II
Малорти-старший прижил с супругою дочь, которую, в порыве республиканских чувств, пожелал наречь Лукрецией. Школьный учитель искренне убежденный в том, что добродетельная римлянка была матерью Гракхов, произнес по сему поводу небольшую речь, напомнив кстати, что Виктор Гюго первый восславил великую дщерь человечества. И вот впервые сие достославное имя украсило свидетельство о рождении. К сожалению, снедаемый угрызениями совести пастырь советовал не спешить, пока не получено архиепископское одобрение, так что пылкому пивовару пришлось скрепя сердце смириться с тем, что дочь окрестили Жерменой.
– Я бы ни за что не уступил, если бы родился мальчик, – заметил он, ну, а девочка…
Барышне исполнилось шестнадцать лет.
Однажды вечером, когда семейство собиралось ужинать, Жермена внесла в столовую полное ведро парного молока… Едва сделав несколько шагов, она вдруг остановилась. Ноги ее подкосились, лицо покрылось бледностью.
– Боже мой! – вскричал Малорти. – Девочке дурно!
Бедняжка притиснула обе руки к животу и расплакалась. Госпожа Малорти так и впилась взглядом в глаза дочери.
– Выйди на минутку, отец, – промолвила она.
Как часто случается, после бесконечных смутных подозрений, о которых и говорить-то едва решаются, правда вдруг вышла вся наружу, грянула громом средь небес. Ни мольбами, ни угрозами, ни даже побоями ничего не добились от упрямицы: она лишь по-детски плакала. Даже самая недалекая женщина оказывает в подобных крайностях мудрое хладнокровие, которое есть несомненно наивысшее выражение бессознательной прозорливости. В обстоятельствах, приводящих мужчину в замешательство, она упорно молчит. Ей-то отлично известно, что распаленное любопытство вытесняет гнев.
Тем не менее по прошествии седмицы Малорти сказал жене, попыхивая своей любимой трубочкой:
– Пойду завтра к маркизу. Чую, это он. Нутром чую.
– К маркизу! – воскликнула она. – Погубит тебя твоя горячность, Антуан… Ведь ты ничего не знаешь наверное… Посмеется он над тобой, помяни мое слово!
– Там увидим, – молвил супруг. – Десять уже, ложись спать.
Однако, когда на следующий день он ждал своего грозного противника, покоясь в просторных кожаных креслах в его передней, ему представилась вдруг с ясностью вся неосторожность затеянного им. Гнев его несколько остыл, и он подумал: "Не наломать бы дров…"
Ему казалось поначалу, что он в состоянии спрятать в карман самолюбие и повести дело с мужицкой хитростью, как поступили бы на его месте многие. Но страсть заглушила в нем голос рассудка, и он не понимал, что она говорила ему.
О ту пору Жану де Кадиньяну стукнул пятый десяток. То был невысокий, уже огрузневший мужчина, носивший во всякое время костюм коричневого бархата, в котором казался еще более тучным. Тем не менее маркиз умел обольстить своеобразной обходительностью и учтивостью уездного волокиты, коими пользовался необыкновенно искусно. Как и многих одержимых бесом сладострастия мужчин, маркиза выдавала речь, сколько бы ни старался он, находясь в обществе женщины или воображая ее рядом с собой, казаться резким, властным, даже грубым. Голос его, где слышались нотки избалованного ребенка, был замечательно гибок и обилен оттенками, настойчив, ласков и вкрадчив. Кроме того, он унаследовал от матери, уроженки Ирландии, бледно-голубые, сверкавшие леденистым блеском глаза, прозрачные и пустые.
– Добрый день, Малорти. Присаживайтесь.
Малорти действительно встал при появлении маркиза. Во время ожидания он приготовил небольшую речь и теперь с удивлением обнаружил, что все слова вылетели у него из головы. Он начал говорить как во сне, ожидая, когда отхлынет гнев.
– Господин маркиз, я пришел говорить о нашей дочери.
– Вот как!
– Поговорим, как мужчина с мужчиной. Пять дней тому назад я сделал одно открытие, и с тех пор все время думал, взвешивал "за" и "против". Дело вполне можно уладить полюбовно, вот я и решил переговорить с вами, прежде чем прибегнуть к другим средствам. Не дикари же мы, в самом деле!
– Каким же, любопытно? – осведомился маркиз. – Не подумайте только, что я смеюсь над вами, – продолжал он тем же спокойным голосом, – но, черт возьми, вы меня удивляете! Мы с вами уже не в том возрасте, чтобы лукавить и ходить вокруг да около. Хотите, я скажу, что у вас на уме? Пожалуйста. Девочка забеременела, и вы ищете папу своему будущему внуку… Ну что, прав я?
