прости нас…
— Ладно, поехали! – потянул Ольгу за рукав Никита. – Хватит тут сопли разводить! Ругаешься на меня, а сама…Нам еще заправиться где–то надо. Поехали!
— Ну что ж, прощай, Аня. Всего вам доброго – и тебе, и дочке твоей. И маме.
— И вам прощайте, дорогие братья–сестры. Счастливого пути. Мать, когда приедет, не особо там обижайте. Да на могилу к вашему отцу свозите, пусть попрощается. Она сама–то об этом не попросит, вы уж проявите инициативу, как родственники. Хоть и не состоявшиеся, конечно. В благодарность, так сказать, за матери моей покладистость…
Ольга, ничего Анюте на это не ответив, лишь вскинула резко голову и взглянула в глаза остро и сердито, будто клюнула. Распахнув дверку машины, плюхнулась на переднее сиденье рядом с Никитой и начала тут же ему что–то выговаривать, жестикулируя отчаянно перед лицом руками. Анюта медленно закрыла калитку и, прижимая к себе Сонечку и прислушиваясь к шуршанию гравия под колесами отъезжающей машины, постояла еще какое–то время в задумчивости. Странное у нее было чувство – как будто обидели ее сильно. В чем заключалась эта самая обида, было не совсем понятно. Ну, приехали родственники, и что? Не захотели дружить–родниться? Да и бог с ними, не больно–то и хотелось. Может, маму они чем обидели? Да ничем вроде – это тоже понятно. Не требовали особо ничего, не оскорбляли, не унижали. Просто имущество свое от дележа спасали. Что такого–то? Дело простое, человеческое. Всякое бывает… Олег, Анютин муж, будучи адвокатом, и не такое ей рассказывал. Так иногда людей наизнанку выворачивает при дележе наследства, что сами себя не узнают… И все–таки обида была. В чем–то виноваты были эти двое, своим приездом принесшие в их теплый дом холодный пыльный ветер из маминого прошлого. Ветер, осевший мутью в ее ярких глазах и сцепивший пальцы ладоней в мертвой хватке. Ветер, неуловимо вытеснивший с их двора «добринку–роднинку», как говорит Митька. Пусть хоть на время, на какой–то час всего, но вытеснивший же…
Вздохнув, она медленно пошла к дому, ступая по мягкому травяному ковру и с удовольствием ощущая под босыми ногами приятную теплую щекотку–шершавость. Нет же, нет. Все в порядке. Все на своем месте. Никому они эту «добринку–роднинку» не отдадут. Никакому чужому ветру. И старый уютный дом не отдадут, и ночной костер у потемневших бревен в углу двора, и старуху–грушу, и мамин цветник, и вид на реку…Вот сейчас она матери обо всем этом и скажет…
Тина так и сидела за столом, по–прежнему выставив перед собой сцепленные ладони, смотрела потерянно куда–то в пространство. Сердце Анютино опять сжалось, но голос таки прозвучал вполне бодро–весело. Очень даже вполне, чтоб вытащить мать из этого плохого пространства – нечего ей там делать…
— Мам, подержи Сонечку! Такая тяжелая стала – у меня сейчас руки отпадут! Скорей бы уж ножками ходить начала, ага?
— Давай… — моментально встряхнувшись, потянула навстречу внучке руки Тина. – Иди ко мне, моя ласточка, мое солнышко, моя золотая рыбочка!
— Ау–гу–гу–гу–у–у… — заворковала вдруг на такой же ноте и Сонечка, устраиваясь с полным комфортом у бабки на коленях и припадая головкой к ее плечу.
— Ну вот, девочки, и хорошо… — встряхивая с наслаждением руки, со смехом произнесла Анюта. — Вы просто замечательно друг друга понимаете. У вас и любовь даже особенная какая–то. Не человеческая будто, а марсианская…
— Да никакая она не особенная, доченька. Обыкновенная. Просто Сонечка знала всегда, как я ее жду… Ты помнишь, как я ее ждала?
— Ну, еще бы! У меня и живота еще никакого не было, а ты уже подходила ко мне и с ней разговаривала. Все ей рассказывала – и как ты ее ждешь, и как любишь, и как радуешься… Странноватая ты у меня все–таки женщина, мам!
— Уж какая есть, доченька. Ты гостей проводила?
— Да. Все в порядке. А что, ты и в самом деле к ним поедешь, чтоб от своей этой наследственной доли отказываться?
— Да. Поеду.
— Мам, а что там за доля–то? Чего они делят? Квартиру, машину?
— Там дом, доченька. Большой такой дом. Бывший купеческий особняк. Его еще отец Антона от советской власти получал за свое правильное да идеологически выдержанное профессорство. Антон уже там родился. Интересный такой особнячок, белый весь, с колоннами да балкончиками. И с мезонином…Помнишь, у Чехова рассказ такой есть – «Дом с мезонином»?
— Целый особняк? Это в том городе, где ты раньше жила? Ничего себе… — всплеснула руками Анюта.
— Вот именно, что раньше, дочка. Теперь я ни к тому городу, ни к тому особняку никакого отношения не имею.
— Да какая разница, мам! Доля–то все равно твоя по закону! Ты хоть представляешь себе, в каких деньгах она может выражаться эта доля? Тебе такие и не снились…
— И хорошо, что не снились, дочь. И не надо. И слава богу. И вообще, ты же знаешь, как я отношусь к этому вопросу!
— Да уж… Знаю, конечно… Но все–таки, мам…Может…
— Нет, не может, Анюта! И давай закончим этот разговор. Он мне не нравится. Пойдем–ка лучше обед какой–нибудь состряпаем. Скоро Митя с Мариной придут…
***
2.
… — Вот объясни, зачем я тебя тащила с собой в такую даль? Чтоб ты молчал, как партизан, да? Почему я всегда и все должна делать сама? Ты думаешь, мне этим приятно заниматься? — бушевала Ольга, развернувшись к сидящему за рулем Никите. – И не гони так, экстремал хренов! Лучше бы в другом месте лихость свою демонстрировал! Сидит главное, помалкивает чистоплюйски…Получается, что я крайняя, да? Стерва–сестра при благородном брате?
Никита молчал. Знал, что в минуты сестринского гнева помолчать лучше. Сейчас побушует минут пять и успокоится. Сдуется, как воздушный шарик. Еще и прощения просить будет…
— Хоть бы одним словом поддержал меня, поганец! Заладил одно – ах, как у вас красиво, ах, берег белый… Чего тебе этот берег–то дался? Жить, что ли, здесь собрался? Так давай, флаг тебе в руки! Мне меньше заботы! Если уж такой ты романтичный у нас, не выставляй меня пушечным мясом, не делай из меня прагматичную да злую сеструху! Не стал он в разговор встревать, видишь ли… Хороший и добрый мальчик…Противно ему…
Ольга замолчала, вытащила тонкими нервными пальцами сигарету из пачки, завертелась вьюном на кресле в поисках зажигалки.
— В бардачке. Как откроешь, справа, — тихим ровным голосом произнес Никита.
— Без тебя знаю! - уже без прежней злобной горячности пробурчала Ольга, прикуривая. Несколькими глубокими затяжками покончив с сигаретой, по–мужски выщелкнула окурок в окно и замолчала грустно, уперла взгляд в неожиданно выскочившее из–за кромки леса заросшее камышом и осокой то ли мелкое озеро, то ли глубокое болото с желтыми кувшинками в самой его сердцевине. Вскоре и плотный травянисто–пропаренный запах стоячей воды теплой и навязчивой волной проник в открытое окно, заставив ее поморщиться недовольно:
— Фу, дрянь какая… Не люблю всяких деревенских запахов…Кофе хочешь, Никитка?
— Давай… — тем же ровным голосом произнес Никита, усмехнувшись про себя – вот и прошла гроза, отсверкали молнии…
Ольга перетащила с заднего сиденья себе на колени дорожную сумку, выудила из нее большой термос, налила кофе в глубокую пластиковую кружку. Осторожно протянув ее брату, спросила совсем уже другим голосом, спокойным и по–деловому озабоченным:
— Как думаешь, не подведет нас эта тетка? Странной она мне показалась какой–то. И согласилась, главное, с ходу…
— А вот это и плохо, что с ходу. Не врубилась в ситуацию, значит.
— Боишься, что передумает?
— Да запросто! Если она нормальная, конечно. Вот ты, будь на ее месте, отказалась бы от своей доли?
— Я? Ну это вряд ли… Нет, конечно же нет… С чего это ради?
— Ну да. В наше время от денег может отказаться только ненормальный. Каждый за свой кусок смертным боем бьется. А что делать – жизнь такая.
