Вера Колочкова
Не спорьте со счастьем
* * *
Странно, ей совсем не было холодно. И даже сентиментальный озноб не пробрал, как ожидалось. Ей вообще было никак. То есть ни в одном глазу не торкнуло слезой отеческого дыма, который, следуя поэтическому определению, просто обязан был проявиться сладостными и приятными ощущениями. В самом деле, Отечество же! Родное, кровное. Пусть и в образе утреннего стылого вокзала. Еще ночью, лежа на верхней полке плацкартного, старческой дрожью исходящего вагона, представляла, как насквозь обрыдается, только-только шагнув на перрон… И еще думала, сильно замерзнет с непривычки. Октябрь все-таки. Кто ездил сюда, все дружно рассказывали, как мерзли первое время после тридцатиградусной душанбинской жары.
Высыпавшие из поезда и вмиг окаменевшие твердыми коричневыми лицами таджики деловито брели по перрону, сжавшись от холода, толкали ее со всех сторон. А она ничего не чувствовала. Действительно, очень странно. Не выдал организм ни единого старательно запланированного всплеска, ничего вообще внутри не было, кроме тревожной усталости, взболтанной всмятку трехсуточной вагонной тряской.
– Диля, чего ты встала? Пойдем скорее! Холодно! Сама же просила вывести на автобусную остановку. Вон мама уже далеко ушла…
От писклявого голоска Ойнихол, пятнадцатилетней девчонки-попутчицы, она вздрогнула, сжала в ладони мягкую ручонку Алишера. Он тоже будто застыл на месте, таращил в толпу невыспавшиеся темные глазенки.
– Алик, пойдем… Возьми вот этот пакет. Он легкий.
– А ты? Давай я лучше вон ту сумку понесу! У тебя же еще чемодан!
– Я сама ее понесу! Не поднимай! Поставь, я сказала! Пойдем, пойдем быстрее, а то отстанем…
Бестолково похватав свои пожитки, они потрусили вслед за толпой к черному провалу подземного перехода. На бегу Диля успела-таки привстать на цыпочки, торопливо отыскала среди голов красно-серебристый платок матери Ойнихол, повязанный тюрбаном вокруг головы. Надо бы ее догнать. Попрощаться по-человечески. Хорошие им с Алишером попутчицы достались. Душевные. Может, потому и душевные, что знали, куда едут. Муж и отец семейства прочно осел у местного хозяина, подрядившись охранять, а заодно и достраивать загородный дом. Оттого и жену с дочкой к себе давно выписал. Третий год уже на этих заработках живут. Даже в Душанбе умудрились съездить, родственников повидать.
А она, в отличие от них, «в никуда» приехала. Хотя и не совсем «в никуда». Здесь вообще-то мамина настоящая русская родина. Отечество. А раз мамино Отечество, то и ее, стало быть, наполовину тоже. Только оно об этом пока не догадывается, потому и сентиментальной встречи не получилось. Действительно, с чего это ради холодный уральский город должен встретить ее, по паспортным данным таджичку, открытыми ностальгическими объятиями? В паспорте же не написано, что ее мама, Мария Федоровна Коновалова, родом из этих мест. А сама она, дочка Марии Федоровны Коноваловой, хоть и числится от рождения Дилфузой Салоховой, город этот по маминым рассказам как свои пять пальцев знает. Но городу до этого ни жарко ни холодно – подумаешь, знает и знает… Ему бы на своих, на кровных эти объятия растянуть, а на чужих, приехавших искать хоть капельку трудового материального счастья, он, говорят, другими глазами смотрит. Сухими, административными глазами чиновников от миграции да глазами алчных до дешевизны рабочей силы работодателей.
Да, так говорят. Порой с большой обидой говорят. Всякое про этот большой уральский город рассказывают. Как он встречает, чем кормит, как откровенно брезгливо глядит, как наживается на взятках и посредничестве, а потом административно и безжалостно выдворяет, как не слушает слезных причитаний про то, что кормить семью не на что, и дом строить не на что, и свадьбу детям играть тоже не на что. Душанбинские мужчины – мужья, братья, отцы, сыновья – все равно ездили, добывали здесь насущное, кормили свои семьи. Она слушала чужие рассказы, замирала наполовину русской маминой душой и то ли не верила, то ли нарочито отстранялась, одновременно пытаясь выделить из полученной информации свое золото. Свою правду. Не должно быть так, как рассказывают эти люди. Не должно, и все тут.
