Часть вторая
Итак, все позади – наступление и отступление, сомнения и колебания. Все это отошло в прошлое – к лучшему или к худшему, трудно сказать. Сейчас мы стояли под большим манговым деревом и прятались от дождя. Я, моя жена Антуанетта, а также маленькая служанка-полукровка, которую звали Амелия. Под соседним деревом находились наш багаж, накрытый парусиной, двое носильщиков, а также мальчик, державший свежих лошадей, которые должны были доставить нас в горы на высоту двух тысяч футов, в дом, где нам предстояло провести наш медовый месяц.
Утром Амелия сказала мне:
– Надеюсь, сэр, вы проведете счастливый медовый месяц в вашем очаровательном доме!
– Я видел, что она надо мной смеется. Прелестное маленькое создание, но лукава; хитра, злонравна, как очень многие в этих местах.
– Это ливень, – сказала Антуанетта, – а стало быть, скоро он перестанет.
Я посмотрел на уныло поникшие кокосовые пальмы, на рыбацкие лодки, вытащенные на покрытый галькой берег, на неровный ряд белых хижин и спросил, как называется деревня.
– Резня.
– Кого же здесь зарезали? Невольников?
– Нет, нет, – в ее голосе послышалось даже какое-то возмущение. – Вовсе не невольников. Но что-то такое случилось, причем так давно, что об этом мало кто сейчас уже помнит.
Дождь усилился, крупные капли стучали по листьям, словно градины, а море тихо подкрадывалось и столь же тихо отползало.
Итак, деревня называется Резня. Не самый край света, но лишь последний пункт в нашем нескончаемом путешествии с Ямайки. Начало нашего медового месяца. Ничего, при солнце все будет выглядеть прекрасно.
Было решено, что мы покинем Ямайку сразу же после брачной церемонии и проведем несколько недель на одном из Наветренных островов, в имении, ранее принадлежавшем матери Антуанетты. Я согласился на это, как соглашался ранее и на все остальное.
Окна хижин были закрыты, а двери, напротив, открыты. Вокруг царили безмолвие и пустота. Затем откуда ни возьмись появились трое маленьких мальчиков и стали глазеть на нас. На самом младшем из них не было надето ничего, кроме религиозного медальона и широкополой рыбацкой шляпы. Когда я улыбнулся ему, малыш расплакался. Из одной хижины его позвала женщина, и он бросился на ее зов, по-прежнему громко плача.
Остальные двое медленно ретировались, время от времени оглядываясь.
Словно повинуясь какому-то сигналу, из дверей одной хижины появилась одна женщина, другая – из другой, из третьей – третья.
– По-моему, это Каро, – сказала Антуанетта. – Конечно, она. Каролина! – крикнула она, помахав рукой, и женщина тоже помахала ей. Это была старуха в цветастом платье и полосатом платке, а в ушах у нее были золотые сережки.
– Ты промокнешь насквозь, Антуанетта, – сказал я.
– Нет, дождь уже кончается. – Она приподняла подол своего платья для верховой езды и побежала через улицу. Я посмотрел ей вслед критическим взглядом. На голове у нее была шляпа-треуголка, которая ей очень шла. По крайней мере она скрывала ее огромные глаза, которые порой вселяли в того, кто на нее смотрел, немалое беспокойство. Мне казалось, она никогда не моргает. Огромные, странные, темные грустные глаза. Антуанетта – креолка английского происхождения, но глаза у нее не английские и не европейские. Но когда это я стал замечать такие подробности в своей молодой жене Антуанетте? Наверное, сразу после того, как мы оставили Спэниш-Таун. Но, может, я замечал это и раньше и просто отказывался признаться в этом?
Нет, у меня тогда было мало времени вообще что-либо замечать вокруг. Я женился через месяц после того, как прибыл на Ямайку и три недели из этого срока провалялся в постели, сраженный приступом лихорадки.
Обе женщины стояли в дверях хижины и, отчаянно жестикулируя, разговаривали. Они говорили не по-английски, а на том искаженном французском диалекте патуа, который в ходу на этом острове. Я почувствовал, как за шиворот мне стекают капли дождя, отчего только усилилась моя меланхолия.
Я подумал о письме, которое собирался написать и послать в Англию еще несколько недель назад. «Дорогой отец…»
– Каролина спрашивает, не желаешь ли ты укрыться от дождя в ее доме?
Это говорила Антуанетта. Судя по интонациям, она надеялась, что я отвечу отказом, и потому мне не составило труда поступить именно таким образом.
– Но ты же промокнешь…
– Ничего страшного, – отозвался я и дружелюбно улыбнулся Каролине.
– Каролина очень огорчится, – сказала моя жена, перешла через улицу и скрылась в темном доме.
Амелия сидела, повернувшись к нам спиной. Теперь она обернулась. На ее лице появилось выражение такого ликующего злорадства, изобразилось такое понимание происходящего во мне и такая интимность, что мне стало стыдно, и я отвернулся.
«У меня только-только прошла лихорадка, – внушал я себе. – Я еще толком не поправился».
Дождь стал стихать, и я подошел к носильщикам. Первый из них был родом не из этих мест.
– Жуткая глушь, никакой культуры, – сказал он. – И зачем вы сюда приехали? – Потом он сообщил, что его зовут Бычок и ему двадцать семь лет. У него были прекрасная фигура и глупое самодовольное лицо. Того, кто был постарше, звали Эмиль, и он жил в этой деревне.
– Спросите, сколько ему лет, – сказал мне Бычок. Когда я задал этот вопрос, Эмиль отозвался с вопросительными же интонациями:
– Четырнадцать? Да, да, хозяин, мне и есть четырнадцать лет.
– Этого не может быть, – отозвался я, глядя на его редкую бородку, в которой виднелась седина.
– Ну, может, пятьдесят шесть, – тревожно ответил Эмиль. Ему явно хотелось угодить.
Бычок громко расхохотался.
– Он не знает, сколько ему лет. Он об этом никогда не думал. Я же говорю вам, сэр, здешние люди страшно некультурные.
– Моя мать знала, – забормотал Эмиль. – Но она умерла.
Затем он вытащил откуда-то синюю тряпку, которую сложил в подушечку и положил себе на голову.
К этому времени большинство местных женщин покинули свои хижины. Они смотрели на нас пристально, но никто и не подумал улыбнуться. Мрачные обитатели мрачного острова. Кое-кто из мужчин потянулся к своим лодкам. Эмиль что-то крикнул им, и двое из них направились в его сторону. Он что-то пропел басом. Они ответили тем же, затем подняли тяжелую плетеную корзинку и водрузили ему на голову, на подстилку. Он проверил одной рукой, как держится груз, и двинулся босиком по острым камням – самый веселый из всего свадебного кортежа. Пока нагружали Бычка, он хвастливо косился по сторонам и тоже что-то стал петь себе под нос по-английски.
Мальчик подвел лошадей к большому камню, и тут из хижины вышла Антуанетта. Выглянуло солнце, сразу стало жарко, от зелени повалил пар. Амелия сняла башмаки, связала их шнурками вместе и перекинула себе через шею. Установив на голове свою маленькую корзинку, она двинулась, покачиваясь с той же грацией, что и носильщики. Мы с Антуанеттой сели на лошадей, двинулись шагом, и вскоре деревня исчезла из вида. Громко прокукарекал петух, и мне вспомнилась ночь, которую мы провели накануне в городе. Антуанетта так устала, что пошла в свою комнату. Я лежал и все никак не мог заснуть, слушая, как всю ночь напролет кричали петухи. Я встал с утра пораньше и увидел, что к кухне идут женщины с подносами на головах, покрытыми белым. Они принесли продавать кто горячий хлеб, кто пирожки, кто сладости. Еще одна женщина с улицы кричала: «Bon sirop, bon sirop». Вдруг на душе у меня сделалось необычайно спокойно.
Дорога поднималась в гору. С одной стороны высилась стена из зелени, с другой крутой откос, а внизу ущелье. Мы остановились и стали смотреть на холмы, горы и сине-зеленое море. Дул приятный ветерок, но я понял, почему носильщик назвал эти места дикими. Они были не просто дикими, а грозными. Казалось, эти горы сомкнутся и раздавят тебя.
– Какая удивительная зелень, – только и мог сказать я, а затем, вспомнив, как Эмиль разговаривал с рыбаками и потом пел, спросил Антуанетту, куда делись наши носильщики.
– Они пошли коротким путем и прибудут в Гранбуа гораздо раньше нас.
Я ехал следом за Антуанеттой и устало размышлял: «Тут все чрезмерное. Слишком много зелени, слишком много синевы, слишком много фиолетового. Цветы слишком красные, горы слишком высокие, холмы слишком близко от дороги. И эта женщина рядом – совершенно мне чужая». Меня раздражало заискивающее выражение ее лица. Я не покупал ее, это она меня купила, или по крайней мере так ей кажется. Я гляжу на грубую лошадиную гриву… Дорогой отец. Тридцать тысяч фунтов были выплачены мне без каких-либо условий и оговорок. И никаких упоминаний о ней – с этим потом надо будет разобраться. Теперь у меня есть скромный, но достаток. Я не опозорю ни тебя, ни моего брата, твоего любимого сына. От меня не будет ни писем с жалобами, ни попрошайничества. Словом, никаких махинаций младшего сына. Я продал свою душу – или ты ее продал, но в конце концов разве это такая уж плохая сделка?
Девушку называют красивой, она и в самом деле красива, но все же…
Тем временем лошади трусили по очень скверной дороге. Сделалось прохладней. Какая-то птица засвистела что-то очень грустное. «Что это за птица?» – спросил я Антуанетту, но она была далеко и не услышала вопроса. Птица снова засвистела. Обитательница гор. Пронзительная прелестная мелодия.
Антуанетта остановилась и крикнула мне:
– Надень сюртук!
Я послушался и понял, что мне в промокшей от пота рубашке уже не приятно-прохладно, а просто холодно.
Мы снова пустились в путь и ехали в молчании под косыми лучами солнца. По-прежнему с одной стороны была стена зелени, с другой обрыв. Море теперь стало темно-синего цвета.
Мы подъехали к речушке.
– За ней начинается Гранбуа, – сказала Антуанетта и улыбнулась мне. Я впервые видел, как она улыбалась просто так, естественно. А может быть, мне впервые стало просто и непринужденно в ее обществе. Из скалы торчала бамбуковая трубка. Вода, выливавшаяся из нее, была серебристо-голубого цвета. Антуанетта слезла с лошади, сорвала большой лист, сделала из него что-то вроде чашки и стала пить. Затем она сорвала второй лист, сделала из него еще одну чашку и протянула мне.
– Попробуй, это горный источник.
Улыбаясь, глядя на меня снизу вверх, она походила на англичанку, и, чтобы доставить ей удовольствие, я сделал глоток. Вода была холодная, чистая и невероятно вкусная, какого-то удивительного цвета на фоне зеленого листа.
– Теперь будет спуск, потом подъем, и мы на месте, – сказала Антуанетта. Когда она заговорила в следующий раз, то я услышал:
– Ты заметил, что тут красная земля?
– В Англии такая земля тоже встречается, – отозвался я.
