Книга: Сильные. Книга вторая. Черное сердце
Назад: ЧАСТЬ ПЯТАЯ СЕМЕЙНАЯ САГА
Дальше: Примечания

ПЕСНЯ ТРЕТЬЯ

Эй, громкоголосые вы,
Гордые тридцать девять племен
Тревожных буйных небес!
Эй, прославленные
Тридцать пять племен,
Населившие Средний мир!
Бедоносные
Тридцать шесть племен,
Владыки подземных бездн!
Слушайте все меня!

«Нюргун Боотур Стремительный»

1
Гром и молния

 

Мы с Нюргуном перекусили вяленым тайменем — запасы мяса у дяди Сарына иссякли, а подсаживаться к чужому костру не хотелось — и выпили по чашке жидкой кашицы из кобыльего молока с тертой сосновой заболонью. Не чувствуя вкуса еды, я то и дело поглядывал на запад, держал ушки на макушке, ловя далекий топот. Кругом веселились женихи — никому, кроме Юрюна Уолана, не было дела до коней, мчащихся по опасным просторам Трехмирья. Когда мы вернулись на поле, изуродованное копытами, к нам присоединилась Айталын: моей неугомонной сестричке, видите ли, надоело сидеть в доме под присмотром!
— Тебя же похитят!
— Кто? Эти дураки?
— А то раньше тебя умные похищали...
— Ар-дьаалы! Нюргун меня защитит!
Нюргун кивнул: защищу, мол. И мне ничего не осталось, кроме как взять сестру с собой. Она первая и услышала. Нет, не топот — ржание.
— Цыц! — велела Айталын, хотя мы с Нюргуном и так молчали. — Ну?
— Что — ну?
Да, ржание. Слабое, едва различимое. Ближе, ближе... С запада! Будь мои глаза камешками, я швырнул бы их в иззубренный горизонт без сожаления, лишь бы что-нибудь разобрать.
— Куда ты смотришь? — Айталын хмыкнула с отвратительным чувством превосходства. — Ты сюда смотри!
И ткнула пальцем в небо.
Стало ясно, почему нет топота. Я отлично помнил, как это — скакать по облакам. Они мягкие, все звуки гасят. Над западным хребтом клубились семицветные тучи, тянулись к нам длинными, распушенными на концах языками. Полоса угольной черноты, туго натянутая на рога острых пиков, светлела по мере приближения: свинец, волчья шкура, серый ноздреватый снег, млечная белизна. Там же, где края облаков подсвечивало солнце, блестел праздник: розовый и лиловый.
Они вынырнули из облачной дымки, и я не сумел сдержать горестный крик. Два коня. Два! И оба вороные! Мотылек, где ты?!
— Анньаса! — ударило в ответ, и я его увидел.
Мотылек несся первым. Белый на белом — я просто не сумел разглядеть его, слепыш землеройный!
— Давай, Мотылек! Давай!
Он мчался, летел, вкладывал в бег всю душу, две души, три. Вы не знаете, сколько душ у коней? Он приближался с каждым мигом, с каждым скачком, а позади Мотылька, не прекращая бега, схлестнулись в беспощадной драке два вороных жеребца. Один, пластаясь в галопе, блестел смоляным глянцем, другой — косматый, с широченной грудью — не отставал, теснил соперника корпусом.
— Ворон, — Нюргун встал рядом со мной. — Люблю.
— Где ты оставил Ворона? — спросил я. — В засаде, что ли?
Мой брат неопределенно махнул рукой:
— Там.
— Где — там?
— У мамы.
— Дома, что ли?
— Нет. У мамы.
— А мама где? Дома, на земле? Или на небесах?
Страшная картина явилась моему внутреннему взору. Нюргун отправляется в поход, спасать Айталын, и уходит он пешком, а мама верхом на могучем Вороне является к папе, по-боотурски требуя сбросить мне в паучий колодец один золотой волос, а лучше все золотые волосы, сколько ни есть, для надежности...
— Мама с Умсур, — объяснил Нюргун. — Ворон с мамой.
— Что?!
— Ну какой же ты дурак! — возмутилась Айталын. — Мама на Восьмом небе, гостит у Умсур. Ворона мы оставили им. Не прыгать же с конем в колёсики... Теперь понял?
«С Седьмого на Восьмое, — вспомнил я слова одноглазого Суоруна. — Мимо железной горы...» Сам предложил, адьярай, меня не спросил. И Буря сам согласился, никто за язык не тянул. Стало ясно, почему Нюргун на мои вопросы отвечал «там, у мамы», вместо того, чтобы назвать место. Для него, небось, память о железной горе хуже отравы...
— Это мой отец, — пробормотал Тонг Дуурай. Усохший, великан пятился от приближающихся коней. Взгляд Тонга был устремлен на Ворона, который только что рванул коня Бури зубами, не позволяя выйти вперед, и оглушительно заржал. – Проклятье, это не лошадь, это самый настоящий ворон. Это мой великий отец…
— Отец! — загалдели кругом. – Отец Тонга!
— Суор-тойон!
— Ворон-господин…
— Величайший великий Ворон-господин!..
Во все глаза Буря Дохсун смотрел на Ворона, измывающегося над Грохочущим Громом, смотрел так, словно и впрямь в обличье ворона Буре явился вождь его племени, грозный и беспощадный Суор-тойон. Мотылек пришел первым, подбежал ко мне, ткнулся мордой в плечо, измазав одежду пеной, кипящей на губах, но это никого не интересовало. Победа Мотылька? Для боотуров победа скакала верхом на Нюргуновом Вороне. Не имело значения, откуда Ворон начал скачки, не важно, принимал ли он вообще участие в состязаниях – Ворон был сильным, сильнее Грома, он утверждал свое главенство зубами и копытами, и этого хватало с лихвой.
Первенство Мотылька растворялось в ярости Ворона. Белый и черный, кони оборачивались единым скакуном о восьми ногах, и, откровенно говоря, я беспокоился, не происходит ли то же самое со мной и Нюргуном.