Она, кстати, пока в поезде ехала, очень хорошую статью в журнале прочитала. Про наступающие времена толерантности. И про пресловутое «особое выражение лица» местного жителя прочитала, которое в той статье с проскальзывающим меж строчек юмором было описано. Якобы оно, это особое выражение лица, немедленно пропечатывается маской горделивой отстраненности, когда речь о таджикских гастарбайтерах заходит. Вроде того – нет нам никакого дела, зачем вы сюда «понаехали». Но в то же время так и прет, и ползет наружу брезгливое любопытство, и ничем его не удержишь, и даже вошедшими в моду рассуждениями о толерантности не удержишь. Ох уж эта толерантность, которую европейские свободомыслящие буржуи выдумали на бедные чиновничьи головы! И никуда от нее не денешься, и полагается теперь, если хочешь быть «аки они», европейцы то есть, напрягать лицо да прятать куда подальше свою брезгливую отстраненность, и чтобы она даже легкой гримаской пробегать не смела. Иначе запишут тебя в «отстой», в старую формацию, и вся карьера прахом пойдет. Вот и горит некий чиновник демократическими стараниями, пучится толерантностью, а в итоге, если приглядеться, все равно выползает наружу то самое особое выражение лица с припрятанной глубоко брезгливостью к цвету кожи, к акценту, к дешевой теплой одежде, к женским платкам на голове, к черным вязаным шапкам, напоминающим по форме тюбетейки. Нет, правда, хорошая статья попалась, молодец журналист…
– Э! Ты куда прешь, зараза, со своим баулом? Людей не видишь, что ли? Прямо по ноге проехалась, мать твою…
От резкого толчка в плечо Диля чуть не упала, завалилась неловко на Алишера, неуклюже поддав ему по головенке сумкой. Выпрямившись, заморгала испуганно в лицо белобрысому парню в черной засаленной куртке.
– Извините… Извините, я задумалась…
– Подь ты к лешему! Нашла где думать! На базаре у себя в Ташкенте будешь думать! А здесь надо под ноги смотреть! Понаехало вас тут, черномазых…
Опа! Вот и первое приветствие тебе, дорогая, от родного наполовину города. Вот и вся тебе толерантность. Ишь, как злобно на нее этот белобрысый вызверился. Хотя и не стоит он того, чтобы поспешные выводы делать. Не эталон. Кроссовки рваные, джинсы грязные, глаза на пыльном лице больные, и перегаром пивным несет. Нет, не эталон…
– А мы не из Ташкента приехали, мы из Душанбе! – подал снизу обиженную звонкую реплику Алишер. – И не ругайтесь на нас, пожалуйста, дяденька! Мама случайно вам на ногу чемоданом наехала!
Парень обалдело моргнул, уставился на Алишера так, будто тот был не ребенком, а маленькой говорящей обезьянкой, потом оскорбился лицом, потом пробежало по нему удивленное презрение, упреждая уже проклюнувшиеся из этих эмоций матюки.
Диля матюков ждать не стала. Подхватив выпавшую из рук сумку, быстренько сдвинулась с места, увлекая за собой Алишера. Громоздкий чемодан глухо и спасительно загрохотал по неровным плитам подземного перехода, перекрывая отправленную ей в спину злую словесную грязь. Хотя Диле было уже не до нее – красный таджикский платок пропал из вида, и она замедлила шаг, принялась суетливо озираться по сторонам.
– Диля! Диля! Мы здесь! – вспорхнула над головами тоненькая ручка Ойнихол, и Диля резво рванула в ее сторону, одновременно ругнув себя за перепуганную суетливость. Что это она, в самом деле? Сама автобусную остановку не найдет, что ли? Можно же спросить, подскажут… Как-то мама интересно в этом случае выражалась, забавной такой русской пословицей… А, вспомнила! Язык до Киева доведет, вот как!
Ойнихол с матерью стояли на выходе из больших вокзальных дверей, переступали ногами в нетерпеливом ожидании.
– Вон туда, прямо, через площадь иди, – указала ей направление молчаливая полная таджичка-попутчица, мать Ойнихол, – там переход будет, длинный такой, выйдешь, еще немного прямо пройдешь. Там автобус, троллейбус ходит. Сама спросишь, подскажут.