– Ребенок ваш! – тотчас вскричал пивовар.
Невозмутимость толстяка подействовала на него, как ушат холодной воды. Среди всех доводов, последовательно и тщательно обдуманных им и казавшихся ему неопровержимыми, он не находил теперь ни одного, который осмелился бы высказать хотя бы в виде предположения. Уверенность в своей правоте развеялась, как дым.
– Оставим шутки, – продолжал де Кадиньян. – Я не позволю себе никакой неучтивости по отношению к вам, не выслушавши прежде ваши доказательства. Мы знаем друг друга, Малорти. Вам известно, что я не чураюсь женского пола. А кто не грешит! Но стоит какой-нибудь девчонке принести в подоле, как ваши треклятые кумушки начинают перемывать мне косточки: "конечно, он…", "кажется", "похоже на это…" Да что в самом деле! Времена господ кончились. Я беру то, что мне позволено взять. Республика существует для всех, черт побери!
"Эк, куда хватил! Республика!" – воскликнул мысленно оторопевший пивовар, приняв сию исповедь за дерзкий вызов, хотя маркиз говорил чистосердечно, и сам Малорти как истый мужик благоволил в душе власти, устраивающей состязания сельских хозяев и награждающей владельцев самой тучной скотины. К тому же обитатель Кампаньского замка рассуждал о политике и истории почти так, как рассуждал бы самый захудалый из его испольщиков.
– И что же? – спросил Малорти, все еще чая определенного ответа.
– А то, что я прощаю вас за то, что вы, как говорится, попались на удочку. Вы сами, ваш чертов депутат, да и вся местная шушера такого наплели обо мне, что я гляжу прямо Синей Бородой. Маркиз то, маркиз се, крепостничество, всевластие феодала – какой вздор! Разве я не имею права на справедливость? Будьте же справедливы и честны, Малорти! Скажите без утайки, какой дурак советовал вам прийти сюда ко мне, наговорить неприятностей да вдобавок и наклепать на меня? Поди, женщина? Вот сучье племя!
Маркиз весело расхохотался, будто сидел с приятелем в кабаке.
Пивовару самому хотелось облегченно засмеяться, как если бы, после утомительного торга, заключилась наконец желанная сделка. Засмеяться и сказать: "По рукам! Идемте выпьем, господин маркиз! У нас, французов, приятельство в крови".
– Но послушайте, господин де Кадиньян, – со вздохом возразил он, – даже если бы у меня не было никаких улик, здесь всякий знает, что вы давно уже обхаживали девчонку. Да что говорить, месяц тому назад я своими глазами видел, как вы сидели рядком на краю канавы у выгона Леклера, как перейдешь дорогу на Вай. Думал, ну, полюбезничает дочка немного, и конец. Она ведь помолвлена с сыном Раво. И девка такая самолюбивая! Да уж что сделано, того не воротишь. Вы человек состоятельный, благородный, не мне вас учить, как поступают люди порядочные… Я, конечно, не требую, чтобы вы женились на ней, не так глуп. Только нельзя же обходиться с нами, как с последними собаками: попользовался – и в сторону, а мы теперь сраму не оберемся.
Последние слова пивовар, сам того не замечая, проговорил с чисто крестьянским лукавым простодушием, голос его звучал искательно и немного жалобно. "Он не смеет отрицать, – думалось ему, – он хочет сделать мне какое-то предложение, и он сделает его". Однако грозный его противник не открывал рта.
Минуту или две молчание не нарушалось, лишь слышался в отдалении звон наковальни. Стоял чудный августовский день, наполненный свистом птиц и гудением насекомых.
– Ну, так что же? – промолвил наконец маркиз.
Пивовар, собравшийся с духом во время краткой передышки, возразил:
– Сделайте же ваше предложение, сударь.
Но собеседник, мысли которого шли своим ходом, спросил:.
– А что, давно ли она виделась последний раз с этим Раво?
– Откуда мне знать?
– А между тем это могло бы привести нас в ясность, – благодушно продолжал маркиз,- не худо бы разузнать… А эти папаши так глупы! Я бы в два часа представил вам виновника, он бы и не пикнул…
– Вот те на! – только и мог выговорить пораженный пивовар.
Бедняга не очень хорошо был знаком с тем наивысшим выражением наглости, которое умники называют цинизмом.