 

Ноздря в ноздрю, вороные жеребцы ворвались на поле. От них, как от двух костров, несло убийственным жаром. Ворон снова заржал, встав на дыбы; низко опустив голову, блестя кровавыми потеками на шкуре, Гром понуро брел к хозяину. Достаточно было видеть их, чтобы ни на миг не усомниться в торжестве одного над другим.
— Ах ты, тварь!
Я упустил момент, когда в руке Бури объявилась плеть с витыми молниями. В мгновение ока став доспешным боотуром, крылатый исполин взмахнул плетью и с оттяжкой полоснул Ворона. Не знаю, убил бы гневный Буря коня, перекованного мастером Кытаем, или только искалечил бы, но Ворона заслонил Нюргун. Сутулый, почти горбатый, даже не пытаясь одеться в броню, закрыться щитом, он принял удар на себя. Что-то случилось со временем, а может, со мной: каждая из молний зажила отдельной, особой жизнью, как еще недавно — дорожки для прыжков, когда я наблюдал за состязаниями. Все они, сколько бы зубцов ни имели, двигались к Нюргуну, но первая молния уже достигла цели, вторая извивалась змеей, вскинувшись к небу, третья искрила на середине пути, четвертая... Черная дыра в груди Нюргуна — дыра, которую, кажется, видел один я — распахнулась шире, раскрыла жадный рот. Ей уже мало было клетки ребер: нижним краем дыра спустилась в живот, верхним наехала на ямочку между ключицами, словно темное сердце разбухало, готовясь поглотить самого носителя.
Треща и полыхая, молнии ухнули в дыру.
Зрением, несвойственным живому существу, я видел, как молнии скачут по выжженным полям, где не росло ни былинки, к далекому горизонту. Это было событием — молнии же! — ярчайшим событием, какое только возможно в черноте. Уносясь вдаль, молнии светились во тьме, и навсегда исчезали за горизонтом, там, где уже — гори, не гори! — никакое событие невозможно. Дыра всасывала их, тянула в глухую сердцевину и пинком выбрасывала на край, за край, в пропасть; укрывала за голодным, жадным, прожорливым горизонтом, где от молний не оставалось и следа.
Горизонт событий, подумал я. Конец света, подумал я.
Неужели я думаю об одном и том же?
Плеть рвануло. Вслед за молниями в черную дыру чуть не унеслась рукоять, рука Бури, сам Буря Дохсун, удалец из удальцов... К счастью, Нюргун отвернулся, и Бурю всего лишь проволокло по земле на три шага вперед. Крылатый исполин едва сумел удержаться на ногах. Он стоял, глядя на изуродованную плеть, и крылья его обвисли грязным тряпьем.
— Не надо, — сказал Нюргун. — Хватит.
Я ждал хохота, насмешек, но боотуры молчали. Я ждал, что Буря кинется в драку, но он не двигался с места. Вокруг нас, точнее, вокруг Нюргуна образовалась пустота. Боотуры пятились, словно боялись, что сделай они лишний жест, издай громкий звук, сплюнь под ноги, и их тоже утащит в черную дыру, за горизонт событий. Биться с моим братом? Сильные опасались задеть его даже словом или неосторожным движением.
Дыра растет, подумал я. Черное сердце, дыра растет, набирает мощь. Нюргун, с тобой нельзя ссориться. Уота ты всего лишь утащил в сон. Кылыса разорвал пополам. Бу̀рину плеть выбросил прочь из нашего мира. Что ты сделаешь в следующий раз, когда кто-то станет тебе поперек пути?
— Не надо, — повторил Нюргун. — Пожалуйста.
В мертвой тишине, усыхая на ходу, Буря подошел к израненному Грому. Словно боотур, облачающийся в доспех, конь облачился в сбрую — седло, узда, стремена — но Буря потрепал Грома по холке.
— Не надо, — велел Буря, повторив слова Нюргуна. — Отдыхай.
Оставив ладонь на шее коня, крылатый прянул в небо. Гром, как приклеенный, взлетел бок-о-бок с хозяином. Я следил за ними, пока они не скрылись из виду.

 