Диля покивала благодарно, улыбнулась на прощание Ойнихол. Хорошая девчонка. Жаль, скоро отец замуж отдаст. Всю дорогу девчонка ей хвастала – уж и с семьей жениха все обговорено, и свадьба на следующее лето назначена, к ее шестнадцатилетию. Ойнихол и видела этого жениха всего один раз, а радуется так, будто ей невероятное социальное счастье выпало. Еще и ее, Дилю, жалеть принялась – без мужа, мол, с ребенком на руках, едет одна в незнакомый город… Пропащее создание, одним словом! Диля с ней и не спорила. Уже привыкла не спорить.
Не станешь же всякому рассказывать, что она не совсем таджичка и что живет у нее в душе строптивое неприятие к женскому по-таджикски замужнему счастью. С генами досталось. От русской мамы. Мама умерла, а гены остались – куда ж от них денешься.
Хотя в поезде попутчицам призналась, что она наполовину русская. Не утерпела. И даже попросила называть ее не Дилей, а Диной. Чтобы привыкнуть. Она давно уже для себя решила – как только сойдет с поезда, про Дилю забудет. Она Дина! Она русская! Ну, почти русская…
По привокзальной площади гулял холодный сырой ветер, несло гарью и невкусным прогорклым запахом жарящегося в масле теста. Огромные гранитные мужики на постаменте гордо стояли черными лицами к городу, будто всматривались подозрительно в его суету.
– Мам, а кто они? – дернул ее снизу за руку Алишер, показывая на памятник.
– Не знаю… Пойдем скорее, холодно.
– А говорила, что все про этот город знаешь…
– Отстань, Алик! Смотри лучше под ноги. Вон, сейчас по лестнице в переход будем спускаться! Видишь, народу сколько? Того и гляди, затопчут…
Выйдя на автобусную остановку и кучкой сложив сумки вокруг чемодана, Диля распрямилась, перевела, наконец, дух. Надо постоять, собраться с мыслями. Хотя, наверное, и не стоит их собирать в одну кучку, эти мысли. Потому что, собранные в кучку, они тут же выдают общий тревожный сигнал – куда приехала, дурочка? Зачем приехала? Кто тебя ждет? Кому ты здесь нужна, полукровка? Да если б даже и «полная кровка» была, все равно никто бы не ждал…
Сердито мотнув головой, будто отгоняя тревожные мысли, она достала из сумки старую открытку с пышной веткой сирени на лицевой стороне, нарочито внимательно вгляделась в написанный справа адрес. Хотя чего в него вглядываться, она его давно наизусть знает, этот адрес со старой открытки, маминой рукой написанный. Улица Комсомольская, дом сорок три, квартира двенадцать. В строчке «Кому» аккуратно выведено имя – Таня Деревянко. Интересно, почему мама эту открытку не отправила? Забыла, что ли? Текст вроде самый обычный – поздравляю с праздником Первое мая, желаю успехов в труде и счастья в личной жизни…
Про Таню Деревянко мама раньше ей много рассказывала. Подружились они в медучилище, жили в общежитии вместе, успели срастись юными душами. Потом разъехались по своим деревням, но письма друг другу писали длинные, подробные. Раньше принято было так – письма писать. Все про свою жизнь рассказывать. Мама смеялась – это, мол, целая эпистолярная наука была. Дневники чужой и своей жизни. Крики души. Порывы. Откровения. Особый такой вид дружеского общения.
А потом они, Таня и мама, практически одновременно замуж выскочили и чуть было не потеряли друг друга с переменой адресов. Таня нашла свою судьбу в лице приехавшего к ним в деревню «на картошку» слесаря Сереги Деревянко, прописанного в городе аккурат по адресу, что на открытке с сиренью, а маму увез в Душанбе врач-практикант Амирчон Салохов, окончивший местный медицинский институт, как тогда говорили, «по разнарядке» от советской республики-сестры Таджикистан. Мама догадалась отправить из Душанбе письмо Таниным родителям, и те не поскупились, отписали ей новый городской адрес дочери.