– Ах, Англия, Англия, Англия! – насмешливо откликнулась Антуанетта, и гулкое эхо зазвучало, словно предупреждение, которому я не удосужился внять.
Вскоре пошла дорога, мощенная булыжником, и мы остановились у каменных ступенек. Антуанетта слезла с лошади и поднялась по ступенькам. Там была плохо выкошенная, поросшая жесткой травой лужайка, а за лужайкой – довольно убогий белый домик.
– Ну вот мы и в Гранбуа, – сказала Антуанетта.
Я ничего не ответил и посмотрел на горы – фиолетовые на фоне голубого неба.
Дом на деревянных сваях казался маленьким на фоне обступающего его с тыла леса, и он словно тянулся к морю вдалеке. Вид у него был скорее нелепый, чем уродливый, а также довольно грустный, словно он понимал, что его дни сочтены. У ступенек, что вели на веранду, стояло несколько негров. Антуанетта пустилась бежать по лужайке, а я, последовав за нею, столкнулся с мальчиком, двигавшимся мне навстречу. Он закатил глаза, встревоженно посмотрел на меня и двинулся дальше к лошадям, не подумав извиниться.
– Быстрее! Быстрее! – услышал я мужской голос. – И смотри по сторонам.
Всего их было четверо. Женщина, девушка и высокий, державшийся с достоинством мужчина стояли вместе. Антуанетта обнимала еще одну женщину.
– Тебя чуть не сбил с ног Бертран, – пояснила она. – А это Рози и Хильда. А это Батист.
Слуги робко улыбались, когда она называла их имена.
– А это Кристофина, которая когда-то давно меня нянчила.
Батист сказал, что сегодня счастливый день и мы привезли с собой хорошую погоду. Он хорошо говорил по-английски, но во время его приветственной речи Хильда вдруг начала хихикать. Это была девочка лет двенадцати – четырнадцати в белом платье без рукавов, которое доходило ей до колен. Платье было чистеньким, ни пятнышка, но волосы, хотя были смазаны маслом и заплетены во множество косичек, придавали ей вид дикарки. Она хихикнула еще громче, а когда Батист посмотрел на нее нахмурившись, она прикрыла рот рукой и скрылась в доме. Я слышал топот ее босых ног по полу веранды.
– Doudou, che cocotte, – сказала старая женщина Антуанетте.
Я посмотрел на нее, но она не обратила на меня внимания. Она была чернее, чем все остальные, и одежда ее и даже головной платок были скромной расцветки. Она внимательно посмотрела на меня. Как мне показалось, неодобрительно. Мы стояли и глядели друг на друга. Прошло никак не меньше минуты. Я первым отвел взгляд, а она улыбнулась, легонько подтолкнула вперед Антуанетту и удалилась за дом. Другие слуги к этому времени тоже успели разойтись.
Я стоял на веранде и вдыхал ароматный воздух. Я различал запах гвоздики, пахло корицей, розами, апельсиновым цветом. Воздух опьянял своей неповторимой свежестью. Казалось, я не вдыхал никогда ничего слаще.
Когда Антуанетта сказала: «Пойдем, я покажу тебе дом», я двинулся за ней с большой неохотой: сама по себе усадьба выглядела запущенной, неухоженной. Она ввела меня в большую некрашеную комнату. В ней я увидел маленькую потрепанную софу, а в центре – маленький столик красного дерева. Кроме того, там имелись стулья с прямыми спинками и старый дубовый буфет с медными ножками, напоминавшими львиные когти.
Взяв меня за руку, Антуанетта подвела меня к буфету, на котором стояли два бокала с пуншем, и, протянув мне один, воскликнула:
– Выпьем за наше счастье!
– За наше счастье! – отозвался я.
Следующая комната была больше, но в ней стояло меньше мебели. В ней имелось две двери – первая вела на веранду, вторая, приоткрытая, в комнату поменьше. В комнате стояла большая кровать, возле нее круглый стол, два стула и удивительный туалетный столик с мраморной крышкой и большим зеркалом. На кровати лежали два венка из красного жасмина.
– Я должен надеть один из них? – осведомился я. – И когда именно? – С этими словами я короновал себя жасминным венком и, посмотрев в зеркало, скорчил гримасу. – Как ты считаешь, он очень идет моему красивому лицу?
– Ты в нем похож на короля. На императора.
– Боже упаси, – сказал я, снял венок и бросил его на пол. Подходя к окну, я наступил на него. Комната тотчас же наполнилась запахом раздавленных цветков жасмина. В зеркале я увидел выражение лица Антуанетты: она обмахивалась веером – голубым с красной каймой. Я почувствовал, как мой лоб покрылся испариной и сел. Антуанетта присела рядом со мной на корточки и стала вытирать мне лицо своим носовым платком.
– Тебе здесь не нравится? – спросила она. – Но это место принадлежит мне, и все тут хорошо к нам относятся. Когда-то я имела привычку спать с деревяшкой, чтобы в случае чего было чем отбиться от врагов. Вот как я тогда боялась…
– Боялась чего? Антуанетта покачала головой.
– Ничего по отдельности – и всего на свете. Кто-то постучал в дверь, Антуанетта сказала:
– Это Кристофина.
– Старуха, которая тебя когда-то нянчила? А ее ты не боишься?
– Нет, с какой стати?
– Если бы она была повыше, – сказал я, – одной из тех рослых разодетых женщин, я бы, пожалуй, сильно опасался ее.
Антуанетта рассмеялась и, показав на дверь в маленькую комнату, сказала:
– Это твоя комната.
Я вошел и тихо прикрыл за собой дверь.
По сравнению с пустыми помещениями этого дома комната казалась сильно заставленной. Там был ковер – единственный в доме, шкаф из какого-то очень красивого дерева, неизвестной мне породы. У открытого окна стоял небольшой письменный стол, а на нем бумага, перья, чернила. «Убежище», – подумал я и услышал мужской голос:
– Это была комната мистера Мейсона, но он редко бывал в этих местах. Ему тут не нравилось.
Я поднял голову и увидел Батиста, стоявшего в дверях, что вели на веранду. Через руку у него было перекинуто одеяло.
– Здесь очень уютно, – сказал я, а он положил одеяло на кровать.
– По ночам здесь бывает холодно, – сказал он и ушел. Мне вдруг стало тревожно. Я подозрительно огляделся. Дверь в комнату Антуанетты запиралась на засов. Это была последняя комната в доме. С веранды можно было спуститься по ступенькам на еще одну неухоженную лужайку. У спуска росло апельсиновое дерево. Я вернулся назад к себе в комнату и выглянул из окна. Я увидел глинистую дорогу, местами раскисшую и в лужах, вдоль которой тянулись две линии деревьев. За дорогой в зелени виднелись различные постройки. Одна из них явно была кухней. У нее не было трубы, и дым валил из окна. Я сел на узкую, мягкую кровать и стал прислушиваться. В доме ни звука. Такое впечатление, словно я тут совершенно один. Только слышно было, как журчит речка. Над столом висели грубо сколоченные книжные полки. Я стал разглядывать книги: поэмы Байрона, романы Вальтера Скотта, потом «Признания курильщика опиума», еще какие-то потрепанные коричневые томики. На последней полке стоял фолиант, на корешке которого мне удалось прочитать: «Жизнь и творчество…» Все остальное было съедено временем.
«Дорогой отец.
Мы приехали сюда, проведя несколько неуютных дней на Ямайке. Это маленькое поместье на Наветренных островах – часть фамильного достояния, и Антуанетта очень любит его. Ей хотелось попасть сюда как можно скорее. Все идет хорошо – в полном соответствии с твоими планами и пожеланиями. Я имел дело с Ричардом Мейсоном. Как тебе, наверное, известно, его отец скончался вскоре после того, как я отправился в Вест-Индию. Ричард очень гостеприимный и дружелюбный человек. По-моему, он весьма ко мне привязался и всецело мне доверяет. Места вокруг очень красивые, но после болезни я еще не в состоянии полностью оценить все это великолепие. Через несколько дней я напишу еще».
Перечитав письмо, я добавил постскриптум:
«Мне кажется, я слишком долго держал тебя в неведении относительно моих дел, потому что сообщение о моей женитьбе – это, конечно, слишком мало. Но когда я прибыл в Спэниш-Таун, приступ лихорадки уложил меня в постель на две недели. Ничего серьезного, но я чувствовал себя довольно скверно. Я остановился у Фрейзеров – это друзья Мейсонов. Мистер Фрейзер – судья в отставке, и он усиленно потчевал меня историями о судебных делах. В таких обстоятельствах я не мог думать и писать достаточно связно. В этом прохладном и отдаленном уголке, который называется Гранбуа – что-то вроде «Большой лес», я чувствую себя заметно лучше и надеюсь, что мое следующее письмо будет более обстоятельным и содержательным».
Прохладный, отдаленный уголок. Интересно, как они отсюда посылают письма? Я сложил исписанный мною листок и сунул его в ящик письменного стола.
Что же касается моих сумбурных впечатлений, то они так и не будут занесены на бумагу. В моем сознании есть пустоты, которые вряд ли можно заполнить.
Все вокруг было очень странным и очень ярким, но для меня это не значило ровным счетом ничего. В том числе и она, девушка, на которой я должен был жениться. Когда мы наконец встретились, я поклонился, улыбнулся, поцеловал ей руку, станцевал с ней. Я играл роль, которую должен был сыграть. Она не имела ко мне никакого отношения. Все мои поступки были тщательно продуманы заранее, и иногда я задавался вопросом: а вдруг это заметно со стороны? Я прислушивался к своему собственному голосу и восхищался им: я говорил спокойно, корректно, но совершенно без эмоций. Все это так. Но тем не менее я сыграл свою роль безупречно. Если мне и случалось видеть выражение удивления или любопытства, то разве что на черном лице – вовсе не на белом.
Я плохо помнил саму брачную церемонию. Мраморные доски на стенах, увековечившие добродетели последнего поколения плантаторов. Все они были великодушными, щедрыми. Все они были рабовладельцами. Все ныне покоятся с миром. Когда мы вышли из церкви, я взял свою жену за руку. Ее ладонь была холодна как лед, несмотря на то что солнце палило немилосердно.
Затем я помню, как сидел за столом в переполненной комнате. Веера и опахала из пальмовых листьев. Ватага слуг. Головные платки женщин – в красную и желтую полоску. Темные лица мужчин. Крепкий пунш, тонкий букет шампанского. Помню, что молодая супруга была вся в белом, но вот как она выглядела, этого память не сохранила. В соседней комнате – женщины в черном. Кузина Джулия, кузина Ада, тетя Лина. Полные и худые, мне они казались все на одно лицо. Золотые сережки в специально проколотых для этого ушах. На запястьях позвякивают серебряные браслеты. Я сказал кому-то:
– Сегодня вечером мы покидаем Спэниш-Таун. Антуанетте не нравится Ямайка.
Моя собеседница немного помолчала и ответила:
– Ну конечно, Антуанетте не нравится Спэниш-Таун. Ее матери он тоже не нравился. – Сказала и уставилась на меня своими глазищами. Интересно, неужели они к старости делаются меньше? Превращаются в бусинки, загораются любопытством? Мне почудилось, что на всех их лицах одно и то же выражение. Но что это? Любопытство? Жалость? Насмешка? Но с какой стати им жалеть меня? Я ведь так неплохо проявил себя.