— Ну ты, допустим, не шибко и бьешься. Ты смотришь, как другие за него бьются. Зато потом с удовольствием он него откусываешь. Что, не так разве?
— Ну ладно, Оль. Поворчала, и хватит. Давай лучше к существу вопроса вернемся. А вдруг она и впрямь передумает?
— Ладно, не пугай меня… А может, она и есть та самая ненормальная? Ты видел, как она на известие о смерти отца прореагировала? Больше четверти века его в глаза не видывала, и друг как на ходу сломалась. Есть, есть в ней что–то странное все–таки… И совсем на нашу мать не похожа…
— А может, она и в самом деле его любила все эти годы?
— Че–го? – усмехнулась Ольга, сверкнув сбоку на Никиту холодным голубым взглядом. – Вы что, юноша, киношек сопливых насмотрелись? Бог с вами, юноша, кака така любовь?
— А вот така любовь! – в тон ей ответил Никита. – Сама не умеешь любить, так и других не учи, прагматично–циничная ты наша…
— А ты, значит, умеешь?
— А черт его знает. Может, и умею. Но четверть века не осилил бы, это уж точно. Слушай, а эта Анюта тебе как показалась? Не странной?
— Да нет… Обыкновенная девчонка. Симпатичная, и глаза у нее умненькие. Она мне даже понравилась чем–то. Да и то – сестра все–таки. Что–то есть в ней такое, будто притягивающее. Обаяние какое–то деревенское…
— А эта твоя симпатичная да умненькая не уговорит мать передумать? Сейчас обработает ее в два счета, и останемся мы ни с чем. Эх, надо было эту тетку все же с собой везти! По горячим следам, как говорится. Не надо было ей уступать…
— Ну так и не уступал бы! Чего молчал–то? Хорошо сейчас после драки кулаками размахивать! Советчик нашелся…
— Ну, а если она и впрямь передумает? Чего тогда делать будем? Если с этой теткой делиться придется, то на мою одну треть никакого жилья приличного уж точно не купишь! Дом–то старый уже, да и цены у нас не московские… Тебе–то хорошо, ты у мужа живешь! А мне что прикажешь делать?
— Постой, Никитка… Это что значит, ты собрался на всю свою долю жилье покупать?
— Ну да…
— А мне тогда что делать?
— А что тебе? Ты тоже свою долю получишь.
— А маму куда? Про маму ты забыл, выходит? Дом продадим, доли благополучно поделим, а маме – фигушки? Ей, конечно, тоже полагается обязательная какая–то доля как иждивенке, но она же смешная совсем! На нее уж точно ничего не купишь! И что тогда? Где она жить–то будет? К себе ее возьмешь?
— Да ладно, не делай из меня придурка неблагодарного, чего ты…Не будем скандалить, разберемся как–нибудь. И маме, и мне квартиры купим, и тебе достанется! Главное теперь, чтоб эта отцовская юридическая жена не передумала. Иначе точно ничего не получится.
— Да, ты прав, Никитка, не будем пока шкуру делить. Тем более, и медведя пока мы не убили. Скандалить заранее не будем, тут ты тоже прав. И мамин вопрос еще не решен окончательно. Сам же понимаешь, просто покупкой для нее квартиры нам не обойтись…
— А что ты предлагаешь? Действительно мне ее на руки навеки спихнуть?
— Да почему спихнуть–то? Она же мать твоя!
— И твоя, между прочим, тоже! Вот и забирай ее к себе!
— Да господи, и забрала бы! Но ты же знаешь прекрасно, у меня Игорь против…
— Урод твой Игорь. И вообще, не прикрывайся им. Забрала бы она… Знаю я, как бы ты забрала…
— Сам ты урод! А маму я действительно люблю! Я же не виновата, что так обстоятельства сложились! Мне что теперь, с мужем разводиться? От этого кому–то легче будет?
— Любишь маму, говоришь? А ты когда последний раз у нее была, помнишь?
— Ну… Ты же знаешь, как я занята! У меня день практически по минутам расписан. И я была у нее! Не помню когда, но была…
— А я вот помню. Ты три раза после похорон отцовских приезжала. И только по делу. Все бумаги какие–то ей на подпись привозила. Хоть бы показала, что за бумаги такие! Ни матери толком не показала, ни мне… Подсунула ей, пальцем ткнула в то место, где надо подпись поставить, и все…
— Потом узнаешь. По крайней мере, тебя это мало чем коснется. А вот насчет этой юридической тетки ты прав, пожалуй — надо было ее с собой везти. Какая–то она не от мира сего. Я думала, ее уговаривать–пугать придется, а она сразу в лоб – где и что мне подписать надо? Нет, что–то тут не так, Никитка… Или она в самом деле полоумная, или тут какой–то хитрый расчет. Хотя на расчет тоже не похоже – слишком глаза у нее такие… Такие…Даже слова не могу найти подходящего, черт! Какие–то очень умные, очень проницательные и очень наивные, и все это одновременно. Но ведь так не бывает, чтоб все это было одновременно…
— А может, просто под дурочку косит? А? Мы вот уехали, а она соберется быстренько – и шасть к нотариусу нашему! А что? Она запросто его найдет! Тетка она, по всему видно, грамотная. Я бы на ее месте так и сделал. Она кем работает, ты не знаешь?
— Учительницей вроде.
— Это после нашего университетского филфака? Ничего себе…
— А кем она должна еще быть в этой тьмутаракани?
— Вот–вот, я и говорю…Такой ей шанс выпал из этой самой тьмы да таракани выбраться, а она взяла и с ходу отказалась! Нет, ты права, сестренка, тут что–то не так. Зря мы поторопились с отъездом. И вообще… Надо было все по–другому сделать…
— Как?
— Ну, я не знаю… Можно было просто для начала взять и пригласить ее к себе. От маминого имени, например. Якобы для восстановления порушенных родственных связей. И не говорить пока ничего про отца, про наследство… А вот когда привезли бы, тогда и говорить про все это надо было. По крайней мере, хуже бы точно не было.
— Нет, Никитка. Не надо ей ничего про маму знать. Так лучше будет.
— Почему?
— Потому! Потом скажу.
— Оль, ты чего–то насчет мамы пакостное задумала, да? Колись давай! А то поставишь потом перед фактом…
— Поставлю, Никитка. Именно перед фактом. Только этот факт тебе во благо будет. Не переживай.
— Точно пакость задумала… И что ты за человек такой, Ольга? Вроде в любви да в благополучии относительном росла, но иногда таким от тебя злым сквозняком несет, что страшно становится.
— А ты не бойся, Никитка. Тебя я не обижу. Мой сквозняк мимо тебя дует. Да и вообще, никакой он и не злой на самом деле. Он обыкновенный. Он мне дорогу расчищает от всяких глупых сомнений да обманчиво–кисельной добродетели. Он очень честный, мой сквозняк. Потому что не я придумала закон о выживании в мире сильнейшего. Ученый его один придумал, Дарвин по фамилии… Не слышал про такого, случаем? Вам на вашем биофаке про такого не рассказывали, нет?
Никита ничего сестре не ответил - поморщился только едва заметно да повел головой взад–вперед, пытаясь таким образом снять напряжение с подуставшего уже загривка. Шутка ли – вторые сутки за рулем. Правда, Ольга дает ему подремать на заднем сиденье часок–другой, сама за руль садится. Но водитель из нее еще тот. Как говаривал один юморист – обезьяна с гранатой. Нервная она очень. Все в хвосте оказаться боится, терпеть не может, когда ее обгонять начинают. Тут же срывается с тормозов. Дорога чистая ей нужна, видишь ли. И так во всем. Нет, молодец, конечно… Наверное, это и правильно, наверное, так и надо. В борьбе за свое место под солнцем все средства хороши — и холодная злость, и острый язык, и коварство – все сгодится. Все на пользу пойдет. А только иногда так по–глупому обыкновенного тепла хочется… Не заботы о его, Никитином, жизненном успехе–благополучии, а никчемного и бесполезного сытого тепла. Такого, как от маминых пирогов с капустой. Или как от старого, покрытого вытершимся пледом кресла–качалки в отцовском кабинете, впитавшего, как ему казалось в детстве, всю мудрость расположившихся на стеллажах старых, раритетных почти изданий классиков. Отец так искренне радовался, он помнит, когда видел его в том кресле с томиком Пушкина или Гоголя в обнимку…
Вот Ольга – та вообще книжек читать не любила, как отец ни исхитрялся любовь ей эту привить – и строгостью, и всякими там разными педагогическими заманухами–изысками. Заявила ему, будучи еще тринадцатилетней соплюшкой, что глотать книжную пыль да отказывать себе в исключительных удовольствиях материально–технического прогресса вовсе не собирается. И пусть, мол, ей отец даже и препятствий никаких не чинит на этом пути, и младшему братишке тоже – все равно она его в «эту дохлую книжную пылюку» не пустит… Так и поперла потом по этому пути, и самый престижный в их городе политехнический институт почти с отличием закончила – чуть–чуть до красного диплома не дотянула, - и в тележку торжественно шествующего по стране нагло–юного капитализма умело впрыгнула, и замуж за начинающего расчетливо–занудного банкира выскочила. Правда, банкир этот так и застрял в разряде начинающих да подающих надежды, чего–то не связалось у него там, на светлом капиталистическом пути по добыванию барышей со сказочными нулями. То ли расчетливость с занудностью не связалась, то ли наоборот… Потому, наверное, и из него, из братца родненького, принялась сестрица лепить с упорством да остервенением что–то крепко–мужское и для добывания этих барышей удобоваримое, и на бедный его умненький биофак ополчилась, как пантера, еще и по несчастному Дарвину ёрничеством своим прошлась–процарапалась…
Нет, зря таки он с детства на поводу у нее идет. Лучше бы в том отцовском кресле подольше засиделся. Теперь уж ничего назад не воротишь… Он вообще отца очень любил. И кабинет его любил, и книги, и долгие тихие беседы о высшем–тонком–философском, и упорную его романтическую несовременность, и даже имя любил. Такое же, как у Чехова - Антон Палыч. Наверное, и внешне отец похож был бы на старого Чехова, доживи тот в свое время до его преклонных лет…
***
3.