2
Золотой сыагай

— Время!
На пригорке, до колен в траве, стоял Первый Человек. Оделся Сарын-тойон как на праздник: узорчатый кафтан, пояс в золоте, шапка с тремя собольими хвостами. В голосе — праздник, в одежде — праздник, а на лице... С таким лицом впору на похороны идти, а то и самому помирать ложиться.
— Настало время решить спор!
Все обернулись на голос. Боотуры смотрели на Первого Человека, а он смотрел на нас — хвала небесам, не открывая глаз. Мы ждали, но Сарын-тойон томил нас долгой паузой. Медленно, словно у него задеревенела шея, он поворачивал голову, обозревая толпу, и на измученном, ничуточки не торжественном лице дяди Сарына читалось недоумение. Казалось, кто-то выдернул пригорок у него из-под ног. Ну да, хватит другим по моей образине мысли читать — теперь моя очередь! «Что, это и все женихи? — молча кричал Сарын-тойон. — Эй остальные! Вы куда подевались?» А не сидел бы ты, дядя Сарын, сиднем в своих четырех — помню, помню, в своих тринадцати! — стенах, почаще бы нос наружу высовывал, вот и знал бы, куда! Видел бы, как торопились сильные вслед за Бурей Дохсуном, как спешно покидали алас, едва дождавшись отставших в ска̀чке коней. В небеса, под землю, по просторам Осьмикрайней — уехало бы и больше, да не все кони еще вернулись.
Желающих испытать удачу до конца нашлось немного.
Я лишь одного не мог взять в толк: Нюргун это нарочно, да? На это и рассчитывает? Народ разъедется, оставит Жаворонка в покое... Или ни на что мой брат не рассчитывал, а оно само так вышло?
— Последнее состязание!
Сарын-тойон прочистил горло:
— Кто победит в стрельбе из лука, тот получит в жены мою любимую дочь, красавицу Туярыму Куо!
Женихи взревели от радости. Дядя Сарын величественно повел правой рукой, в пальцах его сверкнуло золото, и из-за спины Первого Человека выступила Жаворонок. Встала рядом с отцом, вся в белом, словно летом оделась в первый девственный снег. Серебро, украшения, самоцветы — смотреть больно. Больно, больно, очень больно. При виде Жаворонка меня в жару продрало морозом. Сегодня был день лиц, и лицо Сарыновой дочери оказалось под стать платью: белое, ледяное, как у покойницы, замерзшей в буран. Отрешенное? Нет, просто никакое, словно девушка отсутствовала не только на том месте, где стояла, но и в собственном теле!
Рев угас.
— Лучший из вас, сильные, получит самое дорогое, что у меня есть! — прозвучал в мертвой тишине голос Сарын-тойона. — Лучший, самый лучший!
Намек? Или мне послышалось?!
— Но для этого мало поразить мишень! Вот золотой сыагай! В нем заключены все три души и разум мой дочери!
Сарын-тойон поднял руку над головой. Солнце полыхнуло на оленьей бабке, сделанной из чистого золота, вплоть до копытца испещренной муравьиными значками. Жаворонок привстала на цыпочки, подчиняясь жесту отца, да так, на цыпочках, и замерла.
— Этот сыагай я запущу в небо. Кто расколет его стрелой, тот высвободит ду̀ши и разум моей дочери. Он свяжет с ней свою судьбу!
Шутишь, дядя Сарын? Головы нам морочишь, да расширятся они? А ты, Жаворонок? Отцу подыгрываешь? Я вспомнил медную пластинку, которую Мюльдюн увез в Кузню со мной за компанию. Медяшка со значками, вся подноготная Юрюна Уолана. Да нет, ерунда! Глупости! Я мальчишкой в Кузню ехал при трезвом разуме, при бодрых душах. Надо же такое выдумать: летает в небе оленья бабка, а в ней...
Сарын-тойон опустил руку с сыагаем — и Жаворонок встала на полную стопу. Сарын-тойон легонько подбросил бабку на ладони. Жаворонок подпрыгнула и застыла. Эк она куролесит, сказал себе я. Умница! Притворщица!
Ну притворщица же, правда?
Будто решив мне ответить, Сарын-тойон повертел сыагай в пальцах, и Жаворонок крутанулась волчком, демонстрируя нам свою красоту со всех сторон.
— Пусть победит лучший! Самый достойный! Самый меткий! Тот, кто по-настоящему любит мою дочь...
Взмах, и сыагай золотой молнией устремился ввысь! На миг мне показалось: Туярыма сейчас тоже взлетит следом, превратится в жаворонка, оправдывая имя. Она и впрямь подалась за оленьей бабкой, всплеснула руками...
И осталась стоять.
— Кэр-буу! Я! Я попаду!
— Я! Я самый меткий!
— Мой лук — лучший!
Вокруг разбухали, обрастали доспехами, хватались за луки оставшиеся женихи. Щурились, вглядывались в небо. Подслеповато моргали — кто одним, кто двумя глазами. Ругались сквозь зубы... Почему я медлю? Почему не стреляю?!
А главное, почему не стреляют они?!
Золотая искра мелькала в вышине. Возникала, исчезала, объявлялась вновь. Выписывала петли и круги, уносилась к сопкам, возвращалась, стремительно меняла направление. Дразнила, издевалась. Морочила. Слепила солнечными высверками. Боотуры вскидывали луки и бранились, так и не спустив тетивы. Отчаянно терли слезящиеся глаза...
— Дьэ-буо!
Щелчок тетивы. Залихватский свист. Бэкийэ Суорун все-таки выстрелил — навскидку, не целясь! На что ты надеялся, адьярай? На удачу? Удача любит смелых! Мы окаменели, следя за полетом стрелы. Стрела ушла в небо, превратилась в темную черточку, в точку... Небо насмешливо подмигнуло драгоценным бликом — совсем с другой стороны.
Мимо!
Шлёп!
— Арт-татай!
Что-то шмякнулось прямо в лоб неудачливому адьяраю. Лягушка! Причем здоровенная. От боотурского хохота дрогнула земля:
— Невеста!
— Невесту добыл, хыы-хык!
— Жену!
— Целуй ее скорее!
— На свадьбу позови!
— Детишек ей настрогай!
— Это, небось, Парень-Трясучка кинул...
К счастью, упоминание Парня-Трясучки без последствий кануло в гаме. Сам же айыы, что выдвинул обвинение, лишь разок бросил косой взгляд на мрачного Нюргуна — и поспешил исчезнуть с глаз долой. Один я знал, чьих это рук дело — лягушками бросаться. Что там знать? Вон она, моя младшая сестрица, от смеха давится. В отличие от бедняги Суоруна, красавица Айталын редко промахивалась. «Нечего на наших жаворонков зариться! — сверкало в ее взоре. — Ишь, рожа адьярайская!»
— Тьфу на вас! — рявкнул взбешенный Суорун. — Сами стреляйте, косорукие! То-то я посмеюсь!
Хохот усилился. Багровый от гнева, злой, злой, очень злой адьярай свистнул Оборотня, благо тот успел вернуться, и в сердцах топнул ногой. Впервые я увидел, что значит «провалиться от стыда сквозь землю» не на словах, а на деле. Земля раскололась, из трещины пахну̀ло одуряющим жаром — и Бэкийэ Суорун сгинул в безднах Нижнего мира.
— Ноги моей!.. — услышали мы. — Здесь больше...
Слизистые пласты в трещине потянулись друг к другу, слиплись, срослись; разлом затянулся, словно боотурская рана, и голос адьярая стих.

 

