VI
Передадим же слово свидетелю, которому мы обязаны наилучшими местами повести сей и который волею более искушенного и могущественного был избран помогать люмбрскому старцу в последней его битве. Как и ранее приведенные выдержки, нижеследующее извлечено из обширного доклада, приготовленного для начальства добросовестным каноником. Спору нет, подчас в строках этих проскальзывает страх и самолюбие, прячущиеся за простодушно-хитрыми обиняками. Впрочем, что особенно дурного в том, что бедняга пытается оправдаться, защищая свои предрассудки, свой покой, свое тщеславие, свои понятия о жизни?
"Конечно, весьма нелегко с достаточной живостью воскресить в памяти теперь уже далекие события, но разговор, подобный тому, что я пытаюсь передать здесь, можно сказать, не поддается описанию, и даже самая надежная память не могла бы по прошествии столь значительного времени восстановить общий его настрой, звук голоса, множество мелких подробностей, сообщающих словам особый смысл и побуждающих нас слышать лишь те из них, какие созвучны тайному нашему желанию. Уважению к настоятельному требованию вышестоящих особ и стремлению по возможности полно осведомить их должно восторжествовать над отвращением и укорами совести. Итак, я буду стараться не столько о том, чтобы в точности воспроизвести нашу беседу, сколько о том, чтобы передать общий смысл сказанных тогда слов и необычное чувство, какое они вызвали во мне.
– Помните же, Сабиру! – вскричал вдруг мой злосчастный собрат голосом, пригвоздившим меня на месте. Очи его жгли меня огнем. Раза два я пытался заговорить, но он глядел все так же упорно. Что скрывать, я был во власти чар, если можно назвать чарами невыносимое душевное напряжение и жгучее любопытство. Он начал говорить, и пока звучал его голос, я ни на миг не усомнился в том, что передо мной действительно сверхъестественный человек, пришедший в совершенное умоисступление. Множество вещей, о которых я никогда прежде не думал и которые сегодня кажутся мне противоречивыми, путаными, какими-то даже ребячьими выдумками, осветили тогда сердце мое и разум. Мне чудилось, что я вступил в иной мир. Возможно ли без волнения пересказывать дивные речи того, кто, то умоляя, то грозя, то бледнея от бешенства, то обливаясь слезами, отчаивался в спасении души, душераздирающе скорбел о напрасных муках людей, восставал яро на зло и на смерть, словно хватая за горло самого Сатану! Слово "Сатана" то и дело слетало с его уст, и выговаривал он его с таким необыкновенным выражением, что кровь стыла в жилах. Когда бы человекам дано было на миг узреть мятежного ангела, кому отцы церкви в святой простоте своей приписывают толико многие чудеса, о коих ныне нам известно лучше, он, как живой, предстал бы им в таких речах, и тень его уже возникла между нами, смиренными слугами Господа, в ограде тесного сада. Нет, нельзя без волнения душевного вспоминать их, милостивые судари! Нужно было слышать сего почтенного человека, чье лицо искажалось омерзением, как бы обезумевшего от ненависти, когда рассказывал о самых сокровенных тайнах, поверенных ему при исполнении им своих обязанностей духовника, о страшных признаниях, о душах, опустошенных грехом, о несчастных, попавших в лапы бесу, в чьих страданиях очи его, коим дано было прозревать незримое, видели от начала до конца все крестные муки Господа нашего. Меня охватил восторг. Я был уже не простой служитель христианской добродетели, но богодуховенный муж, один из вошедших в предание заклинателей духов, готовых отвоевать овец своих у сил зла! Такова власть красноречия! Несвязные слова излетали уст моих, я порывался куда-то, готов был бесстрашно противостоять опасности и, быть может, даже принять мученическую смерть. Впервые за долгие годы мне показалось, что стал обозначаться истинный смысл жизни, что я начал понимать величие священнического подвига. Я бросился, да, бросился в ноги люмбрскому старцу. Мало того, я охватил руками его колена, припал губами к ветхой сутане, обливая ее слезами, вскричал – увы! – от переполнявшего меня восторга – да, да, именно вскричал громким голосом: "Вы святой!.. Святой!.."
Не единожды, но многажды простершийся ниц каноник произнес это слово, твердил его в упоении заплетающимся языком. Земля горела под ним, небо кружилось огромным колесом. Он чувствовал себя невесомым, бесконечно свободным и легким в упругом воздушном пространстве. "Мне казалось, – пишет он, – что смерть не властна более надо мною".
Сколь же властно было слово и сколь чудотворно молчание, чтобы им возможно стало возвести на такую высоту сию тягость! Что шептал на ухо Сабиру седовласый, всеми, даже Богом, отверженный, измученный, выбившийся из сил, потрясенный искушением до самых глубин страдалец, который, стоя уже на краю могилы, искал взглядом дружеского взора? Этого мы никогда не узнаем.