Утром перед свадебной церемонией в мою комнату в доме Фрейзеров ворвался Ричард Мейсон. Я как раз допивал свою первую чашку кофе.
– Она не согласна на все это! – крикнул он с порога.
– Не согласна на что? – осведомился я.
– Не выйдет за вас замуж.
– Почему же?
– Она не говорит.
– Но у нее должны иметься какие-то причины.
– Она не сообщила их мне. Я спорил с этой глупышкой битый час.
Мы уставились друг на друга. После небольшой паузы Ричард сказал:
– Все уже готово: высланы приглашения, куплены подарки. Что я скажу вашему отцу? – Казалось, еще немного, и Ричард расплачется.
– Нет так нет, – отозвался я. – Нельзя же ее тащить силком к алтарю. Позвольте мне одеться. А потом я выслушаю все, что она имеет мне сказать.
Ричард послушно вышел из комнаты, а я стал одеваться, размышляя что, если она и впрямь откажется, я попаду в дурацкое положение. Мне не улыбалась перспектива возвращения на родину в роли незадачливого жениха, которого отвергла эта креолка. По крайней мере я должен узнать, в чем дело.
Антуанетта сидела в кресле-качалке, склонив голову. Волосы, заплетенные в две косы, падали ей на плечи. Еще не подойдя к ней, я спросил:
– В чем дело? Что я такого натворил, Антуанетта?
Она промолчала.
– Вы не хотите выйти за меня замуж?
– Нет, – тихо отвечала она.
– Но почему?
– Я боюсь последствий.
– Но разве вы не помните: вчера я сказал вам, что, когда вы станете моей женой, вам больше нечего и незачем станет опасаться.
– Да, – сказала она. – Помню. И еще я помню, что сразу после этого в комнату вошел Ричард, а вы рассмеялись. Мне не понравился ваш смех.
– Я смеялся над самим собой, Антуанетта.
Она посмотрела на меня. Я обнял ее и поцеловал.
– Вы ничего обо мне не знаете, – сказала она. – Ровным счетом ничего.
– Я буду вам доверять, если вы, в свою очередь, станете доверять мне. Чем плохая сделка? Вы очень огорчите меня, если прогоните, так и не объяснив, что я сделал такого, чем заслужил ваше неудовольствие. Я уеду с тяжелым сердцем.
– Не надо грустить, – сказала она и коснулась рукой моего лица. Я ответил страстным поцелуем, обещая ей счастье, покой, безопасное существование. Но когда я спросил: «Могу ли я сообщить бедному Ричарду, что это было недоразумение, а то он тоже грустит», она только кивнула, но вслух ничего не сказала.
Размышляя обо всем этом, вспоминая о сердитом лице Ричарда, о ее словах: «Вы готовы обеспечить мне покой?» – я, похоже, заснул.
Я проснулся оттого, что из соседней комнаты доносились смех и журчание воды, которую куда-то выливали. Я стал прислушиваться, по-прежнему находясь в полудреме.
Антуанетта сказала:
– Не надо больше душить мне волосы. Ему это не нравится.
Другой голос удивленно отозвался:
– Мужчина и не любит духи? Это что-то новое. За окном уже стемнело.
Столовая была ярко освещена. Свечи стояли на столе, на буфете, канделябр с тремя свечами помещался на старом морском сундуке. Обе двери на веранду были распахнуты, но ветра не было. Свечи горели ровно, пламя не колыхалось. Антуанетта сидела на диване, и я с удивлением подумал, что до этого не понимал, до чего же она красива. Ее волосы были зачесаны назад и падали на плечи и спину до талии. В них отражались золотые и красные блики. Я похвалил ее платье, она очень обрадовалась и сказала, что его сшили в Сан-Пьере, на Мартинике. Этот фасон называется «а-ля Жозефина».
– Ты говоришь о Сан-Пьере так, как будто это Париж, – с улыбкой отозвался я.
– Это и есть Париж – для Вест-Индии.
На столе лежали какие-то стелющиеся розовые цветы. Я спросил, как они называются, и название приятным эхом откликнулось у меня в голове: «Коралита, Коралита». Блюда, хоть и обильно приправленные всякими пряностями, оказались легче и вкуснее всего того, чем меня угощали на Ямайке. Пили мы шампанское. Великое множество мотыльков и жучков летело на свет свечей, а потом с опаленными крылышками бедняжки падали на скатерть. Амелия время от времени сметала их веничком, но это не помогало: на смену им летели и падали новые.
– Правда ли, – спросила меня Антуанетта, – что Англия похожа на какой-то сон? Одна из моих подруг вышла замуж за англичанина и написала мне об этом в письме. Она говорит, что Лондон порой кажется ей холодным, странным сном, и ей хочется проснуться, но ничего не получается.
– Видишь ли, – недовольно откликнулся я, – точно так же ваш прекрасный остров кажется сном мне – он такой странный, ненастоящий.
– Но разве реки, горы, море могут быть ненастоящими? – удивилась Антуанетта.
– Ну а разве миллионы людей, их города, их дома могут быть ненастоящими?
– Это как раз вполне может быть, – сказала Антуанетта. – Большой город скорее похож на странный сон.
«Нет, как раз этот остров похож на сон, и ничего настоящего в нем нет», – подумалось мне.
На длинной веранде стояли парусиновые кресла, гамаки, а также деревянный стол с телескопом на треножнике. Амелия вынесла туда свечки со стеклянными абажурчиками, но черная ночь тотчас же поглотила их слабый свет. Сильно пахло цветами – они росли у реки, сообщила мне Антуанетта, и раскрывались по ночам. В комнатах было потише, а вот на веранде стоял оглушительный стрекот.
– Сверчки, – пояснила Антуанетта, – они заглушают своим стрекотанием и цикад и лягушек.
Я облокотился на перила веранды и увидел вокруг множество светлячков, о чем не преминул сказать.
– Ах, да, светлячки – это на Ямайке, здесь их называют огненными красотками.
Бабочка, такая большая, что я сперва принял ее за птицу, полетела прямо на свечку, затушила ее и упала на стол.
– Какая большая! – воскликнул я.
– Она сильно обожглась?
– Скорее она оглушена.
Я положил красивое создание на платок и перенес на перила. Некоторое время бабочка лежала неподвижно, и в слабом свете свечей я разглядывал ее великолепную окраску, затейливые узоры на крылышках. Я легонько потряс платок, и бабочка улетела восвояси.
– Надеюсь, с этой шалуньей ничего не случится, – весело проговорил я.
– Она прилетит обратно, если не потушить свечи. Лучше так и поступим, потому что все равно светло от звезд.
Действительно, звезды светили так ярко, что на земле лежали тени от веранды и деревянных столбов.
– А теперь пошли погуляем, – сказала Антуанетта, – и я расскажу одну историю.
Мы прошли по веранде к лесенке, что вела вниз, к лужайке.
– Раньше мы приезжали сюда, чтобы избежать жары в июне, июле и августе, – говорила Антуанетта. – Я бывала здесь трижды с тетей Корой, но сейчас она болеет. Так вот, это случилось после того, как… Антуанетта приложила ладонь ко лбу.
– Если это грустная история, то не стоит рассказывать ее сегодня.
– Она не грустная, – отозвалась Антуанетта, – просто случаются вещи, которые потом всегда остаются с тобой, даже если ты на какое-то время про них забываешь. Это случилось в той маленькой комнате.
Я посмотрел туда, куда показывала Антуанетта, но в темноте смог различить только черные очертания кровати и пару стульев.
– Той ночью, как сейчас помню, стояла страшная духота. Окно было закрыто, но я попросила Кристофину открыть его, потому что по ночам бывает ветер с гор. С острова, так сказать, не с моря. Было так душно, что ночная рубашка просто липла к телу, но все-таки я заснула. А потом вдруг проснулась и увидела, что на подоконнике сидят две крысы, огромные, словно кошки, и таращатся на меня.
– Неудивительно, что ты испугалась, – заметил я.
– Но я как раз совершенно не испугалась. Это и было самое странное. Я смотрела на них, а они сидели неподвижно. В зеркале напротив я видела себя в белой ночной рубашке с оборками у ворота. Я смотрю на крыс, а те на меня.
– Так, и что же случилось дальше?
– Я повернулась на другой бок, накрылась простыней и тотчас же уснула.
– И это вся история?
– Нет, вскоре я опять проснулась, как и тогда, до этого. Крыс уже не было, но я вдруг испугалась. Я быстро выбралась из кровати, вышла на веранду и легла в гамак. Вот в этот. – Антуанетта показала на гамак, прикрепленный веревками к столбам. – В ту ночь было полнолуние, и я долго сидела и смотрела. На небе не было ни облачка, и луна сияла вовсю. Когда я рассказала Кристофине об этом наутро, она очень рассердилась и сказала, что в полнолуние нельзя спать при лунном свете.
– А ты ей рассказала про крыс?
– Нет, до сих пор я никому про них не говорила, но все равно не могу о них забыть.
Я хотел сказать что-то ободряющее, но цветы у реки благоухали слишком сильно, и я почувствовал, как у меня кружится голова.
– Ты тоже думаешь, что я напрасно спала так долго при луне? – осведомилась Антуанетта.
Она сложила губы в улыбку, но глаза у нее были такие грустные и отсутствующие, что я обнял ее и, баюкая, как ребенка, стал напевать. Это была старая-престарая песня, которую, мне казалось, я уже успел забыть.
Сияет луна в ночных небесах,
И Робин резвится в притихших лесах.
Когда же луна перестанет сиять,
Робину настанет пора умирать…
И Антуанетта пропела последнюю строчку:
Робину настанет пора умирать…
Теперь в доме никого не было, и в комнате, которая еще недавно была так ярко освещена, горело лишь две свечи. В комнате Антуанетты тоже было темно. Лишь у кровати горела свеча с колпаком, а другая на туалетном столике. На круглом столике стояла бутылка вина. Было уже совсем поздно, когда я налил два бокала и предложил Антуанетте выпить за наше счастье, за нашу любовь и день без конца, который начнется завтра. Я был тогда молод. Мои юные годы оказались недолгими.
Утром я проснулся в каком-то желто-зеленом свете. У меня возникло неловкое чувство, что за мной кто-то наблюдает. Антуанетта, похоже, проснулась гораздо раньше. Волосы ее были заплетены в косы, и она надела свежую рубашку. Я повернулся к ней и заключил в объятия. Я собирался было снова расплести ей косы, но тут в дверь тихо, застенчиво постучали.
– Я уже дважды отсылала Кристофину, – сказала на это Антуанетта. – Вообще-то здесь все встают рано. Утро тут – лучшее время… Можно! – крикнула она, и в комнату вошла Кристофина с подносом, на котором стоял наш кофе. Она была одета по-праздничному и выглядела внушительно. Шлейф ее цветастого платья волочился по полу, издавая шуршащие звуки, а желтый шелковый тюрбан был повязан весьма затейливо.