3
Мастер обещаний

Женихи угомонились. Смех обернулся усталостью и опаской. Кое-кто еще поглядывал в небо, но целиться даже не пытался. Разделить позор с Суоруном? Да лучше живьем свариться в кипятке! Многие заторопились к возвратившимся коням: прочь, прочь отсюда! Что нам здесь делать? Это ж не состязания, а сплошное издевательство над честными боотурами!
Сарын-тойон бесстрастно дергал сомкнутыми веками. Наверное, следил за бегством женихов.
— Ну что, дружок? — спросил он меня. — Нравится?
Правое веко дернулось по-особенному. Подмигивает? Первый Человек подмигивает? Мне?! Сарын-тойон вечно звал меня дружком: и тогда, когда первочеловечился, и тогда, когда усыхал. Для кого другого разницы не было, только не для меня. Я этих двух «дружков» в жизни не спутал бы...
— Дядя Сарын, — я чуть не заплакал. Хорошо еще, что от мельтешения золотого сыагая плакали все, кому не лень, и слезы Юрюна Уолана не привлекли внимания. — Дядя Сарын! Ты...
— Молчи!
— Я...
— Не лезь, все испортишь...
Подвиги? Я не знаю подвига выше и труднее, чем тот, который совершил Сарын-тойон в ночь перед состязаниями, когда гроза властвовала над аласом. Усохнуть после двух лет жизни Первым Человеком? Усохнуть не по приказу, не потому, что тебя, едва ты открыл глаза, тычут мордой в землю, а из-за тихих, еле слышных слов дочери: «Только за него. Ни за кого больше...»?! Случалось, я воображал эту схватку, смертный бой дяди Сарына с Сарын-тойоном, и с головы до ног покрывался холодным потом, останавливая воображение на всем скаку. Позже я много раз хотел спросить у дяди Сарына, как это было, и не мог, сворачивал разговор на другую тему. Да и он неоднократно хотел признаться мне, поделиться страданиями, облегчить ношу — я видел, как он хочет и не может, отшучивается, болтает о пустяках. В конце концов мы прекратили тщетные, а главное, мучительные попытки. Нет, и ладушки. Тем более, что в нашей жизни, которая началась после состязаний, это уже не имело значения.
Я только скажу вам, что лично я после бурного распервочеловечиванья с неделю лежал бы пластом. Наверное, и Сарын-тойон лежал бы, когда бы ему дали полежать. Сильные? Это мы, боотуры, что ли, сильные?! Дядя Сарын, сыграй мне на дудке. Уж я-то знаю твою силу, зрячий слепец, Первый Человек, первый настоящий человек, встретившийся Юрюну Уолану в детстве...
— Пусть победит самый лучший? Не так ли, дружок?
Да, дядя Сарын. Я понял твой замысел. В золотой сыагай, покрытый твоими мудрёными знаками, невозможно попасть стрелой. Скоро в этом уверятся последние женихи. Они разъедутся, сыпля проклятьями...
— Самый Лучший, — подтвердил Нюргун.
Мой брат начал расти. Черная дыра в его груди встрепенулась, будто птенец, разбуженный невпопад, расправила угольные перепончатые крылья. Они росли вместе: Нюргун и дыра, заменившая моему брату сердце.
— Стой! Не надо!
Остановиться, когда уже начал расширяться, очень трудно, почти невозможно. Это я знаю по себе. Нюргун справился. Дыра билась в груди, силилась вырваться на свободу — больше, больше, еще больше! — но Нюргун дыру не пускал. Держал мертвой хваткой, стоял на своем, хотя по темному, осунувшемуся лицу Самого Лучшего градом катились крупные капли пота. Я наложил запрет на боотурство, и мой брат подчинился.
— Почему?
Думаете, это спросил Нюргун? Нет, для него не существовало никаких «почему», если я запрещаю. Вопрос задал дядя Сарын. И знаете, что мне почудилось? Нас окружили стены юрты-невидимки — как там, в Нижнем мире, когда Нюргун схватился с Уотом Усутаакы. Только в Нижнем мире я оказался снаружи, а сейчас — внутри. Я, Нюргун, дядя Сарын. Кроме нас, никого не существовало.
Жаворонок?!
Ее не было с нами. Я ее не чувствовал. Да вот же она, рядом с отцом! Глаза протри, сильный! Нет. Ее здесь нет. Сон? Нюргун утащил нас в свой сон, как Уота? Мы все спим?
— Почему? — повторил дядя Сарын.
— В сыагай нельзя попасть! — объяснил я. — Ты сам это устроил!
— Я?! — изумился дядя Сарын.
— А кто же еще?! Никто не сумеет попасть в сыагай, и женихи разъедутся. Я останусь, Жаворонок бросит притворяться — и мы поженимся. Так? Ведь это твой план?!
— Нет, это твой план. И не такой уж глупый, как может показаться. Увы, дружок, моя дочь не притворяется. Тут всё по-настоящему, знаешь ли.
Он выглядел бесконечно усталым. И старым, очень старым. Куда там Первому Человеку! Как он на ногах-то держится?
— По-настоящему?! Ты с ума сошел?
— Не исключаю.
— Ду̀ши Жаворонка — в этой летучей бабке?!
— Именно так.
— Но зачем?!!
— Последнее состязание. Оно должно быть таким, чтоб никто кровь из носу не смог оспорить результат, потребовать переиграть турнир. Победитель в данном случае получает не просто невесту, человека-женщину. Он получает ее душу, мысли, всю её с потрохами! Кто после этого посмеет возразить? Тут нельзя обманывать, Юрюн. Играем честно, карты на столе. Видал этих балбесов? Иные чужую душу за три полета стрелы чуют. Обман бы точно раскусили...
Я молчал. Целый мир без возражений ждал меня: женихи, Нюргун, Сарын-тойон. Лишь черная дыра не желала ждать, но Нюргун держал ее за глотку, и дыре волей-неволей приходилось ждать вместе со всеми.
— Тебя не зря назвали Сарыном, — наконец сказал я. — Ты обещал Жаворонка Уоту еще до ее рождения. Ты обещал Жаворонка мне. В обоих случаях мне известно, почему. Сейчас ты пообещал свою дочь самому лучшему — стрелку, который расколет золотой сыагай. В прошлые разы твои обещания вышли нам боком. Позволь спросить тебя, на что ты рассчитываешь сейчас?!
— На самого лучшего.
— Самый Лучший, — кивнул Нюргун. — Да.
И снова начал расширяться.
— Да ты посмотри на него! — заорал я. — Посмотри!
Время рвануло с места в галоп. Его, считай, не осталось — последние мгновения вихрем уносились в черную дыру, исчезали в ней. Не открывая глаз, дядя Сарын взглянул на Нюргуна — и содрогнулся.
— Видел? Ему нельзя! Нельзя!
Поразил бы Нюргун золотую искру, порхающую в небе? Да, наверное. Мой брат был способен на многое. Ради меня — на всё. Но для этого ему нужно было стать боотуром. Сделаться большим, большим, очень большим. А значит, черное сердце Нюргуна тоже стало бы очень большим. Можно ли удержать такое сердце в ладонях?
Не знаю. И знать не хочу.
Будешь и дальше прятаться за чужие спины, сильный?

 

3
Золотой волос надежды

Костяной лук-чудовище я помнил еще по Кузне. Нюргун наложил стрелу на тетиву. Поднял тяжелый взгляд к небесам. Я бы такой взгляд не поднял, надорвался. В зрачках моего брата пульсировали, рвались на волю черные дыры.
— Нет, — сказал я ему. — Я сам.
У дяди Сарына отвисла челюсть. Он не верил тому, что видел. А видел дядя Сарын, как усохший слабак шагает вперед и отодвигает Нюргуна в сторону. Огромного Нюргуна. Доспешного Нюргуна. Самого лучшего Нюргуна.
А что? Обычное дело.
И Нюргун послушно отступил.

 

Лук. Мой лук. Вот, в руке.
Стрела.
Золотая бабка. В небе.
Слепит. Пляшет.
Глаза!
Тру, моргаю. Пла̀чу навзрыд.
Мелькает. Мелькает. Мелькает.
Пропала. Не вижу.
Вижу.
Не вижу!