Они и потом, будучи разорванными расстоянием, долго еще переписывались, мама и Таня Деревянко. По-прежнему изливали на бумаге душу. Мама за эту письменную дружбу очень цеплялась, говорила, будто бы она единственной ниточкой ее с прежней жизнью связывает. Хотя и было это странно насчет единственной ниточки. У мамы на родине, в глухой уральской деревне, сестра старшая осталась, но мама про нее никогда не рассказывала. И отец молчал. Он тоже мамину сестру знал, поскольку на практику его из института именно в ту деревню и отправили. Однажды Диля прямо с ножом к горлу к маме пристала – расскажи да расскажи про ту свою жизнь. Может, в гости в Россию, мол, съездим? Хочется же! Так, помнится, рьяно пристала, что мама, горестно от нее отмахнувшись, ушла плакать в другую комнату. Потом целую неделю будто не в себе ходила, вздыхала, за сердце держалась. Отец, когда узнал, строго-настрого Диле запретил даже заикаться на эту тему. Так и осталось для нее тайной мамино русское родство. Про город мама с удовольствием рассказывала, а про свою родную деревню – нет. Молчала всю жизнь, как партизанка. Ни письма из той деревни ни разу не пришло, ни открыточки. Действительно, даже зацепиться не за что. Только и можно теперь на душевную память Тани Деревянко уповать…
Вздохнув, Диля вынырнула из тревожных мыслей, огляделась. У кого бы спросить-то, как до улицы Комсомольской доехать? Вон разве у девушек вполне интеллигентного вида. Студентки, наверное. Симпатичные.
– Извините… Вы не подскажете?..
– Что? – резво отпрянула в сторону одна из девушек, даже не дослушав до конца Дилиного вопроса. Потом закаменела лицом, как давешний парень из вокзального перехода, глянула настороженно. Что-то появилось у нее в лице в этот момент… нехорошее. Было, было там что-то еще, кроме настороженности, для Дили обидное. Может, это оно и есть, то самое «особое выражение лица», о котором толковал автор статьи из журнала?
– Так что вы хотели спросить? – вежливо улыбнулась ей другая девушка, глянув неодобрительно на подругу. И опять Диле показалось – слишком уж вежливо она улыбнулась. Подчеркнуто вежливо. Супервежливо. Как диктор Первого канала российского телевидения.
– Как мне до Комсомольской улицы доехать? Не подскажете?
– Охотно подскажем, – мотнула волосами назад девушка и чуть улыбнулась одними губами, одновременно посмотрев на Дилю как на пустое место. Будто в большое холодное зеркало погляделась, любуясь своим супервежливым видом. – Вам надо сесть на тринадцатый автобус и доехать до остановки «Комсомольская». А потом выйти из автобуса. Я понятно объяснила?
Вторая девушка хмыкнула, глянула весело на подругу. Потом потянула ее за руку в распахнувшиеся двери подъехавшего к остановке автобуса. Диля грустно посмотрела им вслед, вздохнула тихо про себя. Значит, нисколько не похожа она на русскую. Значит, и на ней проставлена невидимая метка «понаехали тут». Обыкновенная она Дилфуза Салохова, и не более того. Трудовая мигрантка – гастарбайтерша из города Душанбе. И вовсе уж никакая не Дина.
Но она теперь и не Дилфуза тоже! Так уж получилось. Кончилась Дилфуза, сбежала, скрылась бесследно, растворилась в русских просторах. А иначе нельзя было. Нельзя. Она уже тогда это поняла, как увидела под балконом душанбинской квартиры остановившуюся дядину машину. А вскоре раздался его звонок в дверь. Может, не надо было ему открывать? Хотя какая разница – все равно бы он ее достал…
– Мама! Что они тебе сказали? Чего ты молчишь, мам? Иди сюда… – вздрогнула она от долетевшего до уха голоска Алишера. Мальчишка послушно стоял около горки из вещей, не смея бросить свой пост и подойти к ней поближе. Видно было, как он замерз. Личико бледное, растерянное, жалкое. Тоже на русского не похож. Маленький таджик. Сын своего отца, которого никогда так и не увидел.
Будто толкнуло ее меж лопаток давешнее от своего неуклюжего материнства отчаяние – сразу захотелось поплакать. Прямо здесь, на остановке. Смотреть на своего сына и плакать. От любви, от жалости. Куда она его завезла и что с ними дальше будет?
Будто почувствовав ее почти слезное состояние, он улыбнулся широко, подпрыгнул на месте, помахал ей рукой, подзывая к себе. Вздохнув, она с трудом проглотила противный слезный комок в горле, успев то ли всхлипнуть, то ли глухо кашлянуть, шагнула, улыбаясь ему в ответ:
– Да все в порядке, Алька! Сейчас сядем на тринадцатый автобус, выйдем на остановке «Комсомольская».
– Так просто? Улица Комсомольская и остановка «Комсомольская»?