Хозяйка–ночь на цыпочках вошла к ней в настежь распахнутое окно, бросив на произвол судьбы легких своих музыкантов, которые, впрочем, и без нее прекрасно справились, выдавая волшебные звучания июльской ночной колыбельной : и цикады так же старательно наигрывали на тоненьких своих скрипочках прежнюю, навсегда установленную природой мелодию, и листья старой груши пришептывали что–то к ней ласковое, и ветер шелестел травой и цветами, пытаясь вслед за ночью ворваться к ней в окно. Надо бы по–хорошему спать лечь, конечно, да только бесполезное это занятие. Все равно не уснуть. Пролежишь с закрытыми глазами до утра, дожидаясь желанного провала в небытие – и ничего, устанешь только. Лучше уж пойти пройтись рука об руку с этой ночью, тем более и она и не против такой прогулки…
Тина на цыпочках вышла в прихожую, тихо открыла входную дверь, похвалив себя за недавний хозяйский обиход - собралась–таки, наконец, смазать маслом старые ржавые петли, отчего они ей в благодарность не скрипнули теперь противно да не порушили сна Анюты с Сонечкой. Хотя чего уж себя так сильно хвалить – подумаешь, петли смазала. Героиня. Вот если б она удосужилась к пенсии дом отремонтировать – это да. Это был бы подвиг настоящий. Старый уже дом–то. Родительский еще. Хотя вот Митенька говорит, что он еще сто лет простоит. А Митеньке можно верить, он парень в этих делах соображучий да рассудительный. Весь в Тининого отца, то есть в деда своего, пошел…
Про отца Тининого Петра в Белоречье говорили – не мужик, а клад. Хозяйственный был, хоть и неказист с виду. Зато сметливый да к детям своим добрый – все никак вторую жену в дом не мог привести, потому как ни одна не подходила по статьям добропорядочной честной мачехи. Да и из желающих принимать на себя такую ответственность по отношению к трем чужим детям мал мала меньше тоже, если честно сказать, очередь за воротами не стояла. Вот и справлялся отец один, как мог. Тина ему помогала, конечно. Когда мама в третьих родах умерла, ей уж десять лет было. Готовая почти нянька для родившейся только Машеньки да пятилетнего уже Алешки. Хотя ни ростом, ни статью особой не вышла — худа была, как ивовый пруточек. Соседка тетя Таня только слезами обливалась, через забор взглядывая, как Тина упитанно–справную годовалую Машеньку на руках таскает, девчачим неокрепшим еще станом назад сильно прогнувшись. По тогдашней–то моде звонкие–тонкие девчонки не в чести еще были… Зато лицом Тина прехорошенькой вышла - кожа нежная, носик пряменький аккуратненький, рот улыбчивый, глазищи на пол–лица сияют изумрудной зеленью да наивной к миру восторженностью. И нога под ней быстрая оказалась – так ловко туда–сюда по хозяйству бегала, что успевала и уроки делать, и книжки запоем читать. Правда, читала не все подряд, здесь у нее свое внутренне чутье срабатывало - слышалась ей в каждом прочитанном тексте своя собственная музыка. Так порой заиграет натужно–фальшиво, что тут же книжку закрыть хочется да плечами только передернуть. Бывало, что и никакая музыка не слышалась в прочитанном - скучно опять же до смерти. А бывало, с первой строчки взовьется на тонкой пронзительной ноте да так зазвучит, будто и не на земле живешь вовсе, а влетаешь в открытую для тебя одной на небесах дверцу и плаваешь там, пока от книжки не оторвешься…
Так Тина и провела свою раннюю школьную юность в суете по хозяйству–воспитанию да в запойном этом чтении–музыке. Летала туда–сюда легко, как перышко на ветру, везде находя для себя удовольствия. Вбирала в себя эту музыку и летала, и все у нее в руках ладилось в течение каждого долгого да хлопотливого дня. А вечерами, уложив сестренку с братом спать, снова садилась за книжку, чтоб проплыть душой по знакомым уже классическим строчкам сложного и в то же время до прозрачности понятного Толстого, нежно–грустного Куприна, своеобразного и упорно затягивающего в себя Лескова, особенно любимого ею Чехова… Ей и самой странно было немного, отчего это Антона Палыча она полюбила больше всех. Может, музыка его текстов была какой особенной? Умной и грустной? А может, и у нее внутри есть своя музыка, которая вот так взяла и приняла музыку Чеховского языка, как родную? Казалось даже Тине порой, что Антон ее любимый Палыч вовсе не обосновался навсегда–навеки в строгом ряду изучаемых школьных классиков, а живет где–то рядом, что можно даже написать ему письмо, или увидеть по телевизору, например…Да и все рассказы–повести его, ей казалось, живут современной жизнью. Ничего ведь не изменилось! И пошлости, так тонко писателем осмеянной, кругом полно, и злоба обывательская никуда не делась. Нет ничего в Чеховских текстах такого уж сильно устаревшего, из другого времени взятого. А главное - Тина особенно остро это чувствовала – нет там натужного и лихорадочного «придумывания», чем грешны писатели современные. Она чувствовала – не придумывает ничего любимый писатель «от себя», не изображает того, чего нет на свете. Не врет, в общем. И потому герои Чеховские представлялись ей настоящими, живыми, реальными людьми, образованными и хорошо воспитанными, старательно ищущими свою правду времени. Ей даже казалось, что они непременно должны жить где–то. Может, в больших городах. Может, в поселках. И ничего, что в Белоречье таковых нет. Все равно они живут! А по–другому и быть не должно…
В общем, Чехову Тина верила безоглядно. И несла в себе эту веру бережно, как носят некую тайну, о которой и рассказать–то никому нельзя. Потому что обзовут глупой фантазеркой, не поймут… Или того хуже — обсмеют напрочь. Да и зачем рассказывать? Можно ведь просто в сочинении об этом написать. Учительница–то школьная, Александра Федоровна, ее всегда поймет–услышит…
Александра Федоровна, слава богу, действительно ее понимала. И слышала. И потому постаралась, конечно же, принять посильное участие в судьбе своей необычной ученицы. Что ж, иногда мы действительно не понимаем, что собственными руками творим чью–то судьбу, исходя из самых лучших своих побуждений…
« У вашей девочки, Петр Афанасьевич, особое чувство языка, талантливое очень», — внушала на школьном родительском собрании покрасневшему от удовольствия Тининому отцу старенькая Александра Федоровна, заслуженная во всех ипостасях учительница литературы, — « Его всячески развивать надо, понимаете? Она вот мне реферат по творчеству Чехова написала недавно такой, что аж зачиталась, ей богу! Оторваться не могла! Это редкий дар, знаете ли, так писателя слышать. И чувство языка у нее врожденное - не может ни одной орфографической ошибки сделать просто по определению, даже если сильно постарается. Ей, знаете ли, надо обязательно на филфак поступать! И обязательно в какой–нибудь очень хороший университет. Я подумаю, в какой…Конечно, она у вас первая в хозяйстве помощница, это понятно, но все равно вы как отец должны ребенка понять и поддержать всеми силами и родительскими возможностями…»
Отец понимал, конечно. Приходил со школьных этих собраний домой, садился напротив, долго смотрел в дочкины яркие зеленые глаза. Грустно так смотрел, задумчиво. Потом протягивал заскорузлую руку с коричневыми от дешевого табака пальцами к синенькому Чеховскому томику в ее руках, с испуганным благоговением щурился в незнакомые книжные строчки и проговаривал робко и потерянно:
— Слышь, Тиночка, ты это… Учительница говорит, у тебя вот чувство какое–то там особенное имеется, я и не понял толком. Говорит, тебе в этот… Как его… В университет какой–нибудь надо обязательно попасть. В общем, ты давай, начинай как–то себя снаряжать помаленьку. Наряды какие–никакие пошей, что ль… А потом и пальтишко тебе справим новое, и сапожки… Чтоб все, как полагается…
— Да как же, пап! – сверкала из глаз на него изумленной зеленью Тина. – Какой универститет, ты что? Вон у нас тут педучилище есть, туда и поступать буду! Еще чего выдумал…
— Нет, дочка. Ты давай и не рассуждай даже. Поедешь, и все тут. Куда учительница скажет, туда и поедешь.