 

Позже я тысячу раз переживал во сне свой звездный час, будь он проклят. Переживал заново, как впервые. Вспоминал наяву. Поднимал и опускал лук, моргал, рычал, ругался на чем свет стоит. Стрелок, я был боотуром. Для боотура все просто. А для того, кто вспоминает... Со временем, барахтаясь в памяти, как в паучьем колодце, я уверился: нас было двое, Юрюн-боотур и Юрюн-слабак. Одному требовалось всадить стрелу в вертлявую искру. Другой же бубнил ему под руку, давал советы, мучился сомнениями, думая, что помогает, но это вряд ли.
Иногда мне кажется, что я разговаривал с самим собой, как в детстве говорил с Нюргуном, прикованным к столбу. Уж не знаю, помогло ли это Нюргуну освободиться, но перетерпеть плен — да, помогло.

 

Вихрь. Взметнулся.
Летит!
Вверх летит! К моей искорке!

 

Это не вихрь, мой дорогой, мой сильный Юрюн. Это Тонг Дуурай. Помнишь: «Я надеюсь, что ты — умный малый. Что ты уедешь вовремя. Умные малые — редкость среди сильных, а мы с тобой поняли друг друга...»? Великан ждал своего часа и дождался. Считай, все разъехались, Бури Дохсуна, главного соперника, больше нет; остальные — так, мелочь. Слабаки! Бури нет, зато есть Нюргун. Нюргун здесь! Если ты, Юрюн, отметил чудовищность костяного лука в руках брата, то уж Тонг наверняка обратил внимание на лук и сделал правильные выводы. Нюргун вступил в спор, а значит, следует торопиться. Отступить? Состязаться? Стрелять первым? Шиш вам, крутой оплеванный шиш! Зачем рисковать промахом, позором, когда можно взять и схватить? Взлететь и сграбастать золотой сыагай? Никто об этом не подумал, а Тонг Дуурай подумал. В сыагае — ду̀ши и разум Жаворонка? Отлично! И пусть теперь Сарын-тойон попробует не отдать дочь в жены хитроумному Тонгу! Кому нужна бездушная, безмозглая кукла? Да и тело, оставшись без душ, долго не протянет. Хочешь, не хочешь, Первый Человек, а придется тебе решать в нашу пользу!
Это и впрямь было похоже на вихрь. Плюясь синим огнем, Тонг Дуурай крутнулся волчком. Плоть великана размазалась, превратилась в бешено вертящийся смерч, и адьярай прянул ввысь.
У всех адьяраев есть короткие пути. У нижних — под землю, у верхних — за облака̀.

 

Летит! Схватить хочет! Забрать!
Жаворонок!
Не отдам!
Люблю. Люблю. Очень люблю!!!

 

Золотой высверк — сыагай в небе. Стальной высверк — наконечник стрелы. Высверк красной меди — накладка на луке. Слова, которые истинный боотур умрет, а не произнесет вслух — мы произносим их вместе, Юрюн-слабак и Юрюн-сильный. Кричал я тогда? Шептал? Какая разница, если три сверкающих блика — цель, стрела, лук — слились в один, и от меня в небо протянулась сияющая нить. Золотой волос надежды — ты видишь, папа? Нет, ты правда видишь? Нить связала мои ду̀ши с душами Жаворонка, и стрела ушла в полет.
— Куда? — завопил дядя Сарын за миг до выстрела. — Куда ты метишь, балбес?!
Я не ответил. Я знал, куда мѐчу, и знал, что не промахнусь.
Впрочем, Тонг Дуурай тоже кое-что знал. Из недр смерча выпросталась когтистая лапа. Она схватила оленью бабку, сомкнула пальцы вокруг добычи, уведя ее с того места, где бабка только что была — и в Тонгов кулак вонзилась моя стрела, с треском расколов сыагай на четыре части. Кулак разжался, распахнулся красным цветком о пяти лепестках — и три золотых обломка упали с неба в мою подставленную ладонь.
Три.
Не четыре.
Удар стрелы подбросил четвертый обломок вверх. Уверен, он тоже упал бы в ладонь — по-другому и быть не могло! — но я недооценил Тонга. В последний момент великан успел взмахнуть левой, уцелевшей рукой, поймать беглеца на лету — и рвануть в зенит.

 

Вор! Ворюга!
Украл! Удирает!
Очень плохой! Убью! Верну!

 

Тут мне-усохшему и добавить-то нечего. Мне и сейчас мерещится, что вторая стрела сорвалась с тетивы быстрей, чем легла на нее. Извините за грубость, но из песни слова не выкинешь, а я всегда предпочитал говорить правду...
Прямо в задницу, кэр-буу!
Адьярай извернулся ужом, подброшенным в воздух. Сперва я решил, что стрела лишь задела похитителя. Царапина, пустяк, боотур и не заметит! Но с небес рухнул дикий, отчаянный рев, полный боли и ярости. От великана отделился кусок плоти, брызжа кровью, кувыркнулся вниз...
Моя стрела превратила жеребца в мерина.
Тонг метнулся следом за утраченным достоинством. Не знаю, был ли он знаком с Уотовыми братьями, способными пришить что угодно к чему угодно, но потерю Тонг догнал, схватил, для чего ему пришлось разжать пальцы здоровой руки...
И четвертый, последний кусок сыагая присоединился к трем другим.
Я не смотрел на небо. Не слушал проклятий улетающего Тонга. Дрожа от возбуждения, я видел, как обломки срастаются, превращаются в единое целое. Значки-муравьи, испещрившие сыагай, пришли в движение. Золото потекло, плавясь. Чудо! — оно осталось прохладным, когда я ждал ожогов. Солнечная капель пролилась меж пальцев, ушла во влажную, жирную почву; впиталась, исчезла.
Жаворонок глубоко вздохнула. Моргнула, прижала руки к груди. На лицо ее возвращались краски. Не помню, как я оказался рядом. Подхватил, не дал упасть.
— Я... Я спала?
— Может быть.
— Мне снилось: ты...
— Победа! Честная победа! Я отдаю свою любимую дочь Туярыму Куо в жены Юрюну Уолану, сыну Сиэр-тойона и Нуралдин-хотун! Слово Первого Человека — камень и железо! Да будет так!
Над нами гремел торжествующий голос Сарын-тойона, я тонул в заплаканных, счастливых глазах Жаворонка — и не обратил внимания, что из-за дальних сопок объявился новый всадник. В последнее время все ехали отсюда, он же ехал сюда.
Дядя Сарын подошел к нам.
— Как сказал бы твой отец, обжалованию не подлежит! — устало выдохнул он.