– Ну да…
В тринадцатый автобус они загрузились с проблемами. Подножка оказалась высокой, и Диля никак не могла втащить на нее свой чемодан. Алик стоял за спиной, пыхтел испуганно, бестолково норовил помочь, тыкался под руку, как щенок. Да еще суровая тетка-кондукторша покрикивала из салона хорошо поставленным командирским голосом – освободите, мол, двери, граждане! Или туда или сюда давайте! Нет, чтобы взять и помочь – орет, как беременная ослица…
Когда они, с грехом пополам обустроившись с вещами, плюхнулись на свободные сиденья, тут же перед ними грозной тучей нарисовалась кондукторша:
– Платить будем?
– Да, конечно… – засуетилась в поисках кошелька Диля. – А сколько билет стоит?
– Почему – билет? За проезд ребенка тоже платить надо!
– Хорошо.
– И за поклажу!
– Хорошо. Так сколько?
– А сама посчитать не можешь? Неграмотная, что ли?
– Почему же неграмотная… Вы мне скажите, сколько билет стоит, я сама посчитаю. А из поклажи у меня только чемодан и сумка. Пакеты поклажей не считаются.
– Надо же, она еще и хамит!
«Сейчас обязательно добавит: понаехали тут…» – отстраненно подумала Диля, протягивая кондукторше сторублевую купюру. Кондукторша цапнула у нее из руки деньги, долго и сердито сопела, взглядом пересчитывая Дилины пакеты и шевеля губами. Потом дернула на себя потрепанный зазвеневший кошель, отсчитала сдачу, сунула ей в руку несколько мелких медных монет. Еще и глянула грозно – вроде того, попробуй только, поспорь со мной!
Диля спорить и не собиралась. Сил не было. Сбросив мелочь в карман куртки, вытянула руку, обняла Алишера, прижала к плечу. Кондукторша, будто огорчившись Дилиной покладистостью, грустно побрела по проходу, прижимая к пухлому животу свой кошель. И даже про «понаехали тут» не сказала. Что ж, и на том спасибо.
Автобус неторопливо, будто нехотя, потащился по широкой прямой улице. Диля тревожно всматривалась в дома, в спешащих по тротуарам людей, вздрагивала от голоса водителя, хрипло и тоже как будто нехотя провозглашающего название каждой следующей остановки. Город был чужим, неприютным, хмурым, дрожал в утренней сырой хмари, как большой бездомный пес. Хотя почему – бездомный? Это она здесь бездомная, а город, наверное, здесь всегда такой.
Суровый и неприступный. Ему не привыкать просыпаться под этим свинцовым октябрьским небом, гнать своих жителей по рабочим местам. Счастливые они – жители этого города. У них рабочие места есть.
– Мам, смотри… Смотри, какие тут дома сердитые! Почему они такие сердитые? Им холодно, да?
– Нет. Им не холодно. Они привыкли.
– А почему они такие серые?
– Потому что мокрые. Потому что солнца нет. Вот будет солнце, и они повеселеют.
– И будет как в Душанбе?
– Ну, это летом, наверное… А сейчас осень. А потом будет зима, снег пойдет. Город от снега будет белым, нарядным. Красиво, наверное.
– А мы увидим снег?
– Хм… Надеюсь…
Да уж, вопрос интересный, конечно, увидят ли они снег. Должны увидеть. Кровь из носу, а должны. Потому что возвращаться нельзя. Некуда.
Тревожное отчаяние снова шевельнулось под ложечкой, поползло к горлу, к глазам, и пришлось напрячься всем телом, сердито вздохнуть, отправить его обратно. Этого ей сейчас не хватало – дать волю отчаянию. Лучше молитву вспомнить да прочитать ее мысленно, как мама учила. И попросить для себя немного удачи. Самую капельку, много и не надо. Всего несколько пунктов. Во-первых, чтобы мамина подруга Таня Деревянко место жительства не поменяла. Во-вторых, чтобы не выставила ее за порог. В-третьих, чтобы согласилась ее временно у себя зарегистрировать. Разве это так много – три пункта? Совсем даже немного. А без регистрации ей никак нельзя. Без регистрации на учет в миграционной службе не поставят, и они с Алишером будут нарушителями закона. Нелегальными мигрантами, подлежащими немедленной депортации.
Господи, сделай так, чтобы Таня Деревянко жила по адресу, что на открытке. Господи, сделай так, чтобы она была дома. Она не должна отказать, она добрая, она такие письма хорошие писала. Жаль, они не сохранились, потерялись где-то после маминой смерти. Господи, помоги встать на учет в миграционной службе. Очень нужно. По закону после этого можно здесь три месяца жить, можно за это время работу найти, можно комнатку снять… А там видно будет, Господи…
– Мам, ты чего шепчешь? Ты боишься, да?
Она и не заметила, что Алишер отвернулся от окна и смотрит на нее испуганно. Всегда у него личико меняется, когда он чего-то боится. Круглые щеки опадают, глаза будто прячутся вглубь, и ладошки становятся холодными и влажными. Встрепенувшись, она тут же изобразила на лице спокойствие и уверенность и даже сумела улыбнуться весело и довольно бодренько.
– С чего ты взял, что я боюсь? Ничего я не боюсь.
– А почему глаза закрыла? И губы у тебя дрожали, будто ты плакать собралась?
– Алька, отстань! Посмотри лучше, как за окном интересно! Смотри, какие деревья вон у того дома с колоннами растут… Видишь? Это голубые ели. У нас таких нет.
– Елки, что ли? Как в Новый год? Так они же не настоящие!
– Нет уж, здесь они самые настоящие, Алька! Это у нас была елка искусственная, мы ее каждый год с антресолей доставали и наряжали.
– А мы Новый год здесь будем встречать, да?
– Ну конечно здесь. Мы же с тобой решили уже, что навсегда сюда приехали. Что нам будет трудно, но мы все вытерпим… Помнишь?
– Помню… – важно кивнул мальчишка. – Помню, мамочка. Ты не переживай. Я все знаю.
И опять внутри дрогнуло от этого по-взрослому прозвучавшего «я знаю». Действительно, знает. Шесть лет живет в одних сплошных трудностях, в безотцовщинах, в постоянном безденежье. Даже в детский сад никогда не ходил —дома сидел с бабушкой, которая ему русские сказки рассказывала и говорила с ним только по-русски. Как и с ней, когда она была маленькой. А потом умерла у него на глазах. Но лучше об этом не думать, не думать… «Прости меня, мамочка, я пока не буду о тебе думать. Иначе заплачу».
– Видишь, по какой красивой улице мы едем? Это самая главная улица в городе, центральная. Бабушка, когда молодая была, здесь любила гулять.
– Ой, смотри, мам… Какой дом красивый! Как дворец из книжки!
– Нет, это не дворец… Это, по-моему, старинный купеческий дом должен быть, еще до революции построенный…
– До какой революции? До войны, что ли? Здесь тоже война была? Как у нас в Душанбе?
– Нет. Это не такая война была.
– А какая? Коммунистическая? Когда все хорошо было, а потом плохо стало?
– Алька, боже мой, какая у тебя каша в голове!
– И ничего не каша! Бабушка мне рассказывала, что когда-то давно, при коммунистах, здесь все хорошо было. А потом плохо стало.
Сидящий перед ними мужчина с крепким бритым затылком обернулся, глянул на Алишера заинтересованно. Ничего не сказал, только хмыкнул, снова отвернулся. Они переглянулись испуганно, и Диля прижала палец к губам – молчи, мол. Автобус заскрипел, задрожал натужно, разворачивая длинное двойное тулово на перекрестке, быстро поехал уже по другой улице, не так запруженной транспортом. И дома здесь были уже не такие монументальные. Обычные были дома, панельные, стояли в строгом ряду, окруженные наполовину облетевшими тополями. На остановке забралась в автобус бабушка с палочкой, и Диля торопливо подскочила, уступая ей место. Бритый затылок впереди снова зашевелился, повернул голову, глянул на нее с удивлением, будто она что не так сделала. У них, видимо, не принято старикам место уступать? Другие национальные традиции? Странно, а ей казалось, что простое уважение к старости никакого отношения к традициям не имеет. И мама ей об этом ничего не рассказывала…
– Спасибо. Спасибо, деточка… – благодарно ворковала старушка, пристраивая около себя свою палку. – Это твой парнишонка, да? Славненький какой парнишонка, чернявенький.
– Остановка «Академическая». Следующая – «Комсомольская», – равнодушно прошипел динамик водительским голосом.
– Ой, простите… Простите, нам выходить на следующей надо! – наклонилась Диля к старухе. – Давайте я вам встать помогу, мне чемодан надо вытащить… Алька, давай скорее! Бери сумки, иди к выходу!
