V
Тепло здесь, на этих камнях; я уже позабыл, как отдают тепло туф и стены лачуг. Здесь не солнце, здесь сама земля греет – тепло идет от земли, от корневищ, вобравших в себя все соки, чтоб повыше тянулась лоза. Мне нравится это тепло, у него свой запах: в нем часть меня самого, в нем вкус жизни, оно пробуждает во мне давно позабытые желания. Мне теперь по душе, покинув гостиницу, пойти взглянуть на поля; мне жаль, что прожита жизнь. Хорошо бы ее изменить, всерьез потолковать с теми, кто гадает, приехал ли я закупать виноград или за чем другим. Здесь, в деревне, меня никто не помнит, не знает, что я рос без матери и отца, был батраком. Им известно, что в Генуе у меня есть деньги. Может, какой-нибудь парень, который батрачит, как я когда-то, или женщина, глядящая на меня сквозь щель в затворенных ставнях, думают обо мне то же, Что я когда-то думал о людях с холмов Канелли, о тех, кто зарабатывает деньги, наслаждается жизнью и ездит к морю и в дальние края.
Уже многие, кто в шутку, а кто и всерьез, предлагали продать мне землю. Я слушаю, заложив руки за спину. Не все здесь знают, что я кое в чем разбираюсь. Говорят, что в последние годы урожай был хороший, но теперь настало время для глубокой вспашки, нужно построить ограду, пересадить лозу, а это им не под силу.
– Где же эти урожаи? – спрашиваю.– Где же ваши доходы? Почему вы не вложите деньги в усадьбу?
– Удобрения…
Тут и толковать больше не о чем, удобрения я продавал оптом. Но мне нравятся эти беседы. Я люблю походить с хозяевами по усадьбе, побывать на току, заглянуть на конюшню, выпить у них стакан вина.
Я был уже знаком со старым Валино к тому времени, когда вошел взглянуть на домишко в Гаминелле. Нуто остановил его как-то на площади и спросил, знает ли он, кто я такой. Высохший, с почерневшим лицом и глазами крота человек взглянул на меня с опаской. Когда Нуто, смеясь, сказал ему, что я ел тот же хлеб и пил то же вино, что и он, Валино смешался и насупился. Тогда я спросил у него, не он ли вырубил орешник и висит ли по шпалерам у хлева вяленый виноград? Мы рассказали ему, кто я такой и откуда взялся, но он глядел на меня все так же мрачно и только сказал, что земля у берега плохая, а воды реки с каждым годом ее размывают. Он взглянул на меня, взглянул на Нуто и, перед тем как уйти, сказал ему:
– Зашел бы как-нибудь. Хочу тебе показать… У меня чан протекает…
Нуто потом сказал мне:
– В Гаминелле ты не каждый день ел досыта…– Сейчас он не шутил.– Но вам-то хоть не приходилось отрывать кусок от себя. А теперь ферму купила хозяйка виллы, она привозит с собой весы и забирает половину урожая… У нее две усадьбы и лавка. И такие, как она, еще говорят, что крестьяне воруют, что народ здесь испорчен.
Я пошел туда один и по пути думал о жизни, прожитой Валино. Ему лет шестьдесят, а может, и того нет… И всю жизнь был испольщиком. Сколько домов, сколько земель пришлось ему покинуть – домов, где он спал и ел, земель, которые он мотыжил и в зной и в холод. Он уходил, погрузив свой скарб на чужую тележку, и уже не возвращался назад. Я знал, что он овдовел, жена его умерла еще на той ферме, где он работал до Гаминеллы, а старшие сыновья погибли на войне, теперь он остался с мальчишкой и двумя женщинами: тещей и свояченицей. Что еще видел он в этом мире, кроме горя и нищеты?
Он ни разу не покидал долину Бельбо. Я невольно остановился посреди тропинки и подумал: не удери я отсюда двадцать лет тому назад, такой же была бы и моя судьба. Впрочем, он бродил по этим холмам, я бродил по свету, но ни он, ни я ни разу не могли сказать: «Вот это мое. Вот на этом бревнышке я состарюсь. В этой комнате умру».
Я добрался до инжирного дерева перед самым током и вновь увидел тропинку, вьющуюся меж двух поросших травой пригорков. Теперь перед домом сложили ступеньки из камней. Граница, отделявшая луг от дороги, была все та же – груды хвороста на жухлой траве, дырявая корзина, раздавленные гнилые яблоки. Слышно было, как пес мечется на железной цепи, скользящей по проволоке.
Стоило мне показаться на ступеньках, и пес словно обезумел. Встал на задние лапы, завыл: его душил ошейник. Я продолжал подниматься. Вот и портик, вот инжирное дерево, вот грабли, прислоненные к двери. Те же пятна от медного купороса на стене. Тот же куст розмарина за углом дома. И тот же запах – запах дома, реки, гнилых яблок, сухой травы и розмарина. Мальчик в рваной рубашонке и штанишках с одной уцелевшей бретелькой сидит на поваленном колесе, неестественно поджал под себя ногу. Что ж, может, это такая игра? Он взглянул на меня, подняв глаза к солнцу, и сразу же опустил тонкие веки, как бы желая протянуть время. В руках он держал высушенную шкурку кролика.
Я остановился, мальчик продолжал моргать глазами, пес выл и рвался с цепи. А мальчишка босой, на веках засохшая корка, Костлявые плечи, нога лежит неподвижно. Я внезапно вспомнил, сколько раз у меня лопалась кожа на ногах, появлялась короста на коленях, трескались губы, вспомнил, что лишь зимой надевал башмаки на деревянной подошве. Вспомнил, как мама Виржилия потрошила кролика, обдирала с него шкурку. Я помахал мальчишке рукой.
На пороге показались женщины – сначала одна, потом другая. Обе в черных юбках. Одна старая, скрюченная, другая помоложе, худая – кожа да кости. Я крикнул им, что ищу Вадино. Его не было – он ушел на берег.
Та, что помоложе, прикрикнула на пса, взяла цепь и так рванула ее, что пес захрипел. Мальчик с трудом поднялся с колеса – у него подвертывалась нога. Встал и потянулся к псу. Хромой, рахитичный, ноги как спички, больную волочит. Должно быть, лет десяти. Встретить его здесь, на току, было все равно что встретить собственное детство. Я даже обвел взглядом навес, фиговое дерево, полоску сорго: уж не появятся ли Лпжолина и Джулия? Кто знает, где они. Если живы, им должно быть теперь столько же, сколько этой женщине.
Пес успокоился, а они не сказали мне ни слова, только глядели на меня.