 

4
Гость в дом — радость в дом!

 

Почему мы сразу не ушли? Что нам помешало? Понурые женихи, что собирали свои пожитки и подзывали коней? Вряд ли. Жаворонок, засы̀павшая нас вопросами? Айталын, брызжущая радостным ехидством? Нюргун?! Уж точно, не Нюргун. Мой брат был занят. Сейчас, когда не требовалось никого спасать, он сел на пригорке, прижал ладони к груди — так и сидел, глядя вдаль.
И всадник нам тоже не мешал. Ну, едет себе и едет. Обычное дело.
Зато приунывших женихов новый гость очень даже заинтересовал. Это мы неудачники, буо-буо?! Мы хотя бы приехали к сроку! Пили-гуляли! Состязались, да! А ты вообще опоздал! Все разъезжаются, а ты явился, хыы-хык! Не запылился, гыы-гык! А вот и запылился! Еще как запылился! А на̀ тебе шиш оплеванный! Видал такой? Крученый, с присвистом!
Все это они всаднику и высказали, когда тот подъехал. Хорошо, если нашелся кто-то невезучей тебя! Выходит, ты уже и не худший. Опять же, есть над кем посмеяться — славное развлечение, достойное...
Боотуры. Что с них, то есть, с нас взять?
Гость хмурился, молчал. В драку лезть не спешѝл — спѐшился, и только. Стоял, осматривался — вроде мир впервые увидал.
— Вот же дураки-и-и-и... — тихонько протянула Айталын, качая головой.
Моя сестра первая поняла, кто перед нами. А за ней поняли вторые и третьи:
— Ты гляди!
— Женщина!
— Человек-женщина!
— Баба, дьэ-буо!
— Боотур-баба, хыы-хык!
— Боотурша!
— Боотурица!
— Бабатур, гыы-гык!
— Эй, ты чего? Зачем человеком-мужчиной вырядилась, а?
Длинный, до колен, кафтан желтой оленьей кожи. Вставки из куньего меха, соболья оторочка, серебряные висюльки. Ровдужные штаны с узором по швам. Теплые волчьи сапоги. Это летом-то! И не жарко ей?! Круглая шапка, на верхушке — стальное острие...
Впервые я видел женщину-боотура. Слышал, что такие бывают, помню историю с Жаворонком, но истинных боотурш я до сих пор не встречал. Остальные, судя по гоготу — тоже. Наряд гостьи показался мне знакомым, но припомнить, где я мог видеть этот кафтан, штаны и шапку, сразу не получилось. А потом стало не до нарядов.
Боотурша удостоила зубоскалов взглядом. Лицо у нее было суровое и по-своему красивое, только красивое не по-женски. Ростом и ста̀тью гостью тоже не обделили. Даже усохшая, она смотрелась внушительней большинства женихов. А вела себя уж точно достойней насмешников!
Наверное, у меня дурной глаз. Гляну, и молоко киснет. Едва я отметил достоинство гостьи, как все пошло наперекосяк.
— Нюргун! — гаркнула боотурша.
Мой брат вздрогнул, обернулся на голос — и прикипел к женщине взглядом. Если честно, мы изрядно опешили. Кто она такая? При чем тут Нюргун? Я собрался было подойти, расспросить, но меня опередили:
— Что — Нюргун?
— Нюргуна ищешь?
— Замуж хочешь, да?
— За Самого Лучшего, буо-буо?
— Зачем тебе Нюргун? Ложись со мной!
— Нюргун!
Гостья сдвинула брови, ударила себя ладонью в грудь:
— Нюргун!
— Это ты, что ли, Нюргун?!
— Кыс Нюргун?
— Кыс Нюргун, хыы-хык!
— Самая Лучшая? Хочу, да!
— Кыс-кыс-кыс! Идем со мной, красавица!
— Со мной!
— Я лучше! Идем!
Позже, вспоминая мерзость, свидетелями которой мы стали, я сообразил, что боотуры просто не могли взять в толк, как вести себя с гостьей. Боотурша? Ишь, диковина! И что с ней прикажете делать? Кумыс пить? Силами меряться? А вот залезть на такую, небось, хорошо будет! В головах варилась каша — бурлила, вскипала, лезла наружу насмешками и непристойностями.
— Идти? — спросила гостья. — С вами?
— Да!
— Зачем?
— За тем!
— За этим самым! За самым лучшим!
— Бороться станем, хыы-хык!
— Мой верх будет, я на тебя залезу!
— А твой верх — ты на меня!
Кто-то не выдержал, шагнул вперед:
— Человека-мужчину хочешь? Настоящего?
И ухватил гостью за грудь.
Никогда раньше я не видел, чтоб расширялись так быстро. Миг, и над похабником выросла гора, с головы до ног закованная в броню. Кольчуга со сверкающим зерцалом, островерхий шлем, латные рукавицы... Пощечина отшвырнула неудачливого жениха к пригорку, где сидел Нюргун, и я расслышал знакомый, очень знакомый хруст. С таким звуком сломалась шея Омогоя от затрещины Мюльдюна-бёгё. Помните? Мне не требовалось подходить к жертве боотурши, проверять, дышит ли.
Мертвец, он и есть мертвец.
Усыхала незнакомка дольше, с явной неохотой. Будто намекала: кто еще желает?
— Бешеная!
— Кыс-Илбис!
— Одержимая...
Окажись здесь Буря Дохсун или Тонг Дуурай, все могло бы сложиться иначе. Эти бы не отступили. Но оставшиеся боотуры... Слабаки, презрительно бросил бы покойный Уот, и был бы прав. У слабаков хватило ума не ввязываться в битву, позорную при любом исходе. Они сочли за благо поспешить прочь. Лишь какой-то бедняга айыы бродил поодаль, на безопасном расстоянии — ждал коня, припозднившегося со скачек.
И тут Нюргун встал. Он вставал долго, очень долго, хрустя коленями и затекшей спиной. За ним валилось в бездну солнце: косматое, багровое. Кровь текла по клыкам далеких гор, к аласу ползли летние, тяжелые на ногу сумерки. От Нюргуна к боотурше протянулась длинная тень. У тени имелось свое собственное черное сердце. Оно билось в такт сердцу, рвущемуся на свободу из тесной человеческой груди, и Нюргуну приходилось удерживать сразу две пульсирующих дыры.
— Ты!
Палец гостьи указывал на Нюргуна. Их разделяла треть полета стрелы, но казалось, что боотурша стоит в шаге от моего брата, и ее палец вонзается прямо в Нюргунову грудь.
— Ты! Ты никто!
Нюргун молчал.
— Тебя нет! Есть только я!
Нюргун пожал плечами. Нет, есть — что с того?
— Я — Нюргун! Я!
Нюргун молчал.
— Биться! Хочу биться! С тобой!
— Завтра, — сказал Нюргун.
— Сегодня!
— Нет, завтра. Люблю.
Я не понял, что он любит. Битвы, что ли? Мы тащились за Нюргуном, бредущим к дому, я всё хотел спросить, что он любит, да так и не посмел, а женщина осталась стоять на поле для праздников.
На закате она ждала рассвета. Ей позарез нужно было завтра.

 

ПЕСНЯ ЧЕТВЕРТАЯ

Он ведь должен был
Жениться на ней;
А гляди-ка —
Тешится дракой вовсю
С предназначенной подругой своей...
Есть ли что на свете святей,
Чем жениться по воле судьбы?!
А он ее лупит, гневом дыша.
Да и девка тоже, видать, хороша!
Вместо того, чтобы замуж идти
За суженого своего,
Тумаками она встречает его,
Пинками угощает его!

«Нюргун Боотур Стремительный»

1
Дела семейные

 

В доме нас ждал этот самый. Ну, этот. Я все время забываю нужное слово.
— Сюрприз! — сказала мама.
Да, точно, сюрприз.
Стол был накрыт, но пустовал без еды. Брусничный отвар в глиняном кувшине, кисляк в плошке, дюжина чашек, и всё. Зато народу в трапезной собралось — ой-боой! Как на свадьбу или, тьфу-тьфу-тьфу, на поминки. Чего я плююсь? Это вы мне ответьте, чего тетя Сабия вечно плюется через левое плечо, когда говорит о хорошем, а случалось, и о нехорошем! Скажет и плюется... Эту заразу я от нее подхватил. Вон она, тетя Сабия. И лицо у нее не свадебное, нет.
Думаете, чего мне поминки на ум пришли?
— Садитесь, — предложила Умсур. — Умаялись, небось?
— Ты когда прилетела? — спросил я. — Давно?
— С конями. Я над Вороном кружилась. Не заметил?
— Белое на белом? Тебя, когда ты стерх, в облаках и не разглядишь!
— А чего ты такой красный?
— От смущения. Сестру не приметил...
Ага, еще и от вранья. Мы, боотуры, на Ворона с Громом пялились, на схватку коней — явись в небе огненный змей, и того проморгали бы!
— Мама на тебе прилетела? — сдуру брякнул я. — Верхом?
Умсур выразительно постучала согнутым пальцем по голове. В смысле, да расширится она!
— Я с Мюльдюном, — объяснила мама. — Ворон чужого вороного приметил, и сразу вдогон. Бегут, дерутся. Умсур за ними, на крыльях... А тут Мюльдюн, с облаком. Он меня и подвез.
— А где Мюльдюн?
— Улетел. Подбросил меня и улетел. Он...
Мама не удержалась, глянула на молчаливого Нюргуна. Ну да, Мюльдюн-бёгё во всём силач, только в одном слабак. Неохота ему с Нюргуном встречаться.
Мама, подумал я. Умсур, Айталын, тетя Сабия, дядя Сарын. Жаворонок. Мы с Нюргуном. У стены Зайчик сидит, прямо на полу. Мюльдюн, считай, тоже с нами. Ведь был же, был здесь, и маму подвез. А что улетел, это пустяки. Вся семья в сборе, кроме папы. Хотя, если вдуматься... После явления папы в небесах, после нашего бессловесного разговора я не мог избавиться от ощущения, что папа тут, никуда не делся. Что бы ни происходило, что бы ни произошло завтра или послезавтра, было насквозь пронизано законом — нитями сотни, тысячи разных законов, которых я не знал, но это не освобождало Юрюна Уолана от ответственности. Папа, ты суров, но это ты! Скажи мне, зачем моя семья, моя жизнь едва ли не целиком, без остатка собралась в доме дяди Сарына? Зачем?!
Что грядет?!
— Теперь можно? — спросил из угла огромный черный адьярай. — Мне теперь уже можно рассказывать?
— Мастер Кытай?!
Наверное, я ослеп. Утратил зрение, а золотой сыагай разбил чудом, попущением судьбы. Не заметить кузнеца? Ладно, стерх, белое на белом. Но громадина-кузнец?!
— Что вы здесь делаете, мастер Кытай?
— Расхозяйничался братец, — язвительно буркнула Умсур. — В чужом доме гостя пытает... За дочкой он приехал. Устраивает?
— За дочкой, — подтвердил кузнец. — Она хоть жива?
Я так и сел. Вроде Зайчика, под стеночку, и ноги протянул. Лишь руки жили отдельно — двигались, чертили, рисовали в воздухе картину за картиной, словно хотели заменить одеревеневший язык. Боотурша с коня: прыг! Адьярая: хрясь! Адьярай: брык! Женихи: арт-татай! Басах-тасах! Боотурша: Нюргун! Женихи: Кыс Нюргун! Ну, вы поняли, о чем я. И все, кажется, поняли.
Рядом сел дядя Сарын. Охнул:
— Куо-Куо? Это была Куо-Куо?!
— Куо-Куо? — квакнул и я. — Правда?
Кузнец потупился, как если бы мы уличили его в чем-то постыдном:
— Ага. Вы ее там не пришибли?
— Нет.
— А она вас?
— Нас — нет. Ну, пока нет. Сказала, что Нюргуна пришибет, только позже. Ей Нюргун не нужен, она теперь сама Нюргун. Вы меня извините, мастер Кытай, но ваша дочка всегда была... — Я повторил жест Умсур, постучав согнутым пальцем по голове. — Просто раньше ей любви хотелось, а сейчас, наверное, расхотелось. Сейчас ей бы подраться... Стойте! А почему она в доспехе? С оружием? Что вы с ней сделали?!
— Можно, — кивнула мама, обращаясь к кузнецу. — Теперь можно, Кытай. Рассказывай всё, как есть.

 

2
Рассказ Кытая Бахсы, кузнеца с сотней прозвищ, о том, как он выбирал из двух зол и что сделал со своей единственной дочерью

Да, она родилась сильной.
Нельзя сказать, чтобы мы со старухой не пытались завести других детей. Пытались, и еще как, пока не вошли в возраст, когда чресла иссякают, а чрево высыхает. Пришлось смириться, что будем доживать свой век без сыновей. А дочь... Что дочь? Когда в четыре года она своротила мою наковальню, сомнений не осталось.
В детстве боотуры, если не считать силы, очень похожи на обычных детей. Это я про разум, если вы не поняли. Расхождения начинаются после пяти лет: рассудок боотура, когда его голова расширяется, приостанавливает развитие, зато в усохшем состоянии все движется, как обычно. Знания, навыки, память... Ну хорошо, не как обычно. Если ты часто расширяешься, разум-боотур выламывается в первый ряд, и это скверно влияет на усохший разум.
Родилась ли моя дочь слабоумной?
Нет.
Это я сделал ее такой.
Я не хотел иметь в семье боотуршу. С сильными куча забот, но речь о другом. В конце концов, родители вырастили тебя, Юрюн, и тебя, Нюргун... Извини, я болтаю чепуху. Тебя, как ни крути, растили не лучшим образом. Но следует признать, что прикованный к оси миров ты был безопасен, а значит, не доставлял хлопот семье. Все, все, возвращаюсь к моей дочери. Сила? Ее силу мы со старухой обуздали бы, приучили к повиновению. Много ли надо? Еда, питье, работа по хозяйству... Что, Юрюн? Обычное дело? Вот-вот, обычное.
Проблема заключалась в моей работе.
Да, я знаю слово «проблема». А, понял! Ты не знаешь слова «проблема». Проблема — это яма, которую нужно перепрыгнуть, а разбег взять негде. В Кузню постоянно наезжали боотуры: и дети, нуждающиеся в перековке, и их сопровождающие, взрослые мужчины. Обычно я стараюсь не принимать больше одного ребенка за раз. Почему? Помнишь, я назначил перековку Эсеху Харбыру, и тут внезапно явились вы с Нюргуном? Чем дело кончилось? Верно, дракой. Взрасти я дочь сильной, дракой кончались бы две перековки из трех. Я бы сыпал угрозами, разнимая драчунов, и однажды...
Нет, даже думать не хочу. Я не боялся гибели кого-то из юных боотуров, не боялся и того, что моя дочь погибнет в сражении. Я боялся, что моя работа пойдет прахом, что огонь в горне погаснет навсегда.
Мерзавец? Нет, уважаемая Умсур. Я кузнец.
Со старухой я не советовался. Вы, почтенная Нуралдин-хотун, отлично знаете, что происходит с женами, когда они слишком долго живут с такими мужьями, как мы. И вы, почтенная Сабия-хотун, тоже. Решение я принял сам, сам за него и отвечу. Когда моей дочери исполнилось десять лет, и я увидел, что она нуждается в перековке — я отказал ей в своем ремесле.
Нет, она не умерла. И даже не заболела. Женщины-боотурши этим и отличаются от боотуров-мужчин — отсутствие перековки их не убивает. Куо-Куо — я привык называть ее так, как ей нравится — выжила, выросла сильной, вернее, недосильной. Со взрослым боотуром она бы не совладала, но с детьми, которых привозили в Кузню, справлялась легко. Тебя, Юрюн, не удивило, что Куо-Куо валяла тебя по конюшне, как хотела? Ты же не мог вырваться? Ты, который незадолго до приезда к нам сломал шею завистнику Омогою? Взрослому, крепкому парню?! Что? Я ошибаюсь? А, это не ты сломал шею Омогою, а Мюльдюн! Но если бы Мюльдюн не вмешался, ты бы прикончил Омогоя?
Если так, какая разница, в чьих руках треснула шея бедняги?
Тело моей дочери не пострадало, пострадал рассудок. Ее поведение стало напоминать поведение боотура, который не любит усыхать. Детские повадки, помноженные на похоть созревшей женщины — нам со старухой приходилось трудно. Наказания соответствовали телесной крепости Куо-Куо — я бил ее молотом, вешал за ребро на крюк. А что прикажете? Сечь розгами? Трепать за косы? Она рассмеялась бы мне в лицо. И никто из гостей Кузни — ни дети, ни взрослые — не принимал во внимание то, что обычная девушка мигом скончалась бы от удара молота, а на крюке не выдержала бы и часа.
Вы, боотуры, ненаблюдательны.
Все кончилось с приездом Нюргуна. Юрюн, ты понимаешь, о чем я? Вы убрались прочь, и месяц спустя я не узнал свою дочь. Что? Да, месяц. Точно, месяц. Два года? Какие два года?! Нет, я не хочу спорить. Я знаю, когда Куо-Куо изменилась, и хватит об этом. Она слегла, и старуха моя выплакала себе все глаза. Старуха не понимала того, что понимал я: девчонка нуждается в срочной перековке, как нуждался в ней Нюргун. Будь я суеверным, решил бы, что ты, Нюргун, передал ей часть своей злой судьбы, превратил в человека-мужчину. Я уже говорил вам, что мужчины-боотуры мрут, как мухи, без перековки? Простите, я волнуюсь. Короче, я тянул до последнего, и когда убедился, что выхода нет, что я теряю дочь... Пинками я поднял Куо-Куо с ложа и отправил в оружейную: выбирать доспех. Затем разжег огонь в горне и приступил к работе.
Да, перековка прошла успешно.
Конь? За конем для дочери я поехал сам. Гнать табун мне не пришлось — Дьэсегей-тойон, мой давний приятель, встретил меня на границе своих владений с уже отобранным животным. Я вернулся домой и начал вторую перековку. Испытание Куо-Куо я тоже провел сам. Взял молот, заорал: «Ах ты, дрянь! Хочешь на крюк?» Она оделась в доспех и вооружилась быстрей быстрого. Я едва успел удрать подальше и до вечера не возвращался.
Когда я вернулся, она перестала разговаривать со мной. Не уверен, что она вообще замечала мое присутствие. Неделю спустя ее перестала интересовать мать. Мы кормили ее, стелили постель, стирали одежду. Она блуждала вокруг Кузни, размышляя о чем-то, недоступном нам, а может, прислушивалась к тайным голосам. Сошла с ума? И этого я не исключаю. Легко рехнуться, если ты не спишь. Да, она перестала спать.
Совсем.
Однажