XXV
Бедствия, постигшие Травник с приездом нового визиря, которые тяготили весь город, а каждому, на кого они непосредственно обрушивались, казались огромными, как вселенная, были, конечно, одинаково погребены как в горных теснинах, окружавших и сжимавших город, так и в донесениях травницких консулов, которые в те дни никто не удосуживался внимательно прочитать ни в Вене, ни в Париже. Весь мир в то время жил известиями о европейской драме разгрома Наполеона.
Рождество и Новый год Давиль провел в растерянном ожидании, с паническим ощущением, что все погибло. Но как толвко стало известно, что Наполеон возвратился в Париж, дела приняли более благоприятный оборот. Из Парижа стали поступать утешительные разъяснения, приказы и распоряжения, вести об образовании новых армий и решительных мерах правительства во всех областях.
Давиль еще раз устыдился своего малодушия. Но это же малодушие заставляло его вновь предаваться необоснованным надеждам. Так сильна в слабом человеке необходимость обманывать себя и столь не ограничены возможности быть обманутым!
Мучительные, сводящие с ума качели, на которых Давиль незримо качался уже годами, снова начали раскачиваться от смелых надежд до полного отчаяния. Только с каждым взлетом надежда становилась чуточку слабее и меньше.
В конце мая поступили известия о победах Наполеона при Люцене и Бауцене. Старая игра продолжалась.
Но в Травнике в это время царила такая нужда, подавленность и страх перед новым визирем и его албанцами, что не с кем было поделиться победными известиями.
Али-паша в это время, добившись от всех без различия «страха и повиновения», двинулся на Сербию. И в данном случае он поступил иначе, чем его предшественники. Раньше «посещения Сербии» носили торжественный характер. Днями и неделями к Травницкому полю стекались уездные начальники из внутренних районов Боснии. Собирались медленно, по собственному усмотрению, и приводили с собой такое войско, какое хотели, и столько, сколько вздумается. А прибыв в Травник, застревали тут, вели переговоры с визирем и властями, выражали свои пожелания, ставили условия, требовали продовольствия, снаряжения и денег. И все прикрывалось пышными манифестациями и военными парадами.
По Травнику тогда целыми днями шатались какие-то подозрительные праздные люди в полном вооружении. На Травнццком поле развертывалась на недели пестрая и шумная ярмарка. Жгли костры, разбивали палатки. Посредине поля было воткнуто копье с тремя конскими хвостами, опрысканными кровью баранов, заколотых в качестве жертв во имя удачного завершения похода. Гремели барабаны, и пели трубы. Читались молитвы. Одним словом, делалось все, чтобы оттянуть выступление. И часто центр тяжести всей затеи был именно в сборах и сопровождавших их празднествах, а солдаты в большинстве так и не видали поля боя.
На этот раз, под руководством Али-паши, все совершалось в строгой тишине и великом страхе, без особых торжеств, но и без промедлений и колебаний. Продовольствия нигде не было. Питались скудными запасами из амбаров визиря. Никто не помышлял ни о песнях, ни о музыке. Когда визирь лично выехал на поле, его палач казнил на Варошлуке цазинского начальника за то, что тот привел с собой на девять человек меньше, чем обещал. И тут же назначил нового командира из того же перепуганного отряда.
Так на сей раз двинулись на Сербию, где Сулейманпаша уже ждал со своим отрядом.
Вершить дела в Травнике опять остался старый Ресимбег, каймакам, которого Али-паша, не успев прибыть, осудил на смерть и жизнь которому с трудом спасли беги. Страх, испытанный тогда каймакамом, служил визирю верной порукой, что на этот раз старик будет управлять в строгом соответствии с его желаниями и намерениями.
Какой смысл, думал теперь Давиль, сообщать несчастному старцу о победах Наполеона? И кому вообще стоило сообщать о них?
Визирь уехал с войском и своими албанцами, но оставил за собой страх, леденящий, устойчивый и прочный, как самая прочная стена, и мысль о его возвращении была страшнее любой угрозы и любого наказания.