— Да никуда я не поеду! Как ты тут без меня будешь? Ну ладно, Алешка, а Мисюсь как?
— А что Мисюсь? Пойдет в школу, как и все дети…
Отец и сам уже не помнил того момента, когда вслед за Тиной стал называть младшую свою дочку этим забавным именем – Мисюсь. Тиночка, правда, ему растолковала потом, что у писателя Чехова рассказ такой есть – «Дом с мезонином» называется, и вроде в том рассказе барышню одну так все любовно называли. Правда, в жизни она звалась по–другому совсем, но и к маленькой Машеньке это странное имечко тоже довольно быстро прилепилось и легло на язык основательно. Звучит–то как хорошо — Мисюсь… Будто жалостью да любовью по сердцу царапает. Оно и действительно царапало. Жалко было девчонку. А как иначе - без материнской ласки росла. Может, потому и тряслись они над ней, как над хилым цветочным растением – и обласкана была, и кусок самый лучший ела, и баловства всякого на нее сваливалось побольше, чем на детей в других семьях. Вот и получилась девчонка своевольной, изнеженной да капризной. Одно слово – Мисюсь…
— Пап, да я боюсь, ты с ней не справишься один. Маленькая она еще. А это лето пройдет –и ей уже в школу идти! Как же? Это ж не просто все – первый школьный год для ребенка. Закапризничает – что делать будешь? Ты и слова–то громкого сказать не умеешь…Нет–нет, никуда я не поеду, пап!
— Нет, ты даже не думай об этом, Тиночка. Если понадобится, и слово скажу. И в школу пойдет так, как все дети ходят. Да и Алешка уже подрос, помогать будет. В общем, решено - поедешь учиться, и весь сказ. Раз надо – значит, надо. И не спорь, дочка. Я так решил – и все тут…
Она тогда проплакала, сидя на крыльце, почти всю ночь. А потом вот так же гулять пошла – спустилась по деревянной, отполированной за много лет дождями да ветрами хлипкой лестнице к реке, потом по тропинке к берегу, потом побрела вдоль кромки тихой воды по белому песку – и так до речного крутого изгиба, образующего собой аккуратненький, с морской картинки будто срисованный пляжик с самыми настоящими, врытыми в песок южно–культурными топчанами. Что ж, ничего и не изменилось с тех пор. Так же бежит по воде желтой дрожью лунная дорожка, так же отсвечивает белой плотной прохладой песок–ракушечник, так же гукает вдалеке ночная сова, неся свою бессонную лесную службу… Красивое место. И село у них красивое – большое, чистое, будто звонко–цветное все, удачно расположившееся на взгорке перед рекой, с золотисто–голубой маковкой белой церкви посередке да утонувшее в вековых раскидистых липах. Сейчас, правда, обветшало порядочно, и много домов брошенных стоит, зияет пустыми грустными глазницами… А что делать – времена для всех наступили не лучшие. Испугались люди этих времен, многие в город рванули, сытой–богатой жизни искать. Как будто искать ее там, кроме них, больше и некому. Жалко, конечно. Жалко, если пропадет эта красота ни за что ни про что. И места вокруг красивые – лесные да пряно–луговые, грибные да ягодные. Вроде живи – не хочу. И ей вот не надо было тогда уезжать отсюда, наверное. Может, и по–другому бы как судьба сложилась. А что? Вот какая, в сущности, скажите, разница, откуда можно Чехова Антона Павловича любить – из большого какого города или из села по имени Белоречье? Никакой такой разницы нет. Осталась бы, вышла б замуж за Лёню…
При воспоминании о Лене губы сами собой растянулись в добрую улыбку – хорошего мужика она все–таки дочери в отцы «приспособила» – так уж получилось тогда, четверть века назад. Могла бы и в мужья так же запросто «приспособить», да сама с собою не справилась, не сумела из себя выжить–вытравить любовь к своему бывшему мужу. К юридическому, как сегодня дочка его, эта самая Ольга, выразилась. Ее, выходит, родная племянница. Так и прожила с нею, со своей не вытравленной любовью, как с белой невидимой тенью рука об руку все эти долгие годы… И Леню намучила порядочно…
Леня Андреев был ее одноклассником. И лучшим другом. И любил ее очень. Самою настоящею и пылкою юношескою любовью, которая на жизненную поверку всегда оказывается сильнее всех любовей последующих и о которой вспоминается потом со щемящей тоскою в сердце. Все школьное детство–юность, она помнит, Леня всегда был рядом – возникал будто из–под земли Сивкой–буркой, не надо было и сказочных заклинаний произносить. А еще рядом была подружка сердечная Полинка, по обязательному закону школьного треугольника безнадежно в Леню влюбленная и тихо–безотрадно от этой любви страдающая. Девочкой она была скромной и худенькой, безликой почти, никакими особенными достоинствами не примечательной. Серенькая такая мышка, тишайшая молчунья–троечница. Так они втроем и дружили, если дружбой можно было назвать постоянное средоточие всей их троицы в Тинином доме, в суете–помощи по хозяйству да няньканью с маленькой Мисюсь. Лёня, Тина помнит, и дров наколет, и воды принесет, пока они с Полинкой с пеленками да детскими кашами–обедами управляются. А потом и на уроки ей время выделит, потому как школу Тине, пока Мисюсь была совсем еще крохой, посещать приходилось лишь от случая к случаю, а предметы сдавать экстерном почти. Благо учителя ей это, войдя в положение, милостиво разрешали, скрепя сердце и наплевав на страхи перед всякими приезжающими от представителей государственного образования строгими проверками. А что – в те времена вольности–безобразия такие вообще были под строгим запретом, и как Тина с отцом смогли обойтись от вездесущего носа чиновников от опеки и всякого разного рода попечительства, так и осталось для них загадкой… Потом, правда, полегче стало, когда Мисюсь в годовалом уже возрасте удалось в ясли пристроить. Тина и в школу начала ходить каждый день, и времени побольше на уроки образовалось. Но привычка к дружбе–помощи у всех троих так и осталась. По прежнему Леня с Полинкой пропадали у Тины в доме. Правда, время появилось у Тины так же и для того, чтоб заметить, какими грустными, подернутыми поволокой глазами ее тишайшая подружка–троечница смотрит иногда на Леню… Но разговоров никаких «про чувства» среди них не заводилось. Дружили, и все. Это уж потом, в девятом только классе, Леня ей в любви по–настоящему признался. Смешно так! Стоял перед ней и обрывал лепестки с принесенного ей же букета розовых мохнатых астр. Потом, она помнит, посмотрели они себе под ноги и расхохотались дружно – все вокруг них было устелено розовым этим покрывалом…
Полинке она тогда про Лёнины открывшиеся чувства ничего не сказала. Да и зачем? Чего ей зря сердце бередить, и без того оно безответной этой многолетней любовью напрочь израненное. Да и в глазах такая мука да серость безысходная плещется, что и глядеть в них больно. Такой вот у них тогда грустный треугольник получился. Тина и рада была подружке чем помочь, да как тут поможешь? Чужими чувствами ведь не распорядишься, не заставишь Леню по доброте душевной подружку полюбить, чтоб зажглись ее грустные глаза радостью… Правда, один раз и впрямь глаза у Полинки зажглись, сверкнули ярким счастливым блеском некой надежды. Нет, Тину Полинка очень любила, конечно же. Но глаза все равно зажглись, когда объявила ей Тина о скором своем отъезде в тот самый город, старательно выбранный для ее университетского образования заботливой Александрой Федоровной. И не зря, видать, зажглись. Потому что Тина после учебы да в течение ее случившегося замужества домой так и не вернулась, и достался Полинке вожделенный Леня со временем в самые настоящие законные мужья. Юридические. И фактические тоже. После окончания медицинского института в областном их городе Леня вернулся в родное Белоречье – сначала чтоб интернатуру свою закончить, как и полагается, а потом и насовсем остался. Вообще, конечно, оставаться он поначалу не собирался, все хотел туда поехать, куда Тину пошлют после университетского распределения. Об этом ей и в письмах писал. Несмотря на то даже, что ответы на письма свои перестал получать уж год как почти… А потом Полинка принесла ему грустную весть – не жди, мол. Вышла Тина замуж, в Белоречье уже никогда не вернется. А в доказательство даже письмо представила, в котором таким милым, таким дорогим его сердцу Тининым почерком было написано, чтоб она, Полинка то есть, эту весть как–нибудь мягко да не обидно Лене преподнесла. Пожалела, значит…Ну что ж, и Леня дал ответ этой Тининой жалости вполне достойный — взял да и женился на Полинке с ходу. Все честь по чести – и со сватовством, и с шумной свадьбой. А чего, в самом деле – не пропадать же Полинкиной любви зазря… Вскоре и сына молодая жена ему родила. Может, и прожили бы всю жизнь, как все люди живут, под одной общей крышей, если б Тина снова в Белоречье не объявилась. Как холодный снег на бедную Полинкину голову. Как угроза всем ее юридическим да фактическим статусам.
Как испугалась тогда бедная Полинка этому неожиданному явлению, только она одна и знает. А как тут не испугаешься – Леню–то сразу будто подменили… Вроде тут был, и нету. И сразу, казалось Полинке, будто побег он скорый замыслил из этих своих юридических да фактических статусов. Да чего там замыслил – уж точно бы его совершил! Да только, слава богу, они ему этого не позволили. Ни Тина, ни Полинка. Не приняла его к себе Тина, потому и побег Ленин из семьи не состоялся. Не приняла вопреки тому даже обстоятельству, что родилась через два года у Тины от Лени дочка, и что на признании законного своего отцовства он настоял силой практически – это уж надо было его упрямый характер знать. И отцом для Анютки стал замечательным - любящим, заботливым, понимающим. И общался–воспитывал, как хорошим отцам и полагается, не от случая к случаю, а ежедневно да кропотливо–ненавязчиво, вызывая на первых порах страшное недовольство таким обидным положением дел у законной своей жены. Но постепенно и Полинке пришлось с этим честно–порядочным его отцовством смириться, и все они как–то за прошедшие годы попривыкли к нему… Но Тина всегда знала, всегда чувствовала – любит ее Леня по–прежнему. Как раньше. С той же самой юношеской пылкостью. Потому что как вглубь себя эту любовь ни запрятывай, она все равно изнутри светится и управляет невольно всею твоею жизнью, сотворяя из нее внутреннее тихое счастье, несмотря на внешние всякие горькие обстоятельства. И если уж по этому безответному принципу судить, то всяк, получается, из их прежней и дружной троицы счастлив был по–своему : Тина – своей несостоявшейся университетской любовью, Леня – своей несостоявшейся белореченской, а бедная Полинка – тем обстоятельством, что не отняли у нее мужа навсегда–навеки…
Постояв немного у самой кромки воды, она медленно повернула назад, пошла тем же путем обратно к дому, оставляя на белом прохладном песке маленькие и аккуратные, будто детские следы. Поднимаясь уже по лесенке к дому, увидела голубой свет ночника в окне Анютиной светелки. Не спит дочь. Читает, наверное. Вот же заразила она ее с детства этой потребностью! Нет чтоб другому чему научить, более к реалиям жизни приспособленному… Сейчас такие вот читающие девушки и не востребованы, получается. Она и сама уже сколько раз наблюдала за тем, какие недовольные взгляды бросает в Анютину сторону ее муж, прагматичный и деловой молодой адвокат, когда видит жену уткнувшейся в книжку…
***
4.
Анюта и в самом деле не спала. Все не выходил из головы последний разговор с Олегом, оставивший после себя непонятное чувство – то ли обиды, то ли досады какой. И вроде ничего он такого обидного да досадного не сказал, пока ехали они на машине сюда, в Белоречье, из города…
— Слушай, Аньк, а мать твоя на пенсию пойдет или работать будет? Ты с ней на эту тему не говорила?
— Нет… А что?
— Да так… Ты спроси на всякий случай…
— Зачем? Не понимаю…
— Как зачем? Если она работать больше не собирается, пусть поможет дочери! У тебя же сейчас такой возраст – самое время за что–то уцепиться надо!
— За что уцепиться? – снова непонимающе моргнула длинными ресницами Анюта. – И при чем здесь мама?
— При том! При том, что с Сонечкой сидеть запросто может! А ты бы на работу пошла…
— Олег, да ты что! Она же кроха еще совсем! Грудная…
— И что? Сейчас вообще грудью уже никто своих детей не кормит! Вчерашний день… Мир вперед бежит со страшной скоростью, а ты, как Боттичеллевская красотка, глупо так на все это умиляешься…Отстанешь от жизни, Анька! Потом спохватишься, да поздно будет!
— Олег, ты что… Нет, я не понимаю…От какой такой жизни я отстану?
— От обыкновенной, какой! Надо же кем–то становиться, надо же как–то начинать самоутверждаться! Надо же деньги зарабатывать, в конце концов!
— Деньги? Нам что, не хватает денег? У нас же все есть, Олег…
— Да я не в этом смысле, Ань! Конечно, нам хватает. Я в том смысле, что вперед надо двигаться, понимаешь? Не в деньгах как таковых дело, а в стремлении их получить! Это как спорт такой – кто чуть опоздал, тот уже в аутсайдерах… А ты в этих самых аутсайдерах запросто можешь оказаться! Ты давай поговори с мамой. Может, она и впрямь Сонечку к себе возьмет? А я бы тебе хорошее место подыскал… У тебя же специальность классная - дизайнер! Да на этом поле сейчас такие дублоны в землю зарыты…
— Нет, Олег. Не буду я с ней говорить. Она–то что, она конечно согласится, и слова против не скажет. Просто мне ребенок мой дороже, чем самая большая куча отрытых из земли дублонов…Сонечке любовь сейчас материнская да отцовская нужна, а не дублоны твои. Нет. Нет и нет…
— Ну и дура…
— Что?!