– Любезнейший Малорти, – тем же голосом продолжал маркиз, – не мне давать вам советы. К тому же человек вашего склада, попавши в беду, не принимает их. Вот что я вам скажу попросту: приходите через неделю. Успокойтесь, поразмыслите на досуге, держите все в тайне и не ищите виновных, не то нарветесь на человека не столь терпеливого, как я. Кой черт, вы взрослый мужчина! У вас ни свидетелей, ни писем, ровным счетом ничего. А за неделю, глядишь, языки развяжутся, и из какого-нибудь пустяка можно будет извлечь немалую выгоду. Представьте, является вдруг… Надеюсь, вы меня поняли, Малорти? – заключил он весело.
– Похоже, да, – ответствовал пивовар.
На мгновение искуситель заколебался, голос его дрогнул. "Будь начеку! Он хочет, чтобы я выложил все, что держу про запас", – подумал Малорти. Сей знак слабости ободрил его. К тому же поднимавшийся в нем гнев все больше туманил ему рассудок.
– Разведывайте и оставьте девочку в покое, – заговорил снова маркиз. Тем более что вам ничего не удастся из нее вытянуть. Эту птичку так просто не поймать, она что твой коростель – бегает в клевере под самым носом наилучшей собаки, так что и старого спаниеля с ума сведет.
– Вот-вот, это самое я и хотел сказать, – согласился Малорти, подкрепляя каждое слово наклонением головы. – Я сделал, что мог. Хорошо, я подожду неделю, две недели, сколько угодно. Малорти никому не задолжал, а коли его дочь пошла по кривой дорожке, пусть на себя и пеняет. Она достаточно взрослая, чтобы грешить, сама и постоит за себя!
– Послушайте, не болтайте пустое, – попытался остановить его маркиз.
Но пивовар шел напролом. Он решил припугнуть де Кадиньяна.
– От красивой девчонки не так просто отделаться, как от старого простофили, господин Кадиньян, это вам всякий скажет… Вас тут знают как облупленного, да она сама скажет вам все как есть, тысяча чертей! При честном народе, глядя вам в глаза! Будьте покойны, моя дочка не даст себя в обиду. А если ничего не выйдет, от зубоскалов, во всяком случае, пощады не ждите.
– Хм, любопытно было бы видеть.
– А вот увидите! – вскричал Малорти.
– Спросите-ка ее, – возвысил голос и маркиз, – спросите ее сами, любезнейший!
На мгновение пивовару представилось бледное решительное личико, хранящее непроницаемое выражение, и гордый рот, за целую неделю так и не выдавший ему тайны…
– Хватит юлить! Она все открыла своему отцу! – воскликнул он и отступил на два шага.
На миг во взоре маркиза мелькнула нерешительность, глаза его скользнули от лица пивовара вниз, потом вверх, и вдруг взгляд их отвердел. В бледно-голубых зрачках зажегся зеленый огонь. Если бы Жермена была здесь, она прочла бы в них свою судьбу.
Де Кадиньян отошел к окну, захлопнул створки и, по-прежнему не говоря ни слова, возвратился к столу. Передернув сильными плечами, он приступил вплоть к своему гостю и сказал лишь:
– Поклянись, Малорти!
– Клянусь!
Едва сия ложь слетела с уст пивовара, как он уверил себя в том, что прибег к вполне невинной хитрости. Да и уж очень ему не хотелось идти на попятный. Лишь некая мысль мелькнула в его голове и, хотя он не успел сознать ее, заронила ему в душу неясную тревогу. Он смутно почувствовал, что выбрал неверную дорогу и зашел так далеко, что ничего уже поправить нельзя было.
Он ждал взрыва, он хотел его. Но голос неприятеля звучал спокойно:
– Уходите, Малорти. На сегодня, пожалуй, хватит. Оба мы, вы по-своему, а я по-своему, ходим в дураках из-за этой лживой поганки. Берегитесь же! Надеюсь, ваши советчики достаточно умны и остерегут вас от некоторых глупостей, а самой большой глупостью было бы стараться запугать меня. Пусть думают обо мне что угодно. Плевать! В конце концов существует ведь на что-нибудь и суд. В добрый час!.. А теперь прощайте!
– Что ж, поживем – увидим! – отповедал наш пивовар исполненным благородства голосом и, покуда раздумывал, что бы еще такое примолвить, обнаружил вдруг, что стоит на улице в одиночестве и совершенном замешательстве. – Вот бесов сын, – проговорил он, пришед несколько в себя, подсунет тебе барды вместо жита, а ты ему еще и спасибо скажешь…
На обратном пути он перебирал в уме все подробности происшедшего разговора и, как водится, старался представить свое поведение в выгодном для себя свете, однако, как человек трезвого ума, не мог не сознавать того, что жестоко уязвляло его гордость. Великая встреча, от которой он столько ждал, ничего не решила. Да и последние, исполненные тайного смысла, слова Кадиньяна не давали ему покоя, внушая тревогу перед будущим. "Оба мы, вы по-своему, а я по-своему, ходим в дураках…" Видать, девчонка обвела их вокруг пальца.
Подняв глаза, он увидел среди дерев свой чудный дом из красного кирпича, бегонии на лужайке, дым, столбом поднимающийся из трубы пивоварни к вечернему небу, и тягостные мысли тотчас отлетели прочь. "Ничего, я свое возьму, – подумал он. – Год будет удачный". В продолжение двадцати лет он лелеял мечту стать однажды соперником маркиза. И вот свершилось. Неспособный к отвлеченным представлениям, но безошибочно чуявший все то, что ценится в жизни земной, он не сомневался более в том, что стал первым человеком в родном городке, что принадлежал отныне сословию господ, по образу и подобию которых испокон века складывались законы и обычаи, сословию полуторговцев, полурантье, владельцев газогенераторного двигателя – знамения современной науки и прогресса, – вознесшись как над именитыми земледельцами, так и над лекарем-политиком, который есть всего лишь мещанин-отщепенец. Он решил, что когда дочери придет время рожать, отправит ее в Амьен. По крайней мере он мог положиться на скромность маркиза. С другой стороны, нотариусы в Вадикуре и Салене не скрывали более скорой продажи замка. Вот когда умыслил посчитаться с недругом своим честолюбивый пивовар. О лучшей мести он и не мечтал, ибо ему недоставало воображения желать смерти соперника. Он был из породы людей, которые умеют вынашивать ненависть, но которых ненависть не окрыляет.
…Было июньское утро. Ясное, звонкое, свежее июньское утро.
– Поди посмотри, как скотина ночь провела, – велела мать (шесть красавиц коров со вчерашнего дня паслись на выгоне)… Снова Жермена увидит острый клин Совского леса, сизый холм, ширь убегающей к морю равнины и на краю ее песчаные, освещенные солнцем увалы.
Воздух уже теплеет, и дали курятся паром; на дне лощины, где лежит дорога, сумрак, и пажити вокруг, поросшие корявыми яблонями. Свет так же свеж, как росные капли. Снова она увидит шестерых красавиц коров, услышит их сопение и кашель в ясном утреннем воздухе. Снова вдохнет влажную мглу, отзывающую корицей и дымом, – от нее щиплет в горле и неодолимо хочется петь. Снова увидит воду в дорожных колеях, огнем вспыхивающую от лучей восходящего солнца… Но еще чудеснее будет, когда она увидит на опушке леса своего рыцаря: справа и слева от него помещаются его псы Закатай и Лютый, а он стоит, словно король, в бархатном костюме и тяжелых сапогах, сжимая в зубах вересковую трубку.
Они встретились три месяца назад, в воскресенье, по дороге в Девр. Шагая бок о бок, дошли до первых домов… Во все продолжение пути в ее уме звучали отцовы слова, вспоминались бесчисленные статьи из "Пробуждения Артуа", которые Малорти читал вслух, пристукивая кулаком по столу, рабство, темницы – оживали страницы из украшенной картинками книги о прошлом Франции – Людовик XI в островерхой шапке (за его спиной качается висельник, громоздится башня Плесси). Она отвечала собеседнику без притворной скромности, с очаровательной прямотой, высоко держа голову. И все же, когда мысли ее возвращались к отцу, пивовару республиканской закваски, она невольно поеживалась и холодок пробегал по коже: вот у нее и тайна, своя тайна!
В свои шестнадцать лет Жермена умела любить (а не мечтать о любви, что есть не более чем игра по заранее известным правилам)… Жермена умела любить, то есть в душе ее созрела, словно чудесный плод, жажда наслаждения и приключений, отважная вера в себя, свойственная тем, кто бросается очертя голову навстречу неизвестности, чтобы все потерять или взять все, бесстрашно устремляется по пути, которым неизменно шло каждое новое поколение в нашем старом мире. Юная мещаночка с молочно-белой кожей, дремотным взглядом и удивительно нежными ручками склонялась над рукодельем в ожидании дня, когда настанет пора дерзать и жить. Смелая до крайности в мечтах и желаниях, но выказывавшая, вопреки всем трудностям, непреклонное благоразумие в решении деловых вопросов, после того как выбор ее был сделан. Что неведение, когда горячая кровь с каждым толчком сердца велит пожертвовать всем ради неведомого! Старая Малорти, рожденная богатой и некрасивой, даже не смела мечтать о чем-нибудь, кроме приличного брака, который решается простым движением пера нотариуса. Добродетель входила в число непременных качеств женщин ее круга. Но даже она весьма живо чувствовала зыбкость бытия любой женщины, подобного громоздкому строению, которое грозит развалиться от малейшего толчка.
– Отец, – говаривала она своему пивовару, – нашу дочку надобно воспитать в набожности…
Вряд ли она могла бы объяснить почему, разве сказала бы, что так говорит ей сердце. Однако Малорти не поддавался:
– Зачем ей поп? Чтобы узнать на исповеди все то, чего ей знать не положено? Всем известно, что попы смущают детский ум.
Посему дочери было запрещено посещать уроки закона божия и даже, как он выражался, "этих святош, из-за которых и в самых крепких семьях начинаются свары". Отец смутно толковал и о тайных пороках, подтачивающих здоровье юных девиц, которым их основательно научают за стенами святых обителей. Любимым его присловьем было: "Монашки обрабатывают девчонок в пользу священника". И он заключал, пристукнувши кулаком: "Они подрывают в них уважение к будущему мужу!" Пивовар не терпел никаких вольностей в вопросе о власти супруга, единственной власти, которая, по мнению некоторых избавителей рода людского, должна быть безграничной.
Когда же госпожа Малорти сетовала на то, что у дочери нет подруг и она почти безвыходно сидит в похожем на кладбище садике, среди подстриженных тисов, он говорил жене:
– Оставь ее в покое. Девчонки в этой проклятой стране до мозга костей пропитаны лукавством. Со своей благотворительностью, чадами Пресвятой Девы и прочим вздором священник каждое воскресенье битый час держит их при себе. Ох, не нравится мне все это! Если бы ты хотела научить ее жизни, ты бы послушалась меня да послала ее в Монтрейский лицей. У нее был бы уже диплом! А от подружек в ее годы добра не жди. Уж я-то знаю…
Вот какие речи держал Малорти под влиянием Гале, не оставшегося безучастным к столь щекотливым вопросам женского воспитания. Бедный коротышка, служивший некогда врачом в Монтрейском лицее, действительно знал немало о юных особах женского пола и не делал из сего тайны.
– В рассуждении науки… – промолвливал он иной раз, усмехаясь с видом человека, расставшегося со многими заблуждениями, снисходительно взирающего на любовные шалости человеков и к ним лично не стремящегося.
В саду, среди стриженых тисов, на совершенно пустой веранде, пахнувшей жженой замазкой, честолюбивая девочка терпеливо ждала, сама не ведая чего, того, что никогда не случается, сколько ни жди… Отсюда пустилась она в дорогу, и суждено было ей познать то, что лежит по ту сторону Индии… К счастью для Христофора Колумба, земля кругла, и сказочная каравелла, едва отплыв от берега, уже возвращалась к нему. Но есть и другой путь, прямой, неуклонный, уводящий все дальше в сторону, путь, которым еще никто не возвращался. Если бы Жермена и те девушки, что пойдут по ее стопам завтра, умели изъяснить свои мысли, они, верно, сказали бы: "Зачем нам ваша правильная дорога, если она никуда не ведет?.. Зачем нам мир, круглый, как моток шерсти?"
Той, что, казалось, рождена была для жизни безмятежной, уготована роковая судьбина. Поразительное, непредсказуемое стечение обстоятельств, скажут иные. А между тем обстоятельства здесь ни при чем, ибо рок таился в ее сердце.
Если бы его самолюбие не было столь жестоко уязвлено, Малорти скорее всего во всех подробностях передал бы жене свой разговор с маркизом. Но он почел за благо на некоторое время утаить от нее свою тревогу и свое унижение, замкнувшись в гордом, исполненном угрозы молчании. К тому же злоба томила его, и он надеялся утолить жажду мести, приготовив внезапную развязку семейной драмы, жертвой которой должна была стать его дочь. Семья совершенно необходима многим тщеславным недоумкам, когда их постигает неудача, ибо там у них всегда есть, так сказать, под рукой несколько слабых созданий, на которых и самый отъявленный трус может нагнать страху. Ничтожество утешается в своем бессилии, причиняя страдания ближним.
И вот, едва семья отужинала, Малорти вдруг проговорил своим властным голосом:
– Дочка, мне нужно говорить с тобой!