Город оставался заглохшим и безмолвным, опустелым, обедневшим и голодным, каким не бывал последние двадцать лет. Дни были уже солнечные, долгие; люди стали спать меньше, а потому чаще чувствовали голод, чем в короткие зимние дни. По улицам слонялись исхудалые, золотушные дети в поисках какой-нибудь сносной еды. Люди отправлялись даже в Посавину за хлебом или хотя бы за зерном.
Базарный день ничем не отличался от обычного. Многие лавки совсем не открывались. А где открывались – торговцы сидели мрачные и подавленные. Уже с осени не было кофе и других заморских товаров. Исчезло продовольствие. Имелись только покупатели, желавшие купить то, чего не было. Новый визирь обложил базар такими налогами, что многие принуждены были занимать, чтобы заплатить. А страх был так велик, что даже у себя дома, в четырех стенах, никто не смел жаловаться.
По домам и лавкам велись разговоры о том, что на Бонапарту напали шесть христианских императоров, поставив под ружье решительно всех мужчин, и теперь некому будет ни пахать, ни копать, ни сеять, ни жать, пока не победят и не уничтожат Бонапарту.
Теперь уже и евреи стали избегать французское консульство. Фрессине, начавший постепенную ликвидацию французского агентства в Сараеве, извещал, что тамошние евреи разом предъявили свои векселя и всякие другие иски и он не в состоянии их удовлетворить. Из Парижа не отвечали ни на один вопрос. Третий месяц не присылали ни жалованья, ни средств на расходы консульства.
И в это самое время, когда в Травнике сменился визирь, а в Европе разыгрывались знаменательные события, в небольшом консульском мирке все продолжало идти своим чередом: рождались новые существа, хирели и погибали старые.
Госпожа Давиль была на последних месяцах беременности, которую переносила легко и незаметно, как и два года назад. Целые дни она проводила в саду с работницами. При содействии фон Паулича ей удалось и в этом году получить из Австрии нужные семена, и она многого ожидала от своих посевов, только вот роды приходились как раз на то время, когда ее присутствие в саду было особенно необходимо.
В конце мая у Давиля родился пятый ребенок, мальчик. Он был слабенький, и потому его сразу крестили и записали в книгу крещеных в долацком приходе под именем August-Franзois-Gйrard.
Событие это вызвало такое же отношение, как и в прошлый раз: разговоры и искренние симпатии всего женского населения Травника, посещения, расспросы и добрые пожелания со всех сторон и даже подношения, несмотря на нужду и бедность. Не было только подарка из Конака, так как визирь уже выступил с войском на Дрину.
Все изменилось за эти два года – и взаимоотношения в мире, и условия жизни в стране, но представления о семейной жизни остались прежними, и все, что относилось к ней, связывало людей крепко и неизменно, как святыня, имеющая всеобщее непреходящее значение, не зависящее от неожиданных перемен и событий. Ибо в среде, подобной этой, жизнь каждого сосредоточена в семье, как в самой совершенной форме замкнутого круга. Но у этих кругов, хотя и строго отграниченных, имеется где-то невидимый общий центр, который частично принимает на себя их бремя. В силу этого к тому, что случается в отдельной семье, никто не может остаться совершенно равнодушным, и во всех семейных событиях, как-то: роды, свадьбы, похороны, – все принимают самое живое, деятельное и искреннее участие.
В это же приблизительно время бывший переводчик австрийского консульства Никола Ротта вступил в последнюю, безумную и отчаянную схватку со своей судьбой.
В семье фон Миттерера много лет служила старая кухарка, мадьярка, едва двигавшаяся из-за толщины и ревматических болей в ногах. Повариха она была отличная и давно привязалась к семье полковника, но в то же время невыносимо тиранила всех домочадцев. Анна Мария целых пятнадцать лет то ссорилась с ней, то мирилась. Так как за последние годы старуха очень отяжелела, в помощь ей взяли молодую женщину из Долаца. Звали ее Луцией, была она сильной, трудолюбивой и подвижной. Луция сумела так приспособиться к причудам старой кухарки, что научилась от нее всему. И когда семейство фон Миттерера покинуло Травник, взяв, разумеется, с собой своего домашнего дракона, как прозвала Анна Мария старую повариху, Луция осталась кухаркой у фон Паули ча.