— Ой, да прости, Анька. Я же как лучше хотел. Вот убей меня, а не понимаю я этих ваших «любовь–нелюбовь»… Нормальный здоровый ребенок – чего его около титьки–то держать? Меня вон родители с пяти месяцев в ясли отдали – и ничего! Вырос, слава богу, не дураком. И мать моя теперь мной гордится вовсю…
Анюткина свекровка, это было правдой, сыном своим ужасно гордилась. И все время поощряла его на еще большие подвиги во имя этой материнской «гордости», приводя примеры из чужих головокружительных человеческих карьер. Так сильно поощряла, что Анютке порой очень хотелось остановить ее, объяснить, чтоб пожалела она своего сына, наконец…Объяснить про тонкую эту и ранимо–дрожащую связочку под названием «мать–дитя», которую потяни этой потребностью в «гордости» посильнее, и она тут же и оборвется, и заставит сразу страдать обоих. Потому что нельзя, чтоб тобою только гордились. Надо еще и любить уметь. А не заставлять своего ребенка «гордостью» за него выслуживать изо всех сил эту любовь. Так он и сломаться может в одночасье…
Ничего такого Анюта ни разу, конечно же, ей не сказала. Сама она любила своего мужа «за так», ни на какие такие карьерные подвиги его не поощряя и тем самым навлекая на себя свекровкино крайнее недовольство. Но особо по этому поводу не грустила, потому как где ж вы такое видели вообще, чтоб свекровь своей невесткой довольна была…
— …Так что ты подумай хорошо, Анька, я дело говорю! Не собираешься же ты с Сонечкой до трех лет сидеть? Чего с ней сидеть–то? Тем более такой момент - мать на пенсию вышла… Мне–то что, в принципе… Я просто о тебе забочусь. Ты ведь не чужая мне, жена все–таки. Мама моя тоже на пенсии, конечно, но ты сама понимаешь – нянька из нее никакая. Не умет она этого. Она и со мной никогда не сюсюкала в детстве. Я ее и ни видел почти – все на работе пропадала…
Она не нашлась даже, что ему и ответить. Со стороны получалось, что прав Олег. Вроде так мужнина трогательная забота о ней проявляется. А только не склеивалось у нее внутри что–то, не принимала душа такой вот заботы, отторгала ее начисто. Прав он был и в вопросе насчет «вовремя зацепиться» — скоро учебные заведения, расчухав возросшую потребность нового времени в услугах всевозможных дизайнеров–декораторов, и впрямь наштампуют их целую армию. Всяких. И способных, и не очень. Вообще, профессию свою, в пятилетних институтских трудах с удовольствием освоенную, Анюта без ума любила, и студенткой была одержимой, старательной и не совсем уж и бесталанной - прочили ей и преподаватели, и сокурсники большое и светлое будущее на этом художественно–трудовом поприще. Даже и сейчас – больше во сне, конечно, — придумывались–рисовались, рождались в смутных ее мыслях неопределенные детали какие–то, цвета, интересные сочетания…Или вдруг само собой навеет что - то ли из прочитанной книжки, то ли из воздуха, то ли ветром принесет… Очень, очень хотелось навеянному этому всю душу до остаточка навстречу распахнуть, уйти в это праздничное состояние всей своей человеческо–творческой сутью… Да только не могла она. Чувствовала – нельзя пока. Потому что суть ее сейчас принадлежала Сонечке, и нельзя было от нее оторвать на другое ни кусочка. Раз уж назвалась матерью – отдайся этому сполна, пока дитя любви твоей целиком требует. Не разменивайся, не лишай его того, что природой ему и только ему пока положено, несмотря ни на какие навеянные искушения… Да и вообще, не получалось у нее как–то связать в одно целое творческие свои ветры и приносимые от их будущей потенциальной реализации «дублоны». Глупо, конечно, но не получалось. И объяснить этого Олегу она не могла. Оскорбляли каким–то образом Олеговы думы о дублонах ее творческие ветры. И вся его каждодневная суета на трудной дороге к вожделенному обогащению их оскорбляла, и ничего она с этим не могла поделать…Хотя, может, насчет потенциального ее женского аутсайдерства Олег и прав был. Прав, потому что время вынесло впереди себя флагом именно такую вот женщину – ни в чем не сомневающуюся сильную добытчицу, монстра в стильных нарядах, почитающуюся себя громким званием «леди» потому только, что сумела холодно вытравить из себя и Наташу Ростову, и тургеневскую Асю, и чеховских героинь, так сложно–изысканно внутренне устроенных… Прав, конечно. Только правда его трусливой какой–то получается. Потому что совсем не обязательно для женщины быть флагом. Многие флагом этим быть вовсе не хотят. Как говорится, красиво жить не запретишь, но и не заставишь. Хорошее выражение. Целостное. И семья у них тоже хорошая. Тоже целостная. А только само собой получилось как–то, что растащили они это выражение по двум частям. Первая его часть осталась у Олега, а вторая, выходит, у нее. Обидно, черт…
Хотя, если уж честно признаться, был, был и другой еще человеческий фактор, заставивший Анюту после разговора этого серьезно о самой себе задуматься. «Фактору» этому исполнилось уже три с небольшим месяца, и он изредка давал о себе знать то подступившей неожиданно к горлу тошнотой, то головокружением, а то и острым желанием впиться зубами в соленый огурчик, прыщавый и хрусткий, такой именно, какой водится только в погребе этого большого дома, где прошло ее счастливое детство, и нигде более… Из разговора же с мужем выходило, что «фактору» этому он вроде как совсем и не обрадуется, поскольку застрянет Анюта теперь уж надолго в категории несчастнейших аутсайдеров, ничего решительно в жизни не добьется да только время свое зазря потеряет. Потому и пребывала она в полной растерянности, которая заключалась вовсе не в сомнениях по поводу - рожать или не рожать. Этот вопрос она для себя решила, конечно же, в пользу ребенка. Растерянность ее была другого совсем рода – не принимала она странного и непонятного, вдруг таким резким мужским прагматизмом открывшегося отношения ко всему этому горячо любимого мужа Олега. Одно дело – на словах обо всем этом ничем не обязываясь пикироваться, а другое дело — перед фактом ставить. Вернее – перед «фактором»…
Познакомились они давно, на вечеринке стихийно–студенческой, которые образовываются как–то вдруг, ниоткуда, ни с того ни с сего, рождаются из запаха жарящейся на кухне задрипанного общежития картошки или из бутылки принесенного кем–то вина, одной на десятерых, и постепенно перерастают в необузданное веселье с танцами в коридоре, с мгновенными вспышками молодых желаний за наспех закрытыми дверьми комнат и всякими другими глупостями, совершать которые так приятно бывает в молодости. И они с Олегом оказались из тех, которым веселье это человеческое не чуждо, и их не обошла стороной эта вспышка–любовь, которая не знает никаких правильных да ханжеских условностей и своевольно берет свое, природное, молодое–хмельное–горячее…
С той памятной вечеринки они уже и не расставались. Потихоньку потребность молодых организмов друг в друге перешла в совместное модно–гражданское сожительство на съемной квартире, а потом, когда дипломы были получены и чувства, как им казалось, были уже проверены вдоль и поперек трехлетним бок о бок проживанием, уже и свадьбу настоящую сыграли. Мама Олегова, Тина да Леня поднатужились–поднапряглись, купили им квартиру в городе – маленькую, правда, и на окраине, но все ж таки свой собственный угол… Анюта помнит, как Олег, обходя свои новые неказистые владения, все повторял и повторял с довольной улыбкой:
— Как классно, Анька! У нас хата своя… Убогая, правда, ну да это ничего! Мы с тобой еще развернемся, мы отсюда быстро выскочим, вот увидишь! У нас с тобой классная квартира будет, элитная, в самом престижном районе… А в Белоречье, у мамы твоей, дачу себе обустроим. Далековато от города, правда, ну ничего. Зато места красивые. Потом ваш дом снесем, коттедж там зафигачим…
А потом родилась у них Сонечка. Олег был рад, страшно рад! Много работал, домой приходил уставший, рассказывал ей долгими вечерами про свою не очень денежную пока адвокатскую клиентуру да все вздыхал – вот бы свою фирму открыть…
— Представляешь, Анька? Откроем контору под названием «Юридические и дизайнерские услуги»! А что? Звучит необычно…Какую–нибудь еще фишку придумаем, чтоб клиента богатого заманить… Вон однокашники мои – все круто вперед рванули! Вернее, те, у которых стартовый капитал есть. А я сижу и на дядю работаю! Дела выигрываю, а процент хреноватый. Такое зло иногда берет – аж мозги от досады чешутся…
— Не знаю, Олежка… — пожимала она удивленно плечами. – Мне кажется, нам хватает…
— Ну да, хватает! Конечно же, хватает! На плебейские потребности – оно конечно! А только я не хочу вот так вот всю жизнь прожить. Мне много надо, Анька! Чтоб машина была дорогая, а не задрипанная «девятка», чтоб квартира была в двух уровнях, чтоб дача огромная…И я знаю, знаю, что у нас все это непременно будет! Иначе в жизни никакого смысла нет.
— Так уж и нет?
— Конечно, нет! А ты что, по–другому думаешь?
— Да ни о чем таком я пока не думаю! – легкомысленно отвечала ему Анюта. – Ни о чем, кроме кормления, купания да на свежем воздухе гуляния!
— Молодец, Анька. Хорошей матерью оказалась. Это радует, конечно. Но материнство, оно ж дивидендов от себя не приносит. Всякая женщина – она уже по природе мать. Это ж самой собой разумеется. А вот ты еще и самоопределиться при этом попробуй да карьеру себе сотворить! Вот это будет да! Это, конечно, не всякая сможет. Конечно, оно всегда легче – за материнством своим спрятаться…Но это удел женщин слабых, я считаю. Ведь так, Анька?
— Да конечно так, Олежка! Кто ж против того, чтоб в жизни самоопределиться? Никто и не против! Всему свое время есть. И для материнства, и для самоопределения… А только сваливать–совмещать все в одну кучу все равно нельзя.
— Ты так серьезно считаешь?
