Глава 8
– … Селиверстова, ты что, рехнулась? Ты же меня без ножа режешь! Забирай свою мерзкую бумажонку и иди работай! – отбросил от себя Танино заявление заведующий хирургическим отделением Дмитрий Алексеевич Петров. – Увольняться она вздумала, надо же! Нет, и не помышляй даже! А как я без тебя останусь, ты подумала? Я ж без тебя как без рук…
– Дмитрий Алексеевич, подпишите, пожалуйста… – снова подвинула к нему бумагу Таня. – Вы же знаете, я бы никогда… Просто мне очень, очень нужно! А Маша Воробьева, новенькая, она тоже хорошо ассистирует, мне говорили…
– Да не сочиняй! Говорили ей… – проворчал Дмитрий Алексеевич уже более миролюбиво. – Колись лучше, куда намылилась? В областную больницу, что ли? Я слышал, там платят хорошо…
– Нет, Дмитрий Алексеевич. Уезжаю я. Надолго уезжаю. Даже не знаю, на сколько.
– Куда?
– В Париж.
– Ку-да? – вытаращил он на нее глаза и даже привстал со стула, наклонившись вперед.
– В Париж, Дмитрий Алексеевич! Правда в Париж!
– Замуж, что ли? По Интернету?
– Ой, ну что вы… Какой Интернет, какой замуж…
– А что? Может, и разглядел тебя кто? Давно уж пора. Заграничные мужики, они ж тоже не дураки. Не все на пудру да косметику с тряпками падки. Их-то этим добром как раз и не удивишь. А ты у нас не девка, а клад ходячий. Любого осчастливить можешь.
– Ой, да ладно вам… – махнула рукой в его сторону Таня и опустила голову, чувствуя, как предательский свекольный румянец хлынул на щеки. – Ерунду какую-то опять говорите, ей-богу…
– Ладно, Селиверстова, дуй в свой Париж. Удачи тебе. И без хорошего мужика не возвращайся, – проговорил он насмешливо, ставя подпись-закорючку на Танином заявлении. – Жалко, конечно, но что делать… Совсем наши мужики с ума посходили – таких девок иностранцам отдают!
– Всего вам доброго, Дмитрий Алексеевич. Хороший вы человек. Спасибо вам за все.
– Да ладно, иди уж, не трави душу. И это… посмелее там будь, поняла? А не поживется если, то обратно сюда возвращайся. Я рад буду. Иди…
Таня чуть не расплакалась, выйдя из его маленького кабинета. Она вообще в эти дни только и делала, что с трудом слезы сдерживала. Очень трудно, как оказалось, отрывать от себя с годами прикипевшее. Гораздо труднее, чем кажется. Вроде радоваться ей надо – столько всего нового впереди, а она готова слезами умыться, прощаясь с приевшейся глазам больничной серостью. Без нее уже и аппарат новый в операционной опробуют, и ремонт в коридоре сделают… Надо бы сказать, чтоб не красили его снова серой краской! А то везут человека на операцию, а он перед глазами только серость сплошную видит. Нехорошо это, неправильно. Хотя какая уж теперь разница… И без нее теперь все сделают.
Провожали ее с сожалением и слова всякие хорошие говорили – и врачи, и медсестры, и санитарки. Вот странные все-таки люди, эти медики! Такие неприступные, такие очень сильно гордящиеся тем, чего другие знать не могут… Медицинская наука – она действительно специфическая, тут никто и не спорит. Она и самим-то медикам ой как не просто дается за долгие годы учебной зубрежки, с огромным трудом у них идет, бывает, это проникновение в природу человеческих болезней. А уж когда приходит – тут уж все. Тут уж – чего греха таить – вместе с этим проникновением и превосходство невольное над остальным человечеством к медику подкрадывается. Куда от него денешься-то? И в самом же деле – такие они все туповатые, больные эти… И такие робкие, беззащитные перед своей болезнью… Для них врач в это время – царь и бог. Сами его и искушают этим. Как тут превосходству песнь свою гордую не спеть? Оно, это медицинское превосходство, кажется, будто от характера человека-врача и не зависит вовсе. Ему без разницы – добрый или злой врач, хороший или плохой. Живет в нем само по себе, и все. Прилепляется с годами, как профессиональная болезнь. Правда, иногда и до курьезов доходит, особенно в последнее время. Медицина-то далеко не бесплатной стала, и так уж получилось, что многие больные, поумнев да подстраховавшись, могут некоторым врачам и фору дать в их познаниях, и термином специфическим нос утереть. И получается, что нет для врача врага злее, чем укравший его превосходство пациент. Раздражает же! Итак зарплата нищенская, а тут и последнюю радость отнимают…
Сама Таня этим превосходством не страдала ничуть. У других видела, а сама не страдала. Как-то не получалось у нее этого. Всех ей было жалко – и врачей, и больных. Но жалость свою она внутри у себя под замком держала, словами особо не демонстрировала. Не дай бог, почтут за профнепригодность. Раз не положено медику «сю-сю» над больным, значит, не положено. Можно ведь и не словами ее выразить, а исполненной от души профессиональной обязанностью…