– Ах, Сатана попирает нас! – проговорил он наконец с тихим смирением.
Ошеломленный пастырь из Люзарна сбивчиво залепетал:
– Друг мой, брат мой, я принимал вас за другого… я не ведал… Господь предназначил вам стать гордостью епархии, церкви, престола истины… И вы, наделенный столь редкостным дарованием, сетуете, считаете себя побежденным! Вы! Позвольте же мне выразить вам по крайней мере мою признательность, мою глубокую благодарность за все добро, сделанное мне, за искренний порыв…
– Вы не поняли меня, – кратко отвечал старец.
Он знает, что ему нужно молчать, но скажет. У слабости, как и у отваги, есть своя последовательность, своя неуклонная сила. Тем не менее старец колебался некоторое время, прежде чем нанести последний удар.
– Я не святой… подождите, дайте мне сказать. Скорее отверженный. Да, отверженный! Взгляните на меня… На прожитые годы пролился яркий свет: я вижу их так же ясно, как виден Пэн у самых ног твоих, когда стоишь на вершине Шеневьер. Я положил много труда, чтобы отдалиться мира, ибо таково было желание мое. Но враг сильнее и хитрее, он помогал мне истребить в себе надежду. Как я страдал, Сабиру! Сколько раз подавлял подступающую к горлу тошноту! Я пестовал отвращение, словно лелея на груди моей Дьявола-младенца. Силы мои уже иссякали, когда сей приступ разрушил все окончательно. Как же я был глуп! Бог не там, Сабиру!
Еще какой-то миг он колеблется, глядя в лицо своей невинной жертве, на цветущего священника о простодушных очах, и с удвоенной яростью обрушивает удар:
– Святой! Все вы только и знаете, что твердите: "Святой… Святой!" А вы знаете, что это такое? Запомните, Сабиру! Грех редко овладевает нами силой, но гораздо чаще исподволь. Он вливается, как воздух. Он не имеет своего отличительного признака, цвета или вкуса – он может принять любой вид. Он подтачивает нас изнутри. Некоторых пожирает заживо, и от их воплей кровь стынет в жилах. Другие же еще при жизни подобны охладелым трупам, – не трупам даже, но пустым гробницам. Ибо Господь наш сказал (великие слова, Сабиру!): Враг людей похищает у них все, даже смерть, и уносится прочь со смехом.
(Снова блеснули его недвижно вперенные очи, словно отсвет пламени скользнул по стене.)
– Смех – вот оружие князя мира! Он изворотлив, как ложь его, у него тысячи лиц, и лицо каждого из нас. Он никогда не ждет, нигде не задерживается. Он во взгляде, дерзко устремленном на него, он на устах, отвергающих его, в неизъяснимой тоске, в самонадеянности и беспечальности глупца… Князь мира! Князь мира! "Почему он гневается? На кого?" оторопело думает Сабиру.
– Помилуйте, такие люди, как вы… – начал было он.
Но люмбрский святой не дает ему кончить. Он подступает к нему вплоть:
– Такие люди, как я? Вы найдете ответ в Писании: губит их собственная мудрость!
Вдруг он спросил отрывисто:
– Князь мира… А что вы думаете о нашем мире?
– Право же, вероятно… – в замешательстве мямлил бедняга.
– Князь мира – вот самое верное слово. Он князь мира сего, он владеет им, правит самодержавно… Мы под пятой Сатаны, – продолжал он по недолгом молчании. – И вы, и я, еще больше, чем вы. Се истина жестокая. Мы захлебываемся, тонем, идем ко дну. Он даже не дает себе труда отшвырнуть нас, тщедушных, он пользуется нами как орудием своим. Пользуется нами, Сабиру!.. Что я теперь в ваших глазах? Ужасный человек, терние, которое он вонзает вам в сердце. Простите меня, ради святого милосердия! Всю жизнь я вынашивал в молчании мысль сию, она зрела во мне день ото дня. И теперь не она заключается во мне, но я поглощен ею. Я повержен в ней, как в преисподней! Я знал слишком много душ, Сабиру, слишком часто слышал человечье слово, сказанное не для того, чтобы скрыть позор, но, напротив, вытащить его на свет, слово, почерпнутое из первоисточника, всосанное, как кровь из раны. Я тоже надеялся бороться, даже победить. В первые годы нашей священнической службы с грешником связаны в нашем сознании такие причудливые представления, такие благородные помыслы… Непокорство, богохульство, осквернение святынь – тут есть какое-то дикое величие: вам предстоит укротить свирепого зверя… Грешника укротить! О, нелепая затея! Укротить самое безволие и трусость! Кто не устанет тащить вверх мертвый груз? Все они одним миром мазаны: лжецы, тысячу раз лжецы, вечные лжецы и в излияниях откровенности, и в великодушии прощения! Изображают этакую сильную личность, которая сорвалась с привязи и мчится, закусив удила, топча условности, нравственность и прочее. Умоляют, чтобы крепкая рука взнуздала их! О, убожество! Крысы, затравленные крысы! Я видывал, знаете, таких, что начинали бесноваться при одном упоминании женского имени, что пресмыкались, как скоты, у моих ног, терзаемые страхом, совестью и вожделением… Да, насмотрелся я на них досыта. Чудовищный обман, глумливый смех, привычка издеваться над жертвой, прежде чем убить ее, – вот торжествующий Сатана! Вы поняли меня, Сабиру?