Как только они выгрузились из автобуса, пошел дождь. Мелкий, холодный, едва заметный. Приглядевшись, Диля рассмотрела на одном из домов синюю табличку – «Улица Комсомольская, 13». Вздохнула тяжко – ничего себе, сколько надо до дома под номером сорок три волочь за собой чемодан… Хотя это вовсе и не беда. Его можно и пять километров за собой волочь, только бы Таня Деревянко дома оказалась. Было бы неплохо, если б она по этому адресу вообще как таковая оказалась. А вдруг она давно уже съехала? Квартиру поменяла, в другой город переселилась? Наверное, надо было и впрямь ей сначала письмо написать…
Хотя – нет. Эта мысль у нее сразу, первым делом появилась, чтоб написать письмо. А потом она передумала. Напишешь, а потом ответ придет – извините, мол, не могу вас принять, уважаемая дочь моей подруги юности Маши Коноваловой. В письменном виде всегда отказать легче. Лучше уж так, как снег на голову. Между прочим, их русские соседи по душанбинской квартире так и сделали: когда войной в городе запахло, собрались в один день и уехали к родственникам без предупреждения. Тоже испугались, что если попросятся – откажут. Потом от них письмо пришло – с горем пополам устроились. Если по совести, им бы с Алишером тоже следовало к родственникам махнуть, ведь имеются же таковые! Где-то живет в этих местах мамина старшая сестра, ей, стало быть, теткой приходится. Она только и знает, что зовут ее Зинаидой, тетей Зиной, значит. Имя-то какое хорошее – Зинаида! И чего они там с мамой не поделили, интересно? Даже адреса не осталось. Вообще никакой информации не осталось. А может, Таня Деревянко этот адрес знает? А что – вполне! Они же подругами были, все друг о друге знали.
– Мам, а нам еще долго идти? – вывел ее из задумчивости голосок Алишера.
– Ты устал, сынок?
– Нет… Совсем не устал. Я просто так спросил.
– Ну, тогда давай вместе считать… Нам какой дом нужен?
– Сорок третий.
– Правильно. А сейчас мы проходим около двадцать пятого. Сколько еще домов надо пройти?
– Восемнадцать! – подумав всего полминуты, весело сообщил он ей, глянув из-под козырька джинсовой бейсболки.
– Думай, балда! Дома на этой стороне улицы нечетные, а на другой – четные!
– А… Понял! Тогда – девять! И вовсе я не балда. Балда – это работник из сказки, который попа обманывал. Не знаешь, что ли? Мне бабушка давно читала.
– Да знаю, знаю… Меня бабушка в детстве тоже балдой звала, когда сердилась. А в общем, ты молодец. Хорошо считаешь. В школу пойдешь, сразу отличником будешь.
– А потом?
– Что – потом?
– Ну, после школы… Что я потом буду делать?
– Потом… Потом ты в институт поступишь! И окончишь его с красным дипломом!
– А у тебя диплом есть?
– Нет. У меня нету.
– А почему?
– Я не успела институт закончить. Только два курса проучилась. Бросила.
– Почему?
– Потому что ты родился. Потом мой папа, твой дедушка, умер. Потом… Не важно, в общем. Ты не замерз?
– Нет. Нормально.
– Давай я сумку понесу!
– Нет. Я сам.
– Ну, сам так сам… Расскажи мне тогда что-нибудь.
– Хочешь «Медного всадника»? Мы с бабушкой учили.
– Хочу. Давай валяй «Всадника».
Положив на грудь руку и старательно прокашлявшись, он вздернул вверх голову, перехватил сумку с одного плеча на другое, вздохнул и звонко, очень торжественно начал декламировать:
На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн,
И вдаль глядел. Пред ним широко
Река неслася…
Диля изо всех сил сжала губы, чтобы не улыбнуться ненароком. А может, чтобы не заплакать.
Слишком уж грустно-комично выглядел Алька на этой безлюдной чужой улице, осыпанной мелким дождем, – замерзший маленький таджик с котомкой через плечо и с Пушкиным на устах. Но ничего, пусть вдохновляется. Так и дороги не заметит. Язык до Киева доведет, а Пушкин до дома номер сорок три по Комсомольской улице. И к чему она его способности будет дальше «приспосабливать», интересно? И память у него отличная, и соображает быстро, и схватывает все на лету.