Жермена подняла голову, медленно сложила на стол вязанье и стала ждать.
– Ты провинилась предо мной, сильно провинилась, – продолжал Малорти тем же голосом. – Когда дочь сбивается с пути, в дом приходит беда. Уже, может быть, завтра все будут указывать на нас пальцем. Это на нас-то, людей, чье доброе имя ничем не запятнано, которые честно ведут свои дела и никому ничего не должны! Дожили! Тебе бы просить у нас прощения да подумать вместе с нами, как жить дальше… А ты только слезьми себя изводишь, вздыхаешь да охаешь. Ничего не скажешь, хныкать ты горазда! А вот чтобы рассказать отцу с матерью все начистоту, тут из тебя слова не вытянешь. Уперлась, и молчок! Так вот, чтобы у меня этого больше не было! – вскричал он, хвативши кулаком по столешнице. – Ежели и завтра услышу эту песню, худо тебе придется. Хватит лить слезы! Будешь говорить или нет?
– Ну что же, давайте поговорим, – отвечала бедняжка, чтобы выиграть время.
Вот и настал час, которого она с трепетом ждала, но в решительное мгновение все доводы, которые она целую неделю готовила в уме, явились все разом в мыслях и смешались в ужасающем беспорядке.
– Я только что виделся с твоим полюбовником, – снова заговорил отец, видел его своими глазами… Барышне подавай, видите ли, маркиза, от отцовского пива она нос воротит… Бедная невинность уже вообразила себя знатной дамой и хозяйкой замка с графами, баронами и пажом, чтобы таскал за ней шлейф!.. Ну вот мы наконец и потолковали по душам с твоим маркизом. Только прежде давай уговоримся, обещай мне не ловчить и повиноваться беспрекословно.
Она безмолвно плакала, часто вздрагивая телом, и взгляд ее полных слез очей был ясен. Она не страшилась более позора, одна мысль о котором заранее приводила ее в ужас. Еще вчера, когда она ждала с часу на час взрыва, в голове ее колотилась одна мысль: "Я умру от стыда, просто умру!" И вот теперь она искала в себе стыд и не находила.
– Так ты будешь повиноваться мне? – настаивал Малорти.
– Чего вы хотите от меня? – спросила она.
Он задумался на миг:
– Завтра здесь будет господин Гале…
– Не завтра, – перебила она, -в субботу, к ярмарке.
Мгновение Малорти оторопело глядел на нее.
– В самом деле, совсем из головы вон, – молвил он наконец. – Ты права. В субботу.
Жермена вставила замечание ясным и спокойным голосом, какого прежде отец не слышал от нее. Хлопотавшая у печи мать издала горестный стон, пораженная в сердце.
– В субботу… да, значит, в субботу, – продолжал несколько сбившийся с мысли пивовар. – Гале знаег жизнь. У него есть и совесть и душа… Прибереги слезы для него, дочь! Мы пойдем к нему вместе.
– О нет! – сказала она.
Кости были брошены в разгаре битвы, и она почувствовала себя такой свободной и такую жажду жизни в себе! "Нет" оставило на ее губах нежную горечь первого поцелуя. Впервые она бросала вызов.
– Это еще что! – загремел глава семейства.
– Успокойся, Антуан! – взмолилась мать. – Дай же ей опомниться! Ну, что может сказать зеленая девчонка твоему депутату?
– Правду, черт побери, правду! – возопил Малорти. – Во-первых, мой депутат врач! Во-вторых, поскольку ребенок внебрачный, он напишет нам письмецо в одно из амьенских заведений! С другой стороны, врача и мужчиной нельзя считать, это образованность, наука – он есть духовник республиканцев. А эти ваши тайны курам на смех! Неужели ты думаешь, что маркиз сам заговорит? Девочка еще не вошла в возраст, тут, знаешь, растлением малолетних попахивает, это может дорого ему обойтись! Разрази меня гром, если мы не потянем его в суд! Корчит из себя бог знает кого, всех за дураков считает, отпирается, врет напропалую!.. Маркизишко навозный!.. Бессовестная! – возвысил он еще более голос, оборотившись к дочери. – Он поднял руку на твоего отца!
Он солгал неожиданно для себя, просто красного словца ради. Впрочем, стрела пролетела мимо. Сердце юной мятежницы забилось сильнее, но не столько при мысли, что ее повелителю и владыке было нанесено оскорбление, сколько оттого, что ее мысленному взору предстал обожаемый кумир, великолепный в гневе своем… Его рука! Грозная рука! И она украдкой искала на отчем лице оставленный ею след.