Небесно-синие глаза профессора глядят неотрывно, с простодушным любопытством, с бесконечной, неизменной благожелательностью. О, разбить бы этот синий фарфор! Старый боец то краснеет, то бледнеет перед упитанным краснощеким младенцем. Сердце стучит в его груди сильно и ровно, могучая, так и не сломленная воля напряглась и рвет оковы. Притиснув Сабиру к стене, До-ниссан кричит ему в ухо голосом, который невозможно забыть:
– Мы побеждены, говорю вам! Побеждены! Побеждены!
Долго, долго слышит он отголоски богохульства в себе, как шорох последней горсти земли, брошенной на могилу. Единый взор простил грех тому, кто трижды отрекся господина своего, но на что может надеяться отрекшийся самого себя?
– Друг мой! Друг мой! – взывает люзарнский пастырь.
Но святой тихо отводит его руки:
– Оставьте меня… отпустите…
– Оставить вас! – негодует Сабиру. – Оставить вас! В жизни моей я не встречал таких людей, как вы. Это вы должны простить меня за то, что я усомнился в вас. Я готов быть свидетелем испытания, умышленного вами… Нет невозможного для вас, вы способны свершить невероятное!.. Идите же, идите! Я следую за вами. Господь вас вдохновил! Идемте же в дом. Верните матери умершего сына ее!
Святой отец изумленно глядит, проводит рукой по лбу, старается понять… И его, рыцаря человечества, не миновала ужасная, ошеломительная забывчивость! Неужели он забыл?
– Помилуйте, друг мой! – настаивает Сабиру. – Мне ли напоминать вам о том, что было сказано пять минут назад, на этом самом месте?..
Он вспомнил. Последний дар милосердия, головокружительное обещание, которое могло бы его спасти и которому он внимал с недоверием, вместо того чтобы повиноваться, подобно неразумному дитяти, которое, само того не ведая, своими слабыми ручками творит великие дела… Как мог он забыть? Ему приходится напоминать! Единая мысль неотступно преследует несчастного два дня и две ночи, овладевает им всецело в то самое время, – о, проклятье! когда возможно было избавление, дарованное такой рукой! В решающий миг, в неповторимый миг своей необычайной жизни он был просто жалкой двуногой тварью, способной лишь страдать и вопить!
О, ни тонущий мореплаватель, когда среди утренней мглы из глаз его исчез внезапно алый парус, ни художник, умирающий при жизни, когда угас огонь вдохновения, ни мать, когда ускользает от нее взгляд умирающего сына, не восстонали бы к небу с такой жестокой тоской!
Но несгибаемый старец не упал на колени, не стал молиться. Мысленным взором он мерит хладнокровно глубину своего падения, в последний раз перебирает в памяти хитросплетения победоносного врага. "Я возненавидел грех, – думает он, – потом возненавидел самое жизнь, и та неизъяснимая сладость, что находил я в упоении молитвы, возможно, было отчаяние, таявшее в моем сердце".
Один за другим рассыпаются образы, рожденные нашим воображением, и когда в душе поселяется смятение, является рассудок и наносит нам последний удар. Слепой страх может быть внушен не только темным чувством, но и совершенным разумом, которым столь гордимся. И страх сей объемлет люмбрского старца. Он погружается на самое дно убийственной мысли. Возможно ль! В ту самую минуту, когда я уже считал… Как! Даже в упоении небесной любви!..
– Неужели Бог посмеялся надо мною? – вскричал он.
Когда спадает пелена обмана, который мы всю жизнь принимаем за действительность и с которым связали судьбу свою, когда все рухнуло, решительно все, какая сила движет нами, как не жгучее желание накликать беду, устремиться навстречу ей, познать ее, наконец?
– Идем! – молвил святой.