У Луции была сестра Анджа, несчастье семьи и позор долацкой общины. Еще девушкой она пошла по дурному пути, церковь предала ее анафеме, и ее выгнали из Долаца. Теперь она содержала кабачок в Калибунаре, у самой дороги. Луция, как и вся ее семья, много страдала из-за сестры, которую очень любила и с которой, несмотря ни на что, никогда не порывала. Время от времени она виделась с ней тайком, хотя от этих свиданий страдала еще больше, чем от тоски по сестре, так как Анджа упорно оставалась при своем, а Луция после тщетных уговоров каждый раз оплакивала ее, как покойницу. Тем не менее они продолжали видеться.
Бродя по Травнику и его окрестностям, Ротта, по виду важный и занятый, а на самом деле праздный и распущенный, часто заходил в кабачок Анджи в Калибунаре. Через некоторое время он сошелся с этой распутной женщиной, которая, будучи выброшенной, как и он сам, из своей среды, начала преждевременно стареть и предаваться пьянству.
Как-то перед пасхой Анджа нашла способ увидеться с Луцией. В разговоре она прямо и грубо предложила сестре отравить австрийского консула. Яд она принесла с собой.
Такой план мог созреть лишь ночью в кабачке с дурной славой у двух больных и несчастных существ, под влиянием ракии, невежества, ненависти и безумия. Находясь полностью под влиянием Ротты, Анджа ручалась сестре, что от этого яда консул будет постепенно и незаметно слабеть и умрет как бы своей смертью. Обещала ей щедрую награду и барскую жизнь возле Ротты, с которым она обвенчается и который после смерти консула снова займет какое-то важное место. Упоминала и о наличных деньгах, в дукатах. Словом, все они смогут счастливо и беззаботно прожить целую жизнь.
Услыхав предложение сестры, Луция обмерла от страха и стыда. Она выхватила у нее из рук белые бутылочки и проворно засунула их в карманы своих шаровар, потом взяла несчастную женщину за плечи и стала ее трясти, словно желая пробудить от дурного сна, заклиная ее именем покойной матери и всем, что есть святого, опомниться и выбросить из головы подобные мысли. Желая убедить и пристыдить ее, она стала говорить о доброте консула и какой это грех и ужас так отплатить ему за его доброту, советовала сестре порвать всякие отношения с Роттой.
Пораженная столь сильным отпором и негодованием, Анджа сделала вид, что отказывается от своего замысла, и попросила сестру вернуть ей бутылочки. Но Луция и слышать не хотела. Так они и расстались. Луция сокрушенная и заплаканная, а Анджа молчаливая, красная, с выражением затаенного коварства на лице. Луция мучилась, не зная, что предпринять, и всю ночь не сомкнула глаз. А едва рассвело, она, никем не замеченная, отправилась в Долац, рассказала обо всем священнику Иво Янковичу и отдала ему бутылочки с ядом, умоляя сделать все, что он найдет нужным, лишь бы избежать несчастья и греха.
Не теряя ни минуты, священник в то же утро посетил фон Паулича, уведомил его обо всем и вручил яд. Подполковник немедля написал Давилю письмо, сообщая, что опекаемый им Ротта покушался на его жизнь. Имеются тому доказательства и свидетели. Проходимцу не удалось и не удастся выполнить свой план, но он, фон Паулич, предоставляет Давилю самому судить, может ли он и дальше держать такого человека под защитой французского консульства. Подобное письмо он послал и каймакаму. Проделав все это, фон Паулич спокойно продолжал прежний образ жизни, не меняя ни прислуги, ни поварихи. Зато все остальные сильно встревожились – и каймакам, и монахи, и в особенности Давиль. По его указанию Давна предложил Ротте на выбор: или немедленно бежать из Травника, или, потеряв защиту французского консульства, быть арестованным турецкими властями на основании доказанной попытки отравления.
В ту же ночь Ротта исчез из Травника вместе с Анджой из кабачка в Калибунаре. Давна помог ему бежать в Сплит. Но Давиль известил одновременно французские власти в Сплите о последних подвигах Ротты и рекомендовал не принимать этого опасного и невменяемого человека ни на какую службу, выслать куда-нибудь подальше на Восток и предоставить собственной судьбе.