– Погоди же, – вмешалась госпожа Малорти, – дай мне сказать!
Она охватила руками голову дочери.
– Бедная глупышка, кому же еще сказать правду, как не отцу с матерью? Когда я почуяла неладное, было уже поздно. Но неужели ты ничего не поняла за это время? Неужели ты не видишь, чего стоят обещания мужчин? Они все до одного лжецы, Жермена!.. Девица Малорти, говорите? Знать не знаю, ведать не ведаю! Где твоя гордость? Да я бы ему в глотку впихнула его подлые слова! Ты, видно, хотела уверить нас, будто отдалась какому-нибудь проходимцу, батраку или бездомному бродяге? Признайся, ведь хотела? Он дал тебе слово, что будет молчать? Да не женится он на тебе, доченька! Сказать тебе одну вещь? Его монтрейский нотариус уже получил приказ продать усадьбу в Шармет, мельницу и все прочее. А не сегодня-завтра, глядишь, и сам будет таков. Ищи тогда ветра в поле!.. Ведь сраму не оберешься… Да отвечай же, дубовая твоя голова! – вспылила она.
"Ищи ветра в поле…" Из всего сказанного лишь эти слова засели в памяти. Одна… Покинутая, развенчанная, униженная… Одна в безликой толпе… Покаянная! Что может быть на свете ужаснее одиночества и скуки? Что может быть ужаснее этого унылого дома? Скрестив руки на груди, она простодушным движением нащупала сквозь легкую ткань маленькие перси, полудетское лоно, таившее такую глубину и столь безвременную рану, – сдавила их пальцами, и боль, рассеявшая последние сомнения, исторгла из ее уст возглас:
– Мама! Мама! Лучше мне умереть!
– Довольно, – вступил Малорти, – или мы, или он. Даю тебе еще один день, вот мое последнее слово, не будь я Антуан Малорти! Слышишь, бесстыжая? Ни часу больше!
Между ней и ее возлюбленным стоял этот взъяренный толстяк и грозившая ей позорная огласка с ее непоправимыми последствиями. Тогда кончится все, и перед ней захлопнется единственная дверь, за которой ее ждало будущее и радость… Да, она обещала молчать, но в молчании было и ее спасение. Она ненавидела теперь этого тучного человека.
– Нет! Нет! – с силой повторила она.
– Святые угодники, она сошла с ума! – простонала мать, вздевая руки. Она просто рехнулась!
– Я точно сойду с ума! – воскликнула Жермена, и слезы еще сильнее полились из ее очей. – За что вы так казните меня? Делайте, что хотите, бейте меня, гоните меня из дому. Я руки на себя наложу, но вам ни слова не скажу! Слышите? Ни словечка! А что до господина маркиза, это все наветы. Он меня и пальцем не коснулся.
– Потаскушка! – процедил пивовар сквозь зубы.
– Зачем вы допытываетесь, коли не желаете мне верить? – твердила она детским голоском.
Она восставала на отца, дерзко вперяла в него взор застланных слезами очей. Она чувствовала себя сильнее его своей юностью, безжалостной своей юностью.
– Верить тебе? Тебе? Меня, стреляного воробья, хочешь одурачить? Поищи кого похитрее! Твой голубок-то признался! Признался-таки! Добрую пулю я ему отлил! Спорьте сколько угодно, говорю, а только девчонка все рассказала.
– О ма…ма! Мама! – едва пролепетала она. – Он по… посмел… он посмел!
Ее прекрасные голубые глаза, вдруг высохшие и заблестевшие, стали синими, как фиалки, чело побледнело, а пересохшие губы шевелились, тщетно стараясь вымолвить что-то.
– Замолчи, ты убьешь нашу дочку! – причитала мать. – Беда, ох беда!
Но и без слов голубые глаза были достаточно красноречивы. Пивовар перехватил мгновенный взгляд, выражающий глубокое презрение. Мать, защищающая детей своих, не так страшна и проворна, как женщина, у которой выдирают плоть от плоти ее, любовь, выношенный ею плод.
– Уходи! Вон отсюда! – прорычал коснеющим языком пораженный в самое сердце отец.