Выходя из больничного парка с хилыми, съежившимися на раннем мартовском ветру деревцами, она еще раз оглянулась на длинное двухэтажное строение и поклонилась ему незаметно. Получилось так, будто из церкви выходила. Только и осталось – перекреститься. Если б народу на улице не было, то, может, и перекрестилась бы. А что? То место и свято, где душа твоя людям пригодилась, где востребовано было твое смирение да расторопность, да необходимость при болезни человеческой. Вздохнув и проглотив вновь подступивший к горлу слезный комок, она бегом побежала на автобусную остановку – времени на дорогу пешком не оставалось совсем. Хотя и тянуло пройтись в последний раз, еще раз прочувствовать в себе то состояние приятной усталости, которое бывает после хорошо сделанной трудной работы, когда идешь себе потихоньку, словно плывешь по вечернему воздуху. И усталость эта приятная рядом с тобой идет, словно сердечная подружка, и все у тебя внутри этой дружбой хорошей заполнено до остаточка…
Сидя у окошка в автобусе, она все вздыхала и будто даже всхлипывала немного, провожая глазами уносящиеся от нее знакомые городские пейзажи. На душе было тревожно и неспокойно, и все думалось, не забыла ли она чего важного сделать перед отъездом. Может, надо в банк сходить да еще денег со счета взять? Она теперь знает как. А с другой стороны – от покупки билетов остались деньги… Может, для бабки Пелагеи взять? Так неудобно опять же – они ж на Отю оставлены, деньги эти. Да бабка и не возьмет еще, скажет, у меня пенсия есть законная… Хотя какая уж там пенсия, слезы одни…
Так и не решив этого щекотливого вопроса, Таня вышла на своей остановке и быстрым шагом направилась в супермаркет – закупить для бабки продуктов всяких, чтоб на дольше хватило. Муки, сахару, круп, масла подсолнечного… Ничего, проживет. Она умеет. Да и запасец стратегический денежный у нее есть. А с первой получки, которую в няньках заработает, она ей сразу перевод пошлет. И потом тоже посылать будет. Хотя и все равно на сердце неспокойно, мало ли что может случиться? Она ведь не молоденькая уже, бабка Пелагея. Хоть и бодрится вовсю, а прихварывает. Это хорошо еще, что Соня Воротникова, медсестра из терапии, в соседнем доме живет. Она с ней договорилась, чтоб за бабкой приглядывала, захаживала иногда, давление да сахар мерила…
Задумавшись, Таня остановилась, чтоб перехватить в другую руку тяжеленный пакет с продуктами, и совсем было уже и дальше собралась двинуться, как увидела несущийся к ней по тротуару сине-красный яркий комок, сощурилась, узнав в нем Отю, и едва успела поставить пакет на землю, как он взлетел уже к ней на руки, и обнял привычно за шею, и задышал часто и шумно куда-то в ухо. Переваливаясь на сухих ногах, обутых в старинные чесучовые боты, поспешала за ним и бабка Пелагея, ворча на ходу:
– Ишь быстрый какой нашелся! Как помчался к тебе бегом, я и опомниться не успела! Узнал, издали еще узнал… Слезай давай, жених! Всю шубу Танюхе ботинками испачкаешь! А ей в шубе этой в заграницу ехать…
– Ой, баб, а я думала, в курточке лучше, удобнее… Весна же скоро! Чего ж я в шубе-то?
– Да ты что, девка, с ума сошла! Поезжай уж лучше в шубе, все поприличнее будет. Да и куртка у тебя шибко уж неказиста – чисто фуфайка. Стыд глядеть.
– Это пуховик, баб, а не фуфайка…
– Ой, да кто ж тебе туда пуху-то насовал, дурочка! Пуховик! Скажешь тоже не подумавши! Каждая первая девка сейчас в такой курточке ходит, и у всех там пухом набито, что ли? Да столько и пуху-то на всех не напасешься! Уж говори лучше, как есть. Фуфайка, она и есть фуфайка. Надевай лучше шубу и не сомневайся даже. А там с получки прикупишь себе чего новенькое. А шуба – она везде шуба!
– Так неудобно будет, она ж длинная! А у меня еще Отя на руках и сумка с вещами…
– Ничего, справишься.
– Ой, баб, тревожно мне что-то… Боюсь я туда лететь, ой боюсь… Сроду никуда не выезжала, а тут сразу – в Париж…
– А ты не бойся, Танюха! Где наша не пропадала! И опять же парнишонка там при тебе будет, и не обидит никто невзначай… А я тут ничего, проживу. На хозяйстве останусь, дом сторожить. А ты поезжай с легким сердцем. Может, это судьба твоя – в заграницах с жизнью устроиться? Я всегда говорила, что ты, Танька, Богом поцелованная. Так оно и случилось, смотри-ка…
– Я тебе письма буду писать, бабушка…
– Из Парижу? Письма? А что, давай! Я Лизке буду относить, чтоб ейная Дашка мне их вслух читала. Пусть Лизка завидует. А то Дашка замуж за хохла собралась, так Лизка вся исхвасталась, будто тоже внучка за границу едет… А какая Хохляндия заграница? Никакая и не заграница…
Так, в разговорах, пришли они домой, и Таня засуетилась лихорадочно с ключом, слыша доносящиеся из-за двери телефонные трели. Ворвавшись в прихожую, схватила трубку, заговорила отрывисто:
– Да! Да, все хорошо! Да, завтра вылет… Да, Павел помог… Встретят? А где? А как, как меня узнают? Хорошо, поняла… Стоять и ждать… Да, поняла, сами подойдут… Скажут, от вас… Я все поняла, Ада! До свидания, до завтра…