Длинные тяжелые золотые серьги оттягивали книзу мочки ее ушей. Она улыбнулась, пожелала нам доброго утра и поставила на стол поднос с кофе, пирожками из маниоки и повидлом из гуавы. Я выбрался из постели и пошел в свою комнату одеться. Там я выглянул из окна: небо, как мне показалось, было гораздо бледнее, чем следовало бы, но пока я его разглядывал, мне показалось, что оно успело потемнеть. К полудню, я знал, оно станет золотистого, а позже и вовсе медного цвета. Сейчас была приятная свежесть и воздух сам казался голубым. Наконец я оторвался от созерцания неба и пейзажа и вернулся в спальню, где по-прежнему царил полумрак. Антуанетта полулежала на подушках, прикрыв глаза. Когда я вошел, она открыла их и улыбнулась мне. Над ней склонилась черная женщина, которая, увидев меня, сказала:
– Попробуйте этой бычьей крови, хозяин.
Кофе, который она подала мне, был действительно превосходным. Пальцы рук у нее были длинные и изящные.
– Это вам не лошадиная моча, которую пьют английские мадамы, – сказала она. – Пьют, пьют, пьют эту желтую мочу и чешут, чешут, чешут свои языки. – Она пошла к двери, шурша платьем, а потом обернулась: – Я пришлю девочку убрать то, во что вы превратили красный жасмин. А то набегут тараканы. Старайтесь не наступать на цветки, молодой хозяин, – добавила она и выскользнула за дверь.
– Кофе она варит прекрасный, но язык у нее чудовищный, и, кроме того, она почему-то не поднимает шлейф платья. Если так разгуливать по дому и по двору, оно же жутко запачкается.
– Когда они ходят, не поднимая шлейф, это означает, что они тебя уважают. И еще они так ходят по праздникам и к церковной службе.
– А сегодня разве праздник?
– Она хочет, чтобы сегодня был праздник.
– Так или иначе, это не очень опрятный обычай.
– Ну что ты! Ты просто не знаешь здешние нравы. Они не боятся запачкать платье и дают этим понять, что оно у них не единственное. Неужели тебе не нравится Кристофина?
– Она, несомненно, весьма достойная особа. Но я не могу сказать, что в восторге от того, как она выражается.
– Это ни о чем не говорит, – возразила Антуанетта.
– И у нее вид ленивицы. Она слоняется по дому без дела.
– И снова ты ошибаешься. Это со стороны она кажется медлительной. Но она не делает лишних движений, не суетится и в конце концов делает все очень быстро.
Я выпил еще одну чашку бычьей крови. «Бычья кровь, – вертелось у меня в голове. – Бычок…»
– Как сюда попал этот туалетный столик? – спросил я Антуанетту.
– Право, не знаю. Сколько я себя помню, он всегда был тут. Многое из мебели было украдено, но туалетный столик как стоял, так и стоит.
На подносе стояли две коричневые чашечки, и в каждой было по розе. Одна совершенно распустилась. Когда я дотронулся до нее пальцем, лепестки посыпались.
– Rose elle a vecu, – сказал я и рассмеялся. – Неужели в стихотворении говорится правда? Неужели все прекрасное в этой жизни обречено?
– Нет, конечно, это не так.
Антуанетта взяла свой маленький веер со столика и снова откинулась на подушки, прикрыв глаза.
– Пожалуй, я вообще не стану вставать, – сказала она рассмеявшись.
– Как это так – вообще?
– А вот так. Встану, когда захочу. Я страшно ленива. Как и Кристофина. И часто провожу в постели целый день. – Антуанетта стала обмахиваться веером. – Река рядом. Иди, пока вода не нагрелась. Батист тебе покажет заводь. Собственно, у нас их две: одну мы называем «шампанская», потому что там есть водопад – маленький, но все равно в жару очень приятно постоять под ним. А ниже – «мускатная» – она коричневая, и возле нее растет мускатный орех. В neq можно даже поплавать. Но будь осторожен, клади одежду на камни, а когда снова станешь одеваться, проверь, нет ли там кого: самое неприятное – это красные муравьи. Они маленькие, но если ты внимательно посмотришь, то увидишь. Береги себя, – сказала она и помахала мне ручкой.
Как-то утром, вскоре после нашего прибытия, высокие деревья за моим окном покрылись маленькими бледными цветочками, слишком нежными, чтобы выдержать порывы ветра; На следующий день они все опали и жесткая трава оказалась устлана белым ковром – снег с легким приятным запахом. Затем их развеяло ветром.
Хорошая погода продержалась гораздо дольше. Было ясно всю первую неделю, потом вторую, третью… Никаких перемен к ненастью не предвиделось. Я окончательно выздоровел от лихорадки, да и все мои тревожные предчувствия как-то постепенно оставили меня.
С утра пораньше я шел к заводи и проводил там долгие часы. Мне не хотелось уходить от реки, от тенистых деревьев, от цветов, раскрывавшихся по вечерам. Днем они прятали свои головки под толстыми листьями, скрываясь от палящего солнца.
Это и впрямь было удивительное место – дикая, никем не тронутая природа, в которой таилось странное, тревожное очарование. Природа умела хранить свои тайны. Я снова и снова ловил себя на мысли: все, что вокруг, – это видимость, а мне хочется уловить то, что в ней скрывается, потайную сущность.
К середине дня, когда вода нагревалась, приходила выкупаться Антуанетта. Она любила бросать камешки в большой валун посреди заводи.
– Я видела его! – воскликнула она однажды. – Оказывается, он не умер, не перебрался в другую реку. Он по-прежнему живет тут. Говорят, эти крабы не опасные. По крайней мере я так слышала. Но мне все равно не хотелось бы…
– Мне тоже, – отозвался я. – Мерзкие, отвратительные существа…
Антуанетта плохо разбиралась в окружающей действительности. Однажды я спросил ее, ядовиты ли змеи, которых мы время от времени видели. Подумав, она ответила так:
– Эти нет. Медянки, правда, ядовиты, но они здесь не водятся. Впрочем, кто знает? Никто… – Помолчав, она добавила: – Нет, наши змеи не ядовитые.
Но насчет гигантского краба у нее не было никаких сомнений. Я смотрел на нее и не мог поверить, что это то самое эфемерное существо, на котором я женился. Подвернув до колен голубую рубашку, она бойко расхаживала по воде и смеялась. Потом вдруг Антуанетта перестала смеяться, издала воинственный клич и бросила большой камень – бросила ловко, грациозно, как мальчишка, и гигантские острые клешни краба вдруг исчезли со дна. Краб поспешил в укрытие.
– Он не станет на тебя нападать, только не подходи к его камню. Он там живет. Это какая-то особая порода, очень древняя, очень крупная. Уж не знаю, как это называется по-английски.
На обратном пути домой я спросил, кто научил ее так метко бросать камни. Она ответила.
– Санди. Ты его не знаешь.
Вечерами мы смотрели, как солнце уходит за крышу строения, которое я называл летним домиком, а она ajoupa. Мы любовались небом и далеким морем, которое, казалось, было объято пламенем различных оттенков. Но вскоре я уставал от этого буйства красок и ждал, когда начнут раскрываться цветы у реки – они делали это с наступлением темноты, а темнело в этих краях очень быстро. Здешняя ночь и эта темнота не имели ничего общего с тем, что было в Англии. Звезды сверкали ослепительно, луна казалась незнакомкой, но все же то была ночь, не день.
– Хозяин усадьбы «Утешение» – отшельник, – сказала Антуанетта. – Он, по слухам, не только никого не принимает, но и вообще постоянно молчит.
– Сосед-отшельник? Что может быть лучше! – отозвался я.
– На этом острове четыре отшельника, – продолжала Антуанетта. – По крайней мере четыре настоящих отшельника. Прочие же уезжают, когда начинается сезон дождей. Или просто мертвецки пьют все это время. Тогда-то и происходят печальные вещи…
– Это, значит, и впрямь очень уединенное место? – спросил я.
– Очень. Тебе здесь нравится?
– Ну конечно.
– Я люблю Гранбуа сильнее всего на свете. Как человека. Даже больше, чем человека.
– Но ты ведь толком не знаешь, что такое большой мир, – поддразнивал я ее. – Ты же нигде не была, верно?
– Верно. Только тут и на Ямайке. Кулибри, Спэниш-Таун, вот и все. Я не знаю, что собой представляют другие острова. Значит, в других местах все красивее?
– Там все по-другому, – отвечал я. А как в самом деле можно было всерьез ответить?
Антуанетта сказала, что в течение долгих лет они понятия не имели о том, что происходит с Гранбуа.
– Когда сюда приехал мистер Мейсон, – говорила она (Антуанетта всегда называла своего отчима мистером Мейсоном), – оказалось, что на усадьбу наступал лес. Управляющий пил, дом рушился, мебель разокрали. Затем он нашел Батиста. Он работал дворецким в Сен-Киттсе, но поскольку родился на этом острове, то согласился вернуться. Он прекрасный управляющий, – говорила мне Антуанетта, и я послушно соглашался, оставляя при себе свою точку зрения на Батиста, Кристофину и всех остальных. «Батист говорит… Кристофина хочет…» – фыркал я про себя.
Она доверяла им, а я нет. Но я не мог сказать ей об этом. По крайней мере сейчас.
Впрочем, мы мало видели прислугу. Кухня и, стало быть, кипучая жизнь, с ней связанная, проходили в стороне. Она раздавала деньги направо и налево, не считая, не помня, кому и сколько она дала. То и дело появлялись и исчезали какие-то незнакомые люди – впрочем, исчезали, плотно закусив и угостившись ромом, – сестры, кузины и кузены, тетки и дядья, – но если Антуанетта не задавала по их поводу никаких вопросов, то мне тем более оставалось помалкивать.
В доме убирали и подметали рано утром, обычно, когда я еще спал. Хильда вносила поднос с кофе – и там всегда были две розы. Иногда она одаряла нас милой детской улыбкой, но иногда громко и бесцеремонно хихикала, с грохотом ставила поднос и удалялась.
– Глупая девчонка! – говорил я.
– Нет, она просто стесняется. Здешние девочки все такие застенчивые.
После завтрака в полдень наступало затишье до вечера, когда еда подавалась гораздо позднее, чем принято в Англии. Я не сомневался, что все это капризы Кристофины. Затем нас оставляли в покое. Иногда взгляд украдкой или насмешливое выражение лица выводили меня из равновесия, но я сдерживался. «Рано, – говорил я себе. – Еще не время».
Ночью я нередко просыпался от шума дождя. Это мог быть легкий быстрый ливень, пляшущий дождик или глухой, более настойчивый, нарастающий звук, но всегда это казалось мне музыкой, которую я до этого никогда не слышал.
Затем я долго смотрел на ее лицо в бликах пламени свечи и думал, почему, когда она спит, у нее такой грустный вид, проклинал лихорадку, которая сделала меня таким слабым, нерешительным, слепым. Я вспоминал, как она пыталась мне отказать («Нет, нет, простите, но я вовсе не хочу выходить за вас замуж»). Уступила ли она увещеваниям, а может, даже и угрозам этого самого Ричарда – с него станется! – или моим полусерьезным уговорам и обещаниям? Так или иначе, она уступила, но холодно, неохотно, пытаясь защититься молчанием, непроницаемым выражением лица. Все это не Бог весь какое оружие, и ей оно плохо помогло и не долго прослужило. Если я оставил осторожность, она позабыла молчание и холод.
Я бужу ее и слушаю ее шепот, она рассказывает мне вещи, в которых не решается признаться днем.
– Пока я не встретила тебя, я не хотела жить. Мне всегда казалось, что будет лучше, если я умру. И чем скорее, тем лучше.
– Ты кому-нибудь об этом говорила?
– Кому? Меня никто бы не стал слушать. О, ты не знаешь, что такое Кулибри.
– Но потом, после Кулибри?
– Потом уже было поздно.
Днем она вела себя как самая обыкновенная молодая женщина: вертелась перед зеркалом, спрашивала, нравятся ли мне эти духи, учила меня каким-то своим песням, которые не давали ей покоя.
– Нет, нет, не так, – говорила она. – Вот как надо…
Потом вдруг без видимых причин она делалась молчаливой или сердитой и говорила только с Кристофиной на патуа.
– Почему ты все время целуешь и обнимаешь Кристофину? – как-то спросил я.
– А почему бы и нет?
– Я бы не стал с ними целоваться и обниматься. Я просто не мог бы заставить себя сделать это.
Тут она расхохоталась и хохотала долго, так и не объяснив мне, в чем, собственно, дело.
Но когда наступали вечер, ночь, она менялась. Она говорила каким-то другим голосом. Говорила о смерти. Может, она хотела рассказать мне тайну этого дома? Сказать, что иного пути отсюда нет? Она, наверное, знает… Кому как не ей знать об этом…
– Зачем ты вселил в меня желание жить? Зачем ты так со мной поступил?
– Потому что мне этого хотелось. Разве это недостаточная причина?
– Нет, конечно, этого достаточно. Только в один прекрасный день ты вдруг утратишь это желание, и что мне тогда делать? А вдруг однажды ты отберешь у меня это счастье, когда я зазеваюсь?..
– Зачем? Чтобы потерять свое собственное счастье? Но это же просто глупо!
– Я не привыкла быть счастливой, – призналась Антуанетта. – Я боюсь…
– Не надо бояться. И даже если тебе вдруг делается страшно, не говори об этом никому.
– Я пытаюсь. Но у меня плохо получается. Старанием делу не помочь.
– Чем же тогда можно помочь? – спрашивал я, но не получал ответа. Не получил я его и в тот раз. Но однажды ночью она прошептала:
– Если бы умереть сейчас! Когда я так счастлива. Тебе даже не придется меня убивать. Просто скажи: «Умри!» – и я умру. А ты смотри, как я буду умирать. Ты мне не веришь? Ну так скажи: «Умри!» – и посмотри, что из этого получится.
– Умри же!
Я много раз наблюдал, как она умирает. Но только в том смысле, который вкладывал в это слово я, не она. На солнце и в тени, при луне и при свече. В долгие послеполуденные часы, когда никого, кроме нас, в доме не было. Мы были одни, не считая солнца, но мы его к себе не пускали. Умирать так умирать. Вскоре она не меньше моего получала удовольствие от этих умираний.
– Здесь я могу делать все, что мне хочется, – говорила она. Я так не думал, но соглашался с ней. Именно так и следовало вести себя в этом уединенном месте. Делать все, что душе угодно.
Когда мы покидали пределы усадьбы, то редко кого-либо встречали. Но если даже нам и попадались какие-то люди, они здоровались и проходили своей дорогой.
Мне стали нравиться обитатели этих гор: спокойные, сдержанные, молчаливые, лишенные любопытства – так мне по крайней мере тогда казалось, хоть их быстрые взгляды позволяли им узнать все, что их интересовало.
И только по ночам я вдруг начинал испытывать чувство опасности и делал все, чтобы его заглушить.
– С тобой ничего не случится, – говорил я, касаясь рукой лица Антуанетты. Ей это нравилось слышать. Но иногда, касаясь ее щеки, я обнаруживал слезы. Слезы – это пустяки. Слова – это и вовсе ничто. Но что же касается счастья, которое я приносил ей, это было гораздо хуже, чем ничего. Я не любил ее. Я жаждал ее, но это была не любовь. Я не испытывал к ней никакой нежности. Она была для меня совершенно чужим человеком, который думал и чувствовал вовсе не так, как я сам.
Однажды днем, увидев платье, которое она бросила на пол, я преисполнился неистовым желанием. Когда мои силы иссякли, я отвернулся от нее и уснул, так и не сказав ни слова, ни разу не приласкав ее. Я проснулся оттого, что она целовала меня. Осыпала легкими нежными поцелуями.
– Уже поздно, – сказала она с улыбкой. – Разреши, я тебя укрою чем-нибудь. Ветер с гор бывает очень холодным.
– А ты не замерзнешь сама?
– Я сейчас оденусь. Я надену сегодня то платье, которое тебе так нравится.
– Да, да, надень его.
На полу валялась одежда – и ее, и моя. Она преспокойно прошла по ней к шкафу, где висели ее туалеты.
– Пожалуй, я закажу себе еще одно такое же, – весело прощебетала Антуанетта. – Тебе будет приятно?
– Конечно.
Если она и была ребенком, то не глупым, но очень упрямым. Она часто расспрашивала меня об Англии, внимательно выслушивала ответы на свои вопросы, но я не сомневался, что мои слова не производили на нее особого впечатления. В ее сознании все уже сложилось окончательно и бесповоротно. Романтическая повесть, случайная, не запавшая в память реплика, набросок, картина, песня, мелодия вальса, – и образ принимал окончательную форму. Она твердо знала, что такое Англия и что такое Европа, не побывав ни там, ни там. Мои слова не могли переубедить ее – и вообще ничто на свете не было на это способно. Действительность могла сбивать ее с толку, пугать, причинять боль, но для нее это была в таком случае не действительность. Она объясняла это тем, что случилась ошибка, невезение, она неверно выбрала дорогу. Ее представления о мире не менялись.
Мои слова не оказывали на нее ровно никакого воздействия.
Умри же. Засни…
Это все, что я могу тебе дать… Уж не знаю, приходило ли ей когда-нибудь в голову, как близка была она от смерти. В ее, не моем, понимании этого слова. В таком месте, как Гранбуа, играть со смертью было опасно. В темноте. Желание. Ненависть. Жизнь и Смерть могли оказаться рядом. Совсем рядом.
– Тебе ничто не угрожает, – говорил я Антуанетте, а себе внушал: «Закрой глаза. Дай себе отдых».
Я лежал и слушал шум дождя, эту убаюкивающую музыку. Казалось, она будет играть вечно. Дождь, дождь, дождь… Убаюкай меня поскорей.
Но утром мало что напоминало об этих ночных дождях. И если одни цветы оказывались помяты и раздавлены, другие пахли еще слаще, воздух снова удивлял голубизной, искрящейся свежестью. Только глинистая тропинка под моим окном совсем раскисала. Маленькие лужицы сверкали на жарком солнце. Краснозем высыхает медленно.
– Вам его доставили сегодня рано утром, хозяин, – говорила Амелия. – Хильда, давай его сюда.
Хильда подала мне увесистый конверт, на котором каллиграфическим почерком был написан адрес. В углу была приписка: «Срочно».
«Наверно, кто-то из наших соседей-отшельников, – подумал я. – И наверное, письмо для Антуанетты». Но увидев, что возле ступенек веранды стоит Батист, я не стал открывать конверт, а сунул его в карман и забыл о его существовании.
Этим утром я вышел из дома позднее обычного. Но когда я наконец оделся и вышел, то долго сидел у водопада, прикрыв глаза, испытывая дремоту, умиротворение. Сунув руку в карман за часами, я вдруг натолкнулся на конверт, вынул его и распечатал письмо.
«Дорогой сэр!
Я долго думал, прежде чем взяться за перо, но все же правда, как мне кажется, нужнее, чем утешительный обман. Вот что я считаю своим долгом сообщить вам.
Вам, конечно, говорили, что ваша жена родом из семейства Косвеев, а мистер Мейсон ее отчим. Но вы, наверное, не знаете, что за люди были эти самые Косвеи! Злобные, противные рабовладельцы из поколения в поколение. На Ямайке их все терпеть не могут! И на этом прекрасном острове, где, я надеюсь, вы приятно и с пользой проведете немало времени, их тоже не больно жалуют. Но, разумеется, вам не следует огорчаться из-за этого. Впрочем, их злобность не самое худшее. В этом семействе живет безумие – и передается по наследству. Старый Косвей умер, предварительно сойдя с ума, как в свое время и его отец.
Вы, естественно, зададитесь вопросами – во-первых, какие у меня могут быть на этот счет доказательства, и во-вторых, почему я, собственно, сую нос в ваши дела. Отвечаю. Я брат вашей жены. Сводный брат – у нас один отец, но разные матери. Наш папаша был бессовестный человек, и из всех его побочных отпрысков я самый нищий и самый несчастный.
Моя мать умерла, когда я был еще совсем маленьким. Меня воспитывала крестная. Старик давал на меня кое-какие деньги, хотя вовсе не любил меня. Нет, старый дьявол не питал ко мне теплых чувств. Когда я подрос, то понял это и часто думал: «Ничего, ничего. Погодите, мой час еще настанет». Можете навести справки у людей постарше, сэр, кое-кто прекрасно помнит его безобразия.
Когда умерла его первая супруга, старик быстро женился на другой. На молоденькой девице с острова Мартиника. Но ему уже было не до этого. С утра до ночи он был пьян. Пьян, как не знаю кто. И он допился до белой горячки. Умер в бреду, ругательски ругаясь и богохульствуя.
А потом наступило славное Освобождение! А с ним начались неприятности кое у кого из сильных и богатых. Никто не захотел ишачить на женщину с двумя детьми, и ее поместье Кулибри быстро пришло в упадок, как это случается тут повсюду, когда люди перестают работать до седьмого пота. У нее не было ни денег, ни друзей, потому как французы и англичане в этих местах ладят не лучше, чем кошка с собакой. Так повелось издавна. Убивай, стреляй, делай что хочешь…
С ней жили только женщина Кристофина с Мартиники и старик по имени Годфри, который был слишком глуп, чтобы понимать, что творится вокруг. Такая вот компания. Ну а та молодая женщина, миссис Косвей, была слишком испорчена и никчемна, чтобы как-то исправить положение дел. Она не в состоянии была рукой пошевелить, чтобы как-то себе помочь, и в общем скоро из нее полезло то безумие, которое живет во всех этих белых креолах и креолках. Короче, она замкнулась в своем поместье, ни с кем не виделась и не разговаривала. Если не верите, спросите у людей. А ее дочка Антуанетта, как только начала ходить, вообще пряталась, если видела кого-то чужого.
Мы все думали, что еще немного, и эта женщина сгинет в бездне – finis batt'e, как говорят у нас, что по-английски означает «конец сражению». Но нет, она еще раз выходит замуж. За богатого англичанина мистера Мейсона. Тут я мог бы много чего порассказать, но уж лучше промолчу. Говорят, он любил ее так, что, пожелай она мир на тарелочке, она бы его получила. Но все без толку!
Она становится все безумнее и безумнее, и в конце концов приходится держать ее под замком, потому как она пыталась убить собственного мужа. Впрочем, не из одного лишь безумия, но и по вредности характера.
Вот вам, сэр, мамаша вашей супруги. Вот вам ее папаша. Я уехал с Ямайки и не знаю, что стало с этой безумной женщиной. Одни говорят, что она умерла, другие это отрицают. Но мистер Мейсон очень привязался к этой самой Антуанетте и, когда умер, оставил ей по завещанию половину своих денег. Ну а я живу то здесь, то там, надеясь, что где-нибудь что-нибудь да перепадет. Потом вот оказалось, что возле Резни продается дом – очень дешево. И я его взял и купил. Новости доходят и до здешней глуши, и в один прекрасный день я узнал, что мистер Мейсон умер, а его семья решила выдать Антуанетту за молодого англичанина, который ничего про нее толком не знает. Тут я понял, что мой святой долг предупредить этого ничего не ведающего джентльмена: у нее плохая кровь – и по отцу, и по матери. Но они белые, а я цветной. Они богатые, а я бедный. Пока я думаю, что к чему, они все обставляют в два счета, благо вы еще толком не оправились от лихорадки и не можете ничего толком порасспросить. Верно это или нет, вы можете судить сами.
Затем вы появляетесь на этом острове, и мне становится понятно, какое бремя возложил на мои плечи Господь. И все же я колеблюсь, говорить правду или не стоит.
Говорят, вы молоды, красивы и добры к окружающим. Но еще я слышал, что ваша жена молода и хороша собой, как и ее мать, и что она вас просто околдовала. Она прямо-таки вошла вам в плоть и кровь. Она с вами ночью и днем. Но вы, достопочтенный джентльмен, знаете, что для настоящего брака этого мало. Это все недолговечно. Старый Мейсон тоже был околдован ее матерью, но глядите, что из этого вышло! Сэр, надеюсь, я предупредил вас вовремя, чтобы вы решали, что к чему.
Сэр, пожалуйста, не сочтите, что я все это сочинил. Зачем мне это нужно? Когда я уехал с Ямайки, то умел немного читать, писать и знал еще правила арифметики. Один добрый человек на Барбадосе стал учить меня. Он давал мне книги и велел читать Библию каждый день, и я узнал много всякой премудрости без труда. Он удивлялся, какой я способный. И все равно я человек невежественный. Но я не придумывал в этой истории ничего. Тут все святая истина.
Я сижу у окна, и мимо меня пролетают разные слова. С Божьей помощью я ловлю некоторые из них.
На это письмо я потратил неделю времени. Я не спал ночами, все думал, как лучше выразиться. Но теперь надо заканчивать и избавиться от бремени.
Вы мне по-прежнему не верите? Тогда задайте этому дьяволу Ричарду Мейсону три вопроса, и пусть он обязательно на них ответит.
Первое: правда ли, что мать вашей жены заперли на замок, потому как она была сумасшедшая? Уж не знаю, жива она сейчас или нет.
Второе. Верно ли, что брат вашей жены был идиот с рождения и Господь смилостивился над ним и забрал его к себе?
Третье: пойдет ли ваша супруга по той же дорожке, что и ее мамаша?
Ричард Мейсон, конечно, большой хитрец и сразу начнет плести вам разные истории – а попросту врать – о том, что происходило в Кулибри. Но вы его не очень-то слушайте, а сразу спрашивайте: да или нет?
Если он станет отмалчиваться, расспросите других людей: многие видят, как с вами обошлась эта семейка, и очень вам сочувствуют.
Прошу вас, сэр, навестите меня. Я смогу рассказать вам кое-что еще. Но у меня сохнет рука, болит голова и разрывается сердце оттого, что я доставляю вам такое огорчение. Деньги – вещь хорошая, но это дорогая цена за безумную женщину на супружеском ложе. Безумную, а может, и еще чего похуже!
Я заканчиваю письмо одной просьбой. Поскорее навестите меня.
Ваш покорный слуга
Дэниэл Косвей.
Спросите Амелию. Она знает, где я живу, и знает меня. Она ведь здешняя».
Я аккуратно сложил письмо и положил во внутренний карман. Я не удивился. Скорее даже я ждал чего-то подобного. Какое-то время я сидел и слушал, как шумит река. Наконец я поднялся. Солнце уже припекало изо всех сил. Я почувствовал, как ноги у меня сделались деревянными. Я никак не мог заставить себя осмыслить все это. Когда я проходил мимо орхидеи, усыпанной золотисто-коричневыми продолговатыми цветами, один цветок коснулся моей щеки. Я вспомнил, как однажды сорвал одну такую орхидею для Антуанетты. «Ты сама, как орхидея», – сказал я ей тогда. Сейчас я тоже сорвал цветок, бросил его на землю и раздавил каблуком. Тут я наконец пришел в себя, прислонился к дереву и произнес вслух:
– Что за жара сегодня! Просто невыносимо! Когда я увидел издалека дом, то пошел бесшумно.
Вокруг не было ни души. Дверь кухни была открыта. Усадьба словно вымерла. Я поднялся по ступенькам, прошел по веранде и, услышав голоса, остановился у двери в комнату Антуанетты. В зеркале я видел Антуанетту в кровати и Амелию, которая подметала пол.
– Быстро заканчивай, – говорила Антуанетта, – и пойди скажи Кристофине, что я хочу ее видеть.
Амелия положила обе руки на палку от метлы и сказала:
– Кристофина уходит.
– Уходит? – переспросила Антуанетта.
– Да, уходит, – подтвердила Амелия. – Кристофине не нравится этот прелестный медовый месяц. – Обернувшись, она увидела меня и продолжала: – Ваш муж за дверью. У него такой вид, будто он увидел зомби. Видать, и ему не нравится этот очаровательный медовый месяц.
Антуанетта выпрыгнула из кровати и залепила ей пощечину.
– Ты ударила меня, белая тараканша! – крикнула Амелия. – Сейчас ты получишь сдачи!
И она ударила Антуанетту.
Антуанетта ухватила ее за волосы. Амелия, оскалив зубы, попыталась укусить руку хозяйки.
– Антуанетта, я тебя умоляю, – сказал я с порога. Антуанетта обернулась. Она страшно побледнела.
Амелия уткнула лицо в ладони, притворяясь, что плачет. Но я видел, что она внимательно следит за нами сквозь пальцы.
– Уйди, девочка, – сказал я ей.
– Ты называешь ее девочкой, – вскипела Антуанетта, – хотя она постарше дьявола! И куда более злобная!
– Пришли сюда Кристофину, – велел я Амелии.
– Да, хозяин, слушаюсь, хозяин, – тихо отвечала Амелия, потупив глазки. Но как только она вышла из комнаты, то сразу же принялась распевать:
Белая тараканша выскочила замуж.
Белая тараканша выскочила замуж.
Белая тараканша жениха купила.
Белая тараканша жениха купила.
Антуанетта сделала несколько шагов в сторону двери. Она пошатывалась, я попытался помочь ей, но она оттолкнула меня и села на кровать. Затем взяла простыню и потянула. Когда материя не поддалась, она издала какой-то шипящий звук. Затем взяла с круглого столика ножницы и разрезала простыню пополам, а затем стала нарезать каждую из половинок на полосы.
Шум разрезаемой материи помешал мне услышать, как вошла Кристофина, но Антуанетта сразу ее заметила.
– Ты что, уходишь? – спросила она Кристофину.
– Да, – отозвалась та.
– А что будет со мной?
– Встань и оденься, прежде всего. Чтобы жить в этом жутком мире, женщине нужна большая отвага.
Сама она сегодня надела простое хлопчатобумажное платье и сняла свои золотые серьги.
– Я и так натерпелась на своем веку достаточно, – продолжала Кристофина. – Теперь я имею право отдохнуть. У меня есть дом, который я получила от твоей матери, есть огород и есть сын, который может его обрабатывать. Он, конечно, лентяй, но я все-таки заставляю его кое-что делать. Да и молодому хозяину я не больно-то нравлюсь, а он, признаться, мне. Если я останусь, то от этого в доме начнутся ненужные раздоры.
– Если тебе здесь плохо, тогда, конечно, отправляйся восвояси, – сказала Антуанетта.
В комнату вошла Амелия с двумя кувшинами воды. Она искоса поглядела на меня и улыбнулась. Кристофина заметила это и мягко сказала:
– Амелия! Если ты еще раз так улыбнешься, то я тебе задам по первое число. Ты меня слышишь? Отвечай!
– Слышу, Кристофина, – отозвалась Амелия. Вид у нее сделался испуганный.
– И еще у тебя после этого так заболит живот, как никогда еще не болел. Ты потом будешь лежать в лежку. А может, и вовсе не встанешь. Ты слышишь, что я тебе говорю?
– Да, Кристофина, – отозвалась Амелия и тихо выскользнула из комнаты.
– Нелепое, бессмысленное существо, презрительно фыркнула Кристофина. – Ползает, как сороконожка или гусеница.
Она поцеловала Антуанетту в щеку, потом посмотрела на меня, пробормотала что-то на патуа и вышла.
– Ты слышал, что пела эта девчонка? – осведомилась Антуанетта.
– Я не всегда понимаю, что они там поют и говорят, – сказал я, подумав, что вообще плохо соображаю, что творится вокруг.
– Она пела песню о белой тараканше. То есть обо мне. Так они называют всех нас – тараканами, хотя мы поселились здесь еще до того, как их собственные родичи продали их в рабство. Ну а англичанки называют нас белыми ниггерами. Там что я порой не могу взять в толк, кто я такая, откуда я, где моя родина и вообще зачем появилась на этом свете. А теперь, пожалуйста, уходи. Кристофина права. Мне надо одеться.
Спустя полчаса я снова постучал в дверь комнаты Антуанетты. Ответа не последовало, и я попросил Батиста принести мне что-нибудь поесть. Он сидел под апельсиновым деревом возле веранды.
Еду он подал мне с таким скорбным выражением, что я удивился, до чего же уязвимы эти люди. Сколько же мне было лет, когда я научился скрывать свои чувства? Очень мало. В шестилетнем, а может, в пятилетнем возрасте я умел уже неплохо владеть собой.
Мне объяснили, что это необходимо, и я быстро с этим согласился и никогда не ставил под сомнение справедливость такого отношения к жизни. Если эти горы так действуют на меня, если из-за них так меняются выражение лица Батиста и глаза Антуанетты, то они – нечто ошибочное, мелодраматическое, ненастоящее. Как говорила Антуанетта про Англию? Ненастоящая, похожая на сон…
Ромовый пунш, который принес мне Батист, оказался слишком крепок, и «когда я поел, мне захотелось спать, почему бы и нет?» подумал я. Сейчас как раз самое время поспать. В эти часы засыпает все: собаки, куры, петухи. Даже река замедляет свой бег.
Я проснулся, вспомнил об Антуанетте, открыл дверь в ее комнату, но увидел, что и она спит. Она лежала неподвижно, повернувшись ко мне спиной. Я выглянул из окна. Вокруг стояла полная, мертвая тишина. Я был бы рад услышать лай собаки, звук пилы, но нет. Тишина. Неподвижность. Жара. Было без пяти минут три.
Я вышел из дома и направился по той самой тропинке, что была видна из моего окна. Похоже, ночью прошел очень сильный ливень, поскольку красная глина превратилась в грязь. Я миновал небольшую плантацию кофейных деревьев, потом странные кусты гуавы. Я шел и вспоминал отцовское лицо с тонкими губами, круглые, самодовольные глаза брата. Они-то знали. И этот глупец Ричард тоже знал. И эта девица с непроницаемой улыбкой. Они все знали.
Я ускорил шаг, потом остановился, потому что изменилось освещение. Теперь свет был какой-то зеленый. Я оказался в лесу. Тут уж невозможно ошибиться – в здешних лесах есть нечто зловещее. Тропинка сильно заросла, но все же по ней еще можно было идти. Я двинулся дальше, не глядя на высокие деревья справа и слева от меня. Однажды я чуть не споткнулся об упавший ствол, по которому ползали белые муравьи. Как же все-таки узнать правду, думал я, но ничего придумать не мог. Никто не мог сказать мне правду. Ни отец, ни Ричард Мейсон и уж, конечно, ни та, на которой я женился. Я вдруг остановился. Я был убежден, что за мной кто-то следит, и потому оглянулся через плечо. Ничего, кроме деревьев и зеленого света. Тропинка все еще угадывалась среди деревьев, и я двинулся дальше, теперь уже глядя по сторонам и назад. Потому-то вскоре я наткнулся на камень и чуть было не полетел на землю. Как оказалось, я споткнулся не о случайный валун, но о булыжник, которым когда-то мостили дорогу. Значит, через этот лес вела мощеная дорога? Вскоре я вышел на большую поляну. Там я увидел руины – некогда тут стоял каменный дом. Вокруг останков дома я увидел деревья небывалой высоты. У одной из разрушившихся стен росло дикое апельсиновое дерево с темными листьями и усыпанное плодами. Красиво, подумал я. Красиво и спокойно. Так безмятежно, что здесь глупо о чем-то размышлять, строить планы. Мысли как-то выветрились из головы. Под апельсиновым деревом я заметил маленькие охапки цветов, перевязанные стеблями травы.
Не знаю, сколько времени прошло, пока я находился на этой поляне, но внезапно я почувствовал, что становится прохладнее. Изменилось освещение, удлинились тени. Пора возвращаться, пока не стемнело, подумал я. Затем я увидел маленькую девочку. На голове у нее была большая корзинка. Наши взгляды встретились, и, к моему изумлению, она взвизгнула, подняла вверх руки и пустилась бежать. Корзинка упала на землю. Я крикнул ей вслед, но она еще раз взвизгнула и припустилась быстрее. Она бежала и испускала испуганные вопли. Затем она скрылась из вида. Я подумал, что, наверное, до тропинки несколько минут хода, но я шел и шел, и ползучие побеги цепляли меня за ноги, а деревья смыкались над моей головой. Я решил вернуться на поляну и снова попытать счастья, но результат оказался тот же самый. Начало смеркаться.
Я не стал утешать себя тем, что находился, в сущности, не так уж далеко от дома. Вокруг сгущались потемки, и меня окружали эти враждебные деревья. Я не знал дороги и боялся, и потому, когда услышал за спиной шаги и оклик, даже не ответил. Шаги стали приближаться. Меня снова окликнули, на сей раз уже с близкого расстояния. Тогда я решил все-таки отозваться. Это был Батист. Поначалу я его не узнал. Он был в холщовых синих брюках, закатанных выше колен, и перепоясан широким поясом с узором. В руке у него был широкий острый нож, сверкнувший в остатках света дня. Увидев меня, он и не подумал улыбнуться.
– Мы искали вас. Давно, – сказал он.
– Я заблудился.
Он что-то проворчал в ответ, а потом двинулся вперед, быстрым ловким движением обрубая очередную ветку или лиану, мешавшую проходу.
– Здесь раньше была дорога, – сказал я. – Куда же она вела?
– Нет дороги, – сказал он.
– Но я сам ее видел. Она даже была вымощена, как это делали французы на островах, когда прокладывали дороги.
– Нет дороги, – повторил Батист.
– А кто жил в том каменном доме?
– Говорят, священник. Отец Лильевр. Он жил там давно-давно.
– Я видел девочку, – продолжал я. – Она шла мимо и очень испугалась, когда увидела меня? В этих местах есть что-нибудь особенное?
Батист пожал плечами.
– Может, тут, по их понятиям, обитают духи, зомби? – продолжал я допрос.
– Ничего не знаю, все глупости, – стоял на своем Батист.
– Но все-таки здесь раньше была дорога?
– Нет дороги, – упрямо повторил он.
Уже совсем стемнело, когда мы опять вышли на глинистую тропинку. Батист замедлил шаг, обернулся и улыбнулся мне. Мне показалось, что он снова надел маску услужливости поверх выражения свирепой укоризны, которое бросилось мне в глаза.
– Ты не любишь бывать в лесу в темноте? – спросил я.
Батист не ответил, но вместо этого показал на огонек в доме и сказал:
– Мисс Антуанетта боялась, что с вами случится беда. Я уже давно вас ищу.
Когда мы дошли до дома, я почувствовал сильную усталость.
– У вас такой вид, словно вы заболели лихорадкой, – сказал Батист.
– Она уже у меня была, – буркнул я.
– Лихорадка бывает по многу раз.
На веранде было пусто, а в доме тихо. Мы стояли на тропинке, смотрели на дом, потом Батист сказал:
– Пришлю к вам девочку, хозяин.
Хильда принесла мне миску супа и фруктов. Я попытался открыть дверь в комнату Антуанетты, но она была заперта на засов и в ней было темно. Хильда нервно хихикнула.
Я сказал, что не голоден, и попросил ее принести мне графин с ромом и стакан. Я сделал глоток, потом вернулся к книге, которую недавно взял читать: «Сверкающая корона островов».
– «Зомби – это мертвец, который кажется живым, или живой человек, который вдруг кажется мертвецом. Зомби также – дух места, обычно злой дух, но его можно умилостивить жертвоприношениями и дарами цветов и фруктов. – Я вспомнил букетики цветов у развалин дома священника. Затем стал читать дальше: – Их голос – вой ветра, их гнев – шторм на море. Так, по крайней мере мне рассказывали, но я заметил, что негры, как правило, отказываются обсуждать магию черную, в которую верят. Эта магия на Гаити называется водуизмом, на других островах – обеа, в Латинской Америке как-то еще. Если вы проявляете настойчивость, то негры начинают рассказывать вам сущие небылицы. Белые же, хотя и сами верят в эту магию, склонны во всеуслышание отрицать это, называя водуизм и все прочее чистой ерундой. Внезапные кончины обычно приписываются действию таинственного яда, который не оставляет никаких следов и известен только неграм. Ситуация еще больше осложняется…»
Я не подняла головы, хотя увидела его лицо в окне. Я ехала, стараясь ни о чем не думать, и оказалась у скал, которые называются здесь Мун-Мор, то есть Мертвые. При их виде Престон вдруг стал артачиться. Говорят, лошади всегда так себя ведут, завидев эти скалы. Стало сильно припекать, и я порядком устала, когда наконец оказалась у тропинки, которая вела к домику Кристофины, состоявшему из двух комнат. Его крыша была не из тростника, а из дранки. Кристофина сидела на ящике под манговым деревом и курила белую глиняную трубку. Услышав шаги, она крикнула:
– Это ты, Антуанетта? Почему так рано?
– Я хотела видеть тебя, – сказала я.
Она помогла мне разнуздать Престона и отвела его к ручью, который бежал совсем рядом. Престон пил так, словно умирал от жажды. Затем он помотал головой и фыркнул, отчего из ноздрей у него брызнула вода. Мы оставили его пастись на лужайке, а сами вернулись к манговому дереву. Кристофина села на один ящик, а другой пододвинула мне, но я присела на корточки рядом с ней и коснулась рукой тонкого серебряного браслета, который она всегда носила.
– От тебя пахнет все так же, – заметила я.
– Ты проделала такой путь, чтобы сказать мне это? – удивилась Кристофина. Ее платья всегда пахли чистой материей, выстиранной, накрахмаленной и отутюженной. Сколько раз там, в Кулибри, я наблюдала, как она стоит в реке по колено в воде, подоткнув юбку, и стирает свои платья и рубашки, а затем колотит ими по камням. Иногда рядом с ней трудились и другие женщины и тоже колотили мокрыми, скрученными в жгут платьями по камням. Веселый, живой шум. Потом они расстилали свежевыстиранные вещи на траве сушиться на солнышке, устало вытирали лбы и начинали весело переговариваться и смеяться. Мне так нравился этот запах, но он его не любил…
Я глядела на темно-синее небо, видневшееся между зеленых манговых листьев, и думала: «Вот мой дом, вот где мне хотелось бы жить». Потом я подумала: «Какое высокое красивое дерево. Но не слишком ли оно высокое – приносит ли оно плоды?» Потом мне захотелось оказаться одной в своей кровати с мягкой периной и тонкими простынями, и лежать, лежать, слушать… Наконец я сказала:
– Кристофина, он не любит меня. Мне кажется, что он даже меня ненавидит. Теперь он всегда спит у себя, и все слуги об этом знают. Стоит мне рассердиться, он перестает со мной говорить, и глаза его делаются полны презрения. Иногда он не говорит со мной часами, и я больше так не могу. Что мне делать? Вначале он был совсем не такой…
Перед домом росли кусты гибискуса с розовыми и алыми цветами. Кристофина снова закурила трубку и. ничего не ответила.
– Скажи хоть что-нибудь, – попросила я. Она выпустила клуб дыма и сказала:
– Ты задаешь мне тяжелый вопрос, и я могу дать тебе тяжелый ответ. Собирайся и уезжай.
– Куда мне ехать? В какое-то незнакомое место, где я никогда больше не увижу его? Нет, не хочу. А то не только слуги, но вообще все начнут надо мной смеяться.
– Если ты уедешь, то смеяться будут не над тобой, а над ним.
– Нет, все равно не хочу.
– Зачем же тогда ты спрашиваешь моего совета, если на мой совет говоришь сразу «нет»? Зачем же тогда ты приехала сюда? Я говорю тебе правду, а ты отвечаешь: нет, это не так.
– Но разве у меня не может быть какого-нибудь другого выход?
Кристофина угрюмо посмотрела на меня и сказала:
– Если мужчина тебя не любит, чем больше ты будешь его любить, тем больше он будет тебя ненавидеть. Так уж устроены все мужчины. Если ты их любишь, они обращаются с тобой хуже некуда, если ты их не любишь, они сходят по тебе с ума. Я слышала о тебе и твоем муже, – добавила она.
– Но как я могу его бросить? Он как-никак мой муж!
Кристофина плюнула через плечо и сказала:
– Женщины все дуры, какой бы у них ни был цвет кожи. У меня было трое детей – и у каждого другой отец. У них разные отцы – у меня нет мужа. И слава Богу. Я держу при себе свои денежки и не отдаю их какому-нибудь негодяю!
– Но когда и куда мне уезжать?
– Господи Боже мой! Белая девушка, а глупее всех остальных! Мужчина плохо с тобой обращается? Собирайся и уходи. Он еще бросится за тобой вдогонку – будет просить прощения.
– Он не бросится за мной вдогонку. И пойми, я больше не богата. У меня нет своих денег. Все, что у меня было, теперь принадлежит ему.
– Это еще что за новости? – удивленно спросила меня Кристофина.
– Таков английский закон.
– Закон! – фыркнула она. – Это не закон, а фокусы мальчишки Мейсона. Это его дело рук. Он хуже, чем дьявол, и рано или поздно будет гореть в аду. Ладно, слушай меня. Вот что надо сделать. Скажи мужу, что ты плохо себя чувствуешь и хочешь съездить на Мартинику к родственникам. Пусть даст тебе немного из твоих же денег. Он не такой уж скупой, он даст. Уедешь и не возвращайся. Проси еще денег. Он снова тебе пришлет. В конце концов ему надоест жить одному, он поедет узнать, как ты там живешь без него. А когда увидит, что ты толстая и веселая, то захочет, чтобы непременно вернулась к нему. Все мужчины такие. Не оставайся больше в этом старом доме. Уезжай из него поскорее, мой совет.
– Думаешь, я должна его бросить?
– Ты спрашиваешь, я отвечаю.
– Да, – сказала я. – Пожалуй, ты права. Только зачем же ехать на Мартинику? Путешествовать так путешествовать. Я хочу посмотреть Англию. Я даже знаю, где взять денег. А у него я брать не стану. Если уж уезжать, так подальше.
Слишком долго я страдала, размышляла я про себя. Так жить нельзя. Страдания могут просто погубить. Нет, когда я стану жить в Англии, я превращусь в совершенно иную женщину – и жизнь моя изменится. Англия – розовое пятно в географическом атласе, но на следующей странице теснятся тяжелые слова. Экспорт: уголь, шерсть, железо. Потом импорт, потом «Основные черты жителей». Имена и названия. Эссекс. Челмсфорд-на-Челмере. Йоркширские и линкольнширские нагорья. Нагорья? Что это такое? И чем отличаются от гор? Больше или меньше наших? Прохладное короткое лето, свежая зелень, сочная листва. Поля пшеницы – похожи на наши плантации сахарного тростника, только золотистого цвета и пониже. Потом лето кончается, листья облетают, падает снег. Белые перышки. Или мелкие клочки бумаги. Говорят, мороз чертит узоры на окнах. Кажется, я знаю больше, чем думала. Я знаю этот дом, где мне будет холодно и неуютно, знаю кровать с красным балдахином, я спала в ней уже не раз, но давно. Как давно? В этой кровати я досмотрю до конца свой сон. Но мой сон не имел никакого отношения к Англии, и не надо думать о холоде. Лучше вспомнить блеск канделябров, люстр. Вспомнить лебедей, розы и снег, снег…
– Англия? – спрашивает меня Кристофина. – Думаешь, есть такое место на земле?
– Зачем ты спрашиваешь? Ты прекрасно знаешь, что Англия существует.
– Откуда мне знать? Я там никогда не была.
– Значит, ты не веришь, что есть страна, которая называется Англия?
Кристофина заморгала и быстро ответила:
– Я не говорила, что не верю. Я говорила, что не знаю. Я знаю только то, что вижу собственными глазами, а Англию никогда не видела. И еще я хочу спросить: действительно ли это место такое, каким его описывают? Одни говорят одно, другие – другое. Я слышала, там люди замерзают до смерти. И англичане такие все хитрые, что в два счета тебя облапошат и денежки отберут. Только что кошелек был в кармане и – бац! – нету. Ну, скажи на милость, зачем тебе ехать в эту холодную жульническую страну? Если она вообще существует!
Я смотрела на Кристофину и думала: «Ну, откуда ей знать, как мне лучше поступить? Что понимает эта невежественная, старая, упрямая негритянка, которая даже не знает, есть Англия или нет». Кристофина же выколотила трубку и посмотрела на меня ровным взглядом.
– Кристофина, – сказала я. – Возможно, я поступлю так, как ты мне советуешь. Но только не сейчас. – Ну а теперь, подумала я, надо сказать ей то, ради чего я приехала. – Ты ведь поняла, что мне надо, как только меня увидела. А сейчас ты и подавно знаешь, в чем дело. Скажи, я права? – голос мой стал высоким и звонким.
– Успокойся, – сказала Кристофина. – Если мужчина не любит, я не могу заставить его полюбить.
– Можешь, я знаю. Можешь. Потому-то я к тебе и приехала. Ты можешь заставить человека и полюбить, и возненавидеть. И даже умереть…
Кристофина запрокинула голову и громко засмеялась. Но она вообще никогда не смеется громко – и чего она тут нашла смешного?
– Значит, ты веришь во все эти истории про обеа? Это все глупости и ерунда. И кроме того, это не для веке. Когда туда суют нос веке, приходит беда.
– Ты должна мне помочь, – твердила я. – Ты должна…
– Замолчи. Вот-вот ко мне приедет мой сын Джо-Джо. Если он увидит твои слезы, то расскажет всем вокруг.
– Я успокоюсь. Я не буду плакать. Но, Кристофина! Если бы он, мой муж… пришел ко мне ночью хотя бы раз, я бы сделала так, что он снова меня полюбит.
– Нет, нет.
– Да, Кристофина…
– Ты говоришь чушь. Даже если я сделаю так, что он придет в твою постель, я не смогу заставить его любить тебя. Он только еще сильнее возненавидит тебя.
– Нет… не возненавидит. По крайней мере не возненавидит сильнее, чем сейчас. Я слышу, как по ночам он ходит взад-вперед по веранде… Взад-вперед. Проходит мимо моей двери и говорит: «Спокойной ночи, Берта». Теперь он никогда не зовет меня Антуанеттой. Он узнал, что так звали мою мать. «Надеюсь, ты хорошо уснешь, Берта». Ужас! Но без него я сплю так плохо. И все время вижу какие-то сны…
– Нет, я не хочу встревать…
Тогда я стукнула кулаком по камню и заставила себя говорить спокойнее.
– Нет, не надо обманывать себя надеждой уехать – на Мартинику, в Англию или куда-то еще. Он никогда не даст мне денег и страшно рассердится, если я их попрошу. Если я брошу его, то возникнет скандал, а он ненавидит скандалы. Даже если мне удастся уехать – хотя я понятия не имею, как это сделать, – он все равно заставит меня вернуться. И Ричард тоже окажется на его стороне. Как и все остальные. Нет, уехать с этого острова невозможно. Нельзя уехать от этого человека. Какие доводы я смогу привести, чтобы они прозвучали убедительно?
Кристофина опустила голову, и я увидела, что она сильно постарела. «Боже мой, – подумала я, – не старей, пожалуйста, Кристофина. Ты одна у меня на всем белом свете, не бросай меня, не поддавайся старости!»
– Твой муж действительно любит деньги, – сказала Кристофина. – Это ясно как Божий день. Деньгам радуются многие, но для этого человека они застилают белый свет. Кроме них, он не видит ничего.
– Помоги же мне!
– Послушай, doudou che'. Очень многие говорят плохо о твоей матери и о тебе. Я это знаю. Мне известно, кто и что говорит. Этот человек не такой уж плохой, хоть и очень любит деньги. Но он слышит много всякой всячины и не знает, чему верить, чему нет. Потому он держится особняком. Я не доверяю тем, кто тебя окружает. Ни здесь, ни на Ямайке.
– Даже тете Коре?
– Твоя тетя совсем одряхлела. Она уже повернулась лицом к стене.
– Откуда ты знаешь? – удивленно спросила я. И в самом деле тетя Кора потеряла интерес к жизни.
Как-то раз я проходила мимо ее комнаты и услышала, как она спорит с Ричардом. Они говорили о моем замужестве.
– Это ужасно, – говорила тетя Кора. – Просто позор. Ты отдал все, чем владеет дитя, совершенно чужому человеку. Твой отец никогда бы этого не одобрил. Ее права должны быть защищены юридически. Можно составить контракт. Это даже нужно сделать. Отец твой этого хотел.
– Не надо забывать, что мы имеем дело с достойным человеком, с джентльменом, а не мошенником, – возразил Ричард. – Как тебе прекрасно известно, я не могу ставить условия. И с какой стати мне требовать контракта, если я ему доверяю? Я готов доверить ему свою собственную жизнь, – продолжал он с чувством.
– Пока что ты доверил ему не свою, а ее жизнь, – напомнила тетя Кора.
Тогда он велел ей ради Всевышнего замолчать, обозвал ее старой дурой и вышел, хлопнув дверью. Он так рассердился, что не заметил меня в коридоре. Когда я вошла к ней в комнату, она сидела в кровати и бормотала:
– Этот молодой человек – болван или им прикидывается. Не нравится мне этот достойный джентльмен, ох, не нравится! Надутый. Весь какой-то деревянный. И по-моему, глуп как пробка – по крайней мере во всем, что не имеет отношения к его интересам.
Тетя Кора была сильно взбудоражена этим разговором и никак не могла унять дрожь. Я дала ей флакон с нюхательной солью, что стоял у нее на туалетном столике. Она поднесла флакончик к носу, но затем рука ее безжизненно опустилась, словно у нее не было сил держать флакон. Затем она отвернулась от окна, от неба, зеркала, миленьких безделушек на туалетном столике. Красный с позолотой флакончик полетел на пол. Тетя Кора повернулась лицом к стене.
– Господь покинул нас, – сказала она и. закрыла глаза. Она больше не сказала ни слова, и мне показалось, что она заснула. Она слишком плохо себя чувствовала, чтобы присутствовать на моей свадьбе, и я зашла к ней попрощаться перед отъездом. Я была взволнована, счастлива – ведь начинался мой медовый месяц. Тетя Кора поцеловала меня и вручила мне шелковый мешочек.
– Там мои кольца. Два из них очень ценные. Ни за что не показывай их ему. Спрячь хорошенько. Ты мне это обещаешь?
Я пообещала, но, когда открыла мешочек, одно из этих колец оказалось обыкновенным золотым, а что касается второго, то кто у меня его здесь купит, неизвестно.
– Твоя тетушка стара и больна, – говорила между тем Кристофина, – а этот самый Мейсон – ничтожество. Найди в себе силы сражаться в одиночку. Поговори с твоим мужем спокойно, рассудительно, расскажи, что случилось тогда в Кулибри и почему после этого твоя мать заболела. Не кричи, не закатывай глаза. И не плачь. Слезами его не проймешь. Говори спокойно, пытайся заставить его понять, что к чему.
– Я пыталась, – отозвалась я, – но только он мне не верит. Теперь уже слишком поздно объяснять. – Правда, подумалось мне, всегда опаздывает. – Если ты выполнишь мою просьбу, то я, конечно, попробую поговорить с ним еще раз. Ох, Кристофина, как мне страшно! Сама даже не знаю, почему. Мне страшно все время. Пожалуйста, помоги мне!