Некоторое время она оставалась на месте, не поднимая глаз. Губы ее дрожали, она с трудом сдерживалась, чтобы не швырнуть ему в лицо признание и довершить его унижение. Потом она взяла со стола вязанье, иглу и клубок шерсти и вышла из комнаты. Щеки ее алели ярче, чем у вязальщицы снопов на жниве. Но, едва почувствовав себя на воле, она двумя прыжками, как горная коза, взлетела по лестнице и со всего маху захлопнула за собой дверь. Через приоткрытое окно она видела в конце садовой дорожки, за луковыми грядами, окрашенную белой краской решетку чугунных ворот, замыкавших ее мирок, и два куста гортензии, растущие по обе стороны от них… А за оградой другие кирпичные домики выстроились в ряд до самого поворота дороги, где дымится печная труба над ветхой соломенной кровлей, насунутой на глинобитные рассевшиеся стены – там жилище голодранца Люгаса, последнего нищего в округе… И сопревшая солома среди нарядных, устланных обливными черепицами кровель тоже глядела нищетой и волею.
Жермена легла на кровать, примявши щекой подушку. Она старалась привести мысли в порядок и ясность, но в отуманенной голове гудело от ярости… Бедная! Ее судьба решается на чистенькой детской кроватке, пахнущей воском для полов и свежей холстиною.
В продолжение двух часов Жермена перебрала в уме немало замыслов покорения мира, – он, правда, уже имел хозяина, но молоденьких девушек это решительно не волнует. Она стонала, кричала, плакала, но что можно было поделать с неумолимой действительностью? Теперь, когда случившееся с ней открылось, когда она призналась, много ли у нее надежд на скорое свидание с любимым, если вообще ей суждено еще свидеться с ним? Да и захочет ли он сам? "Он думает, что я выдала его, – мелькало в ее голове, – он перестанет уважать меня". Припомнились ей и слова матери: "Ищи ветра в поле…" Странное дело! Впервые в ней шевельнулась тревога, но не когда она подумала, что он может бросить ее, а от мысли о грядущем одиночестве. Измена не страшила ее, она никогда и не думала о ней. Ее ничуть не волновало, что придется лишиться всех этих благ: тихого, добропорядочного мещанского бытия, чинного кирпичного дома, доходной пивоварни с газогенераторным двигателем, благонравия, самого по себе служащего наградой, достоинства, приличествующего юной дочери именитого купца. Глядя на нее в воскресном наряде, со строгой прической, какая и должна быть у девицы воспитанной, слыша ее беззаботный звонкий смех, старый Малорти ни мгновения не сомневался, что дочь его безупречна во всех отношениях, "воспитанна, как королева", говаривал он не без гордости. И еще он говорил: "Совесть моя спокойна, и этого довольно". Но он всегда имел дело только со своей совестью и приходо-расходной книгой.
Ветер посвежел, окна в частом переплете стоящих поодаль домов запламенели одно за другим; посыпанная песком дорожка за окном стала смутно белеющим пятном, а дурацкий тесный садик вдруг раздался вширь и вглубь, слился с бескрайней ночью… Жермена стряхнула бремя гнева, словно пробудившись от сна. Она соскочила с постели, постояла, напрягая слух, у двери, но не услышала ничего, кроме привычного храпения пивовара и важного тиканья стенных часов, вернулась к открытому окну, десять раз обошла свою тесную клетку, бесшумная, гибкая и чуткая, как волчонок… Что, уже полночь?
Глубокая тишина – опасность и приключение, чары неведомого. В безмолвии расправляются крылья великих душ. Все погружено в сон, засады нет… "Свободна!" – вдруг проговорила она низким хриплым голосом, где слышался стон страсти и который был так знаком ее любовнику… Она в самом деле была свободна.
"Свободна! Свободна!" – твердила она себе с крепнущей уверенностью. По правде говоря, она не могла бы объяснить, ни кто дал ей свободу, ни какие оковы распались. Просто она распускалась, как цветок, в укрывшей ее тишине. Еще раз, сначала несмело, а потом с упоением, молодая самка пробует свои налившиеся силой мышцы, свои клыки и когти на пороге дивной ночи.
Она расставалась с прошлым, как покидают однодневное пристанище.
Жермена ощупью открыла дверь, ступень за ступенью сошла по лестнице, ключ заскрежетал в замочной скважине, и в лицо ей пахнул вольный воздух, никогда еще не казавшийся ей таким легким. Сад скользнул мимо, как тень… ворота позади… дорога, первый поворот… Лишь миновав его и оставив за спиной деревню – тесное черное скопище, – она вздохнула полной грудью… Она села на дорожном откосе, все еще радостно трепеща от своего открытия… Преодоленный путь казался ей безмерно долгим. Перед ней была ночь, как приют и добыча… Она ничего не обдумывала и чувствовала в голове блаженную пустоту… "Уходи! Прочь отсюда!" – сказал отец. Чего же проще? Она взяла и ушла.