Она, кстати, тоже в детстве, мама говорила, очень большие способности проявляла. И в школе хорошо училась В обыкновенной душанбинской школе, что на улице Колхозной в Гиссарском жилом массиве. В их классе, помнится, много русских ребят было. А потом, когда в городе путч начался, занятия в школе прекратили. Потом вернулись – никого из русских почти не осталось. И учиться она хуже стала. Не в том смысле, что поглупела, а от страха, наверное. Сидела тихой мышкой, не высовывалась. Так мама велела. Мама и в школу на собрания больше не ходила – папу просила. Он уважаемый был человек. Врач. Хирург. С виду гордый, неприступный сын Памира, а на самом деле добрый и тихий человек. Если бы мама тогда не подкосила его известием о дочкиной беременности, может, и сейчас был бы жив, как знать…
Нет, стоп. Нельзя ей сейчас об этом думать. Нельзя цепляться за прошлое, хоть оно и норовит проникнуть во все щели. Удивительно, как настырно оно о себе напоминает – вроде и момент для этого самый неподходящий. Холод, дождь, длинная улица, неизвестность. Надо собираться с силами, надо определяться с судьбой, надо сжимать себя в твердый комок, а она вместо этого в воспоминания ныряет, как в спасительный теплый омут. Нет, не осталось ничего в теплом омуте! Высох давно! Вперед, вперед, к дому номер сорок три…
Дождь неожиданно кончился, и слабые солнечные лучи нерешительно пробились сквозь холодный сырой воздух, заиграли желтизной листьев, жалко сгрудившихся у кромки тротуара. Диля остановилась на секунду, подставила под солнечный луч лицо. Ах, как хорошо! Вот так и стоять бы на месте соляным столбиком, и никуда не идти, не определять свою новую судьбу. Потому что страшно. Сил нет, как страшно подходить к дому номер сорок три. Чем ближе, тем страшнее.
Алька меж тем все строчил своего «Медного всадника», даже рукой размахивал себе в помощь. Она однажды у мамы спросила: почему именно Пушкин? Ее тоже в детстве Пушкиным пичкала, и Альку вот… А мама ответила – Пушкин, он везде Пушкин. Что в России, что в Европе, что в Азии. Везде, мол, пригодится, куда судьба ни занесет. Ну вот, занесла. И что? Как им поможет Пушкин? Разве что длинный путь скоротать?
Попавшаяся навстречу пожилая женщина удивленно уставилась на декламирующего Альку, потом улыбнулась недоверчиво, покачала слегка головой – непонятно было, то ли одобрила, то ли осудила. Диля повернула к сыну голову, вслушалась…
…И перед младшею столицей
Померкла старая Москва,
Как перед новою царицей
Порфироносная вдова.
– Мам, а кто это – порфироносная вдова? – не меняя своей декламирующей интонации, вдруг спросил Алька.
– Погоди, сынок… Потом. Мы с тобой пришли, кажется. Вот он, дом сорок три.
– Так пойдем?
– Нет. Погоди. Давай присядем на минуточку, отдышимся. Я хоть в порядок себя приведу. Вон, я вижу, там скамейка есть…
На самом деле она вовсе не запыхалась, и в порядок было приводить нечего. Просто накатила очередная волна страха, подступила тошнотой к горлу. Живо представилось, как они звонят в дверь квартиры Тани Деревянко, как дверь открывают незнакомые люди, и ни о какой Тане Деревянко они отродясь слыхом не слыхивали…
Тяжело плюхнувшись на скамейку, она откинулась на спинку, почувствовала всем телом ее холодную набухшую влажность. Нет, на этой скамейке долго не усидишь. Надо вставать, надо идти. Но сил идти не было.
– Мам, пойдем… Скамейка мокрая, ты простудишься.
– Да. Сейчас. Немного посижу, и пойдем. Я не простужусь, ты не бойся. Достань там печенье, перекуси…
Пошарив в сумке, она извлекла на свет открытку с сиренью, принялась вчитываться в давно уже выученные наизусть строчки: «Дорогая Танюша, поздравляю тебя с праздником Первое мая…» Картонный квадратик обтрепался на уголках, неровные мамины строчки прыгали перед глазами, написанный с правой стороны адрес Тани Деревянко выпучился, будто кто приложил к нему сильную объемную линзу. Или это слеза у нее в глазу застряла? Опустив голову, она быстро сморгнула ее, чтобы Алька не заметил. Потом перевернула открытку, принялась со вниманием разглядывать пышную сиреневую ветку. И даже ладонью по ней слегка провела, будто просила определить-таки местонахождение Тани Деревянко по указанному адресу. Будто в силах была ей дать такие гарантии сиреневая ветка на старом глянцевом кусочке картона. Обыкновенная ветка, обыкновенная открытка…