— Ну да…
— Что ж, твое дело. Хочешь вязнуть в кормлениях да купаниях – вязни, конечно. Только способностей твоих жалко. Все ж говорят, что ты у меня жена талантливая…
В общем, жизнью своей Анюта по большому счету была очень довольна, несмотря на прилетающие время от времени и старающиеся затянуть ее в свой омут творческие всякие позывы. Особо старательно от себя она их и не отгоняла, конечно, складывала потихоньку в самый потаенный уголок подсознания, чтобы достать потом в нужный момент. Но момент этот, выходит, еще оттянуть придется на неизвестное время…
Только вот как теперь Олегу об этом сказать после вчерашнего дорожного разговора? Завтра он уже приедет за ней, и надо сказать… Фу, как нехорошо! Чего это она будто заранее прощения просит? Да за что?! Она же решила, что оставит этого ребенка! И не решила даже, а так сразу почувствовала. Но, с другой стороны, ребенок–то этот общий, и надо, чтоб Олег о его существовании знал…
Можно было бы с мамой, конечно, на этот счет посоветоваться, и она уж наметила–назначила было совещание это на сегодняшний вечер, да не получилось ничего. Нельзя сейчас к маме с советами лезть. Не до того ей. Такие вести не каждый день к человеку приходят – взяли и обрушили ей на голову эти неизвестные родственнички новость о смерти человека, которого мать любила всю жизнь, и смылись, собою довольные…
Вздохнув, Анюта поднялась с постели, выглянула в ночное открытое окно. Взгляд задержался на одинокой, бредущей вдоль белого речного берега женской худенькой фигурке, и сердце тут же дрогнуло от дочерней любви и жалости – вот всегда ей почему–то хочется мать защитить, будто она ребенок малый да кем–то обиженный. Почему – и сама не понимала. Мать сроду ни в какой такой защите не нуждалась, была человеком своеобычным, со своим собственным взглядом на жизнь и на свое в ней законное место. Никогда она несчастной мать не видела, и откуда оно только взялось, это чувство…
Постояв немного над вкусно–сладко сопящей Сонечкой, Анюта накинула на себя Митину рубашку и вышла во двор навстречу матери. Та уже входила через маленькую заднюю калитку, стараясь не скрипеть ее петлями, потом обернулась к дочери, вздрогнула:
— Ой, Анют! Ты чего не спишь? Напугала как…
— А ты чего одна ночами гуляешь?
— Да так, пройтись захотелось. Рекой подышать. Да и не спится…
— Тебя эти родственнички расстроили очень, да? Свалились, как снег на голову…
— Да нормальные ребята, Анют! И на Мисюсь так похожи…Особенно дочка. Она такой же красивой была. Хотя почему была? И сейчас, наверное, тоже красивая. А Никита очень на Антона похож. По крайней мере, внешне. Только взгляд у него другой. Равнодушный какой–то. Будто ничего ему в этой жизни уже неинтересно. Странно, правда? Молодой вроде парень…
— Мам, а что ты решила? И впрямь что ли поедешь от наследства отказываться?
— Поеду, Анют. Раз просят, поеду.
Они замолчали, стоя рядом плечом к плечу и вглядываясь в привычный обеим с детства пейзаж - река тихо и торжественно несла мерцающую ночную воду среди белых своих берегов. Медленно так несла, ни на что будто не отвлекаясь. Анюте подумалось вдруг, что пейзаж этот давно уже является для них неким сложившимся человеческим образом, присутствовало в нем что–то завораживающе–живое, когда на него ни смотри, хоть днем, хоть ночью. Веяло от него скрытым достоинством природы, вечности, мудрости, простой правдой жизни. Будто призывала их река к такому же достоинству, к такой же вот простой правде…
— Мам, а может, ну их, этих родственничков? Не ездила бы ты никуда. Сами со своим наследством разберутся. Чего ты, обязана им чем? По–моему, это они тебе все обязаны…
— Чем это? – тихо откликнулась Тина.
— Ну как – чем? Сестре ты мужа уступила? Уступила. Я так понимаю, ты сама тогда добровольно в сторону отошла. Хоть и любила его очень. А брату своему ты сына воспитала. Это вообще подвиг, между прочим! Митька же тебя за родную мать считает, как ни крути. Дядя Алеша–то, братец твой драгоценный, как отдал тебе его по молодости, так и успокоился – пристроил таки дитя в хорошие руки. И не помог даже ничем. Так и живет теперь, как ветер, перебирается от одной бабы к другой…
— Нет, Анютка, насчет Алеши ты не права. Он пытался Митю сам растить. Он же не виноват, что с мачехами ребенку не везло. Да я и сама рада была, что Митенька с нами остался!
— Да ладно, мам. Знаю я тебя – всегда всему оправдание найдешь. А на деле–то получается – обманывают же тебя! Пользуются твоей добротой… И в школе дети тебя обманывают… Ты что, не видишь этого? Не чувствуешь?
— Ну почему же не чувствую, дочь. И вижу, и чувствую.
— А почему никогда не сопротивляешься? Надо же бороться как–то за свое достоинство! Нельзя же все время в обманутых ходить!
— А чего за него бороться? Мое достоинство всегда при мне. Я–то ведь никого не обманываю. Никому не лгу, никем не манипулирую корысти своей ради…Мне так жить лучше, понимаешь? Пусть за свое достоинство тот беспокоится, кто все это радостно проделывает и себя при этом умным да ловким считает. Если человек счастлив от своих же пакостей, ему стоит только посочувствовать…
— Ну так ты хотя бы вырази это ему сочувствие! Вслух! Обломай ему кайф! Знаю, мол, что вы меня сейчас обманываете, и выражаю вам по этому поводу свои глубочайшие и искренние соболезнования…
— Нет, дочка. Зачем? У каждого ведь свои в жизни радости! По мне – лучше быть мудрым да молчаливым обманутым, чем радостно–хамящим обманщиком.
— А что, мудрым и не обманутым нельзя быть?
— Нет. Для того, чтоб быть не обманутым, все время воевать надо. А на войне мудрость запросто растерять можно. Израсходуешь на эту войну все свои человеческие эмоции да силы, которые в тебе природой для души заложены, истончишь ее совсем, душу–то…А жить потом как? Нет уж, не хочу я воевать. Саму себя для себя же оставить хочу. В целости и сохранности. Чтоб счастливой быть. А какой уж меня там другие считают – обманутой или нет – их дело…
— А ты, значит, счастлива, мам?
— А как же! Очень даже счастлива!
— Ну, не знаю… Все равно мне за тебя обидно! Чего ж ты у меня вечная бессеребренница какая…Вот и сейчас готова отказаться от своего… Тебя сестра предала–обманула, выходит, а ты…
— Да Бог с тобой, дочь! Какая же я бессеребренница? У меня ты есть, у меня Митенька есть, у меня вот этот берег есть, да я сама у себя есть, в конце концов! Главное в жизни, доченька, саму себя не потерять. В этом и есть счастье.
— Мам, а какая она, твоя сестра? Расскажи… Ты же мне никогда про нее ничего не рассказывала!
— Потом, Анют, потом. Не могу я пока. Ты иди спать, дочь. А я еще здесь посижу, на крылечке. Рассвет встречу…
***
5.
Какая, какая… Лучше все–таки не думать про это, не вспоминать. Как старалась не вспоминать все эти годы. Все вычеркивала, вымарывала из памяти десять лет той, цветущей, наполненно–яркой замужней своей жизни. Трудно это, конечно, было. Попробуй–ка, вычеркни их! Хотя теперь чего уж. Теперь, пожалуй, и можно себе позволить вернуться туда, помянуть таким образом ушедшего в тот мир Антона…
«…Здравствуйте, уважаемые мои юноши и девушки. Поздравляю вас с поступлением в наш университет. Позвольте представиться – меня зовут Антон Павлович Званцев, я буду читать вам лекции по русской литературе…»
Тина уже потом поняла, вспоминая ту, первую Антонову лекцию, что влюбилась в него сразу – и глазами влюбилась, и головой, да чего там говорить – всем своим юным и начитанно–восторженным организмом влюбилась в его музыкой звучащее Чеховское – Антон Палыч – имя, в его спокойный доброжелательный голос, пронизанный будто осязаемыми и нежно–мягкими нотками юмора, в его улыбку, даже в модные квадратные очки в толстой роговой оправе влюбилась. Все в Антоне Павловиче Званцеве для нее сошлось воедино — и образ любимого писателя, и образ настоящего мужчины. Вот же он, Чеховский герой! Настоящий! А еще он тот самый, из разряда принцев на белом коне, образ которого каждая, в общем, юная барышня интерпретирует для себя по–своему, в соответствии с собственными требованиями к этой самой «принцевости». Тут уж, извините, кому как. Кому для нее нужна мужская неземная красота, кому наличие толстого кошелька является объективной необходимостью, а кому, как Тине, важно, чтоб принц на любимого писателя Чехова похож был…
Так и сидела на его лекциях до самого третьего курса, сердцем замирая и ловя каждое слово, так и робела перед ним на экзаменах да зачетах, обливаясь краской смущения. И на все спецкурсы его ходила. Особенно по творчеству Чехова. А однажды даже насмелилась и подошла к нему после лекции, пробормотала, глядя на носки своих стареньких затертых туфель:
— Антон Павлович, извините, но у меня тут курсовая по Чехову… И несколько вопросов есть. Я бы хотела…Но вы заняты, наверное…Если только можно…
— А почему нельзя? — доброжелательно склонился он к ней всем корпусом, пытаясь заглянуть в глаза. — Давайте найдем время. Постараюсь ответить на все ваши вопросы. Подходите–ка вы ко мне завтра! Вечером можете? Только у нас заседание кафедры кончается поздно, в девятом часу уже. Это ничего?
— Ничего, ничего! Я приду! Спасибо! - пятясь и быстро–благодарно кивая головой, пролепетала Тина. Потом развернулась и торопливо пошла по коридору, унося подальше от Антона Палыча вспыхнувшие кумачом смущения щеки да заблестевшие счастьем–любовью глаза.
— Тинка, ты чего это? – догнала ее одногруппница Варя Синицкая, быстроглазая и любопытная пройдоха. — Ты чего, Званцева охмуряешь, да? Ну, ты даешь, девушка…
— И никого я не охмуряю! Бог с тобой, Варька!
— Да я же видела! Стоит вся из себя такая скромница–отличница, глазки долу… Чего, в городе захотелось остаться, да? И правильно. Да ты не стесняйся, Тинка! Это ж понятно все! А он, знаешь, ничего такой… Не сильно и старый, в общем. Сорок лет всего! А главное – не женат!
— Правда? Правда, не женат? А ты откуда знаешь?
— Да мне лаборантка с их кафедры рассказывала – у него жена еще пять лет назад умерла. Он один живет. А три года назад, говорят, еще и отца похоронил. Он у него профессором каким–то известным был…А еще лаборантка говорила, что их тетки ученые с кафедры одно время за ним настоящую охоту устроили, да только все без толку. Ни на кого он так и не позарился. Вроде как кроме Наташи Ростовой да какой–нибудь там Нины Заречной он больше и полюбить–то никого не в состоянии…Да только я думаю, ерунда все это, злобствуют просто. Мужик как мужик! Так что давай, Тинка, дерзай! И рожицу свою перед ним так низко не опускай – она у тебя очень даже симпатичная! Особенно глазюки – так зеленью и светятся, загляденье одно… Я б тебе еще присоветовала юбку покороче надеть, да случай не тот. Хотя и кто его знает… Да и не сумеешь ты так, пожалуй. Так что умищем, умищем бери! Интеллектом его поражай! Искренней заинтересованностью в вопросе, в любви, так сказать, к искусству, как к таковому…Ты сейчас по какому поводу к нему подвалила–то?
— Да по курсовой своей… Вопросы задать хотела…
— О! Самое то, Тинка! Валяй, дави его вопросами! Только побольше искренней заинтересованности выкладывай, поняла? Может, и получится чего…
Уж чего–чего, а этой самой искренней заинтересованности в Тине было даже с избытком. А вот другого чего, на что так открыто намекала Варя Синицкая, в Тине не было совсем. Более того – она и думать даже ни о чем таком никогда бы не осмелилась, а не то что коварные какие планы строить путем использования этой действительно чистой, действительно искренней заинтересованности в вопросе. Не расскажешь же этой Варе, в самом деле, о своем с детства трогательном и святом отношении к музыке Чеховских текстов! Точно ведь засмеет, и не поверит… Ну кого, скажите, еще так за самую душу трогают эти Чеховские маленькие рассказы о людях, претендующих на знание настоящей правды? Рассказы, предостерегающие от душевного человеческого вырождения, от мещанского тупого самодовольства…Никого и не трогают… Нет, все здесь их читают, конечно, и на спецкурсах всяческих изучают, и разбирают героев по косточкам. А только не то, все это – не то! Музыки пронзительных Чеховских текстов все равно по–настоящему не слышит никто. Обидно. А так бы хотелось, чтоб все слышали! Она и Антону Павловичу Званцеву следующим вечером попыталась эту свою мысль–мечту как–то преподнести, чем и вызвала его очень удивленный, очень заинтересованный взгляд в свою сторону. А еще, как ей показалось, взгляд этот был мягкий и слегка насмешливый. Такой, такой именно, как с портрета любимого писателя! Настоящий, чеховский! Она таки не ошиблась… Оттого и смутилась страшно, и покраснела, и замолчала сразу растерянно.
— Простите, а как вас зовут, я забыл? — тихо спросил Антон Палыч, продолжая ее удивленно рассматривать.
— Вообще, меня зовут Валентина. Но все называют просто Тиной.
— Что ж, хорошее у вас имя. Тина. Этаким звоночком звучит. А вы откуда сами будете, Тина? Ведь вы не из нашего города? По говору слышно, что не местная…
— Нет Я из Белоречья. Это далеко отсюда.
— Хм… Ну что ж, очень приятно с вами познакомиться–поговорить, уважаемая Тина из Белоречья! А что, Чеховым давно увлекаетесь?
— Давно. С шести лет, как читать начала.
— А кто вас учил?
— Чему учил?
— Ну, Чехова слышать… Тексты его любить…
— Ой, что вы! Никто не учил! А разве можно этому научить, Антон Палыч?
— Нельзя. Вы правы. Нельзя этому научить. Вот и получается, что на вопросы свои вы сами себе и ответили. Никого и ничему нельзя научить силой, наверное. Да и зачем? Вот вы, например, любите чеховские тексты, так и любите себе на здоровье! Это уж кому что природой дано. И никому нельзя своей природы, своего понимания мира навязать. Наверное, и Чехов в свое время это тоже понял, вам не кажется? Посмотрите, как герои его слабы, растерянны, интеллигентны…
— Ну почему же – слабы? Я с вами тут не согласна!
— Да потому, Тина, что и в самом деле никто не знает настоящей правды о человеке! И Чехов не знал. Человек и тогда, и сейчас - существо очень несовершенное. А это значит, что и любая истина несовершенна. Тем более, каждый ее понимает по–своему. Одной, на всех взятой истины в природе не существует. И Чехов это как раз таки больше всех понимал. Оттого и шутил–грустил…
Тина с ним, однако, совсем не согласилась, бросившись защищать свою точку зрения с девчачьей юной горячностью, забыв про смущение и растерянность. Так и затянулся их то ли философский, то ли литературный спор до самого позднего вечера. Потому и пришлось Антону Павловичу, как человеку глубоко порядочному, идти провожать молодую даму по темным улицам до самых дверей студенческого общежития, хотя дама из скромности и сопротивлялась такому вниманию, как могла. Тем более и общежитие ее располагалось всего лишь на соседней улице…
— Какое имя у вас все–таки замечательное – Тина… — вдруг проговорил он, прощаясь на крыльце общежития и взглядывая уже будто по–новому ей в лицо. - А звучит и впрямь, как зеленый колокольчик! Тин–тин, тин–тин… И сами вы, как колокольчик…
— Антон Павлович, а вы знаете, я ведь люблю вас…Еще с первого курса люблю… — вдруг тихо проговорила Тина, сама от себя такой крайней смелости не ожидая. И даже лица не опустила. И даже в глаза ему прямо взглянула. Почему–то она его больше не боялась. Не было больше испуганного перед этим мужчиной благоговения. Другое что–то взамен пришло — большое, теплое и нежное, молчать о котором становилось просто уже невмоготу. Вот оно и вырвалось на свободу этим самым «люблю», наверное. И разрешения не спросило…
— Что ж, спасибо вам за признание, Тина. Большое спасибо. Я очень тронут, конечно… — неловко пожав плечами, произнес Антон Павлович. И замолчал. А что он мог ответить ей, интересно? Хорошо, хоть хилая лампочка над крыльцом общежития вовремя замигала и погасла напрочь, и не увидела она его растерянного лица, на котором все эмоции этого странного вечера перемешались в одну кучу : и невесть откуда взявшийся интерес к этой смешной девчонке–студентке, и неловкость от ее стремительного признания, и без следов радостно–тщеславного мужского волнения тут не обошлось…Не каждый же день юные студентки в любви к доценту Антону Павловичу Званцеву признаются, в самом деле!
Тина, однако, его молчания выдержать долго не смогла. Повернулась решительно и скрылась за большими тяжелыми дверьми студенческого общежития. Проплакала потом в подушку всю ночь. То ли от счастья, то ли от досады на свою эту неизвестно откуда взявшуюся смелость…
На следующий день Антон Павлович подошел к ней сам. То есть поджидал уже около университета, окликнул робко, когда она в студенческой стайке девчонок–однокашниц шла–щебетала мимо. Сердито отмахнувшись от Вари Синицкой, понимающе ей ухмыльнувшейся, она подбежала к нему, изо всех сил пряча за легкой и вежливой улыбкой смущение.
— Да, Антон Павлович! Я вас слушаю…
— Тина, я вас приглашаю в гости. На чашку чая. Соглашайтесь, Тина! Чай у меня и правда замечательный – недавно друг из Англии привез. Только не подумайте ничего плохого, ради бога…
— Да я согласна, Антон Павлович! Что вы! Спасибо за приглашение. Я с удовольствием выпью вместе с вами чашку настоящего английского чая, - дрожащим от не пожелавшего никуда прятаться смущения голосом проговорила Тина. – Тем более, я его никогда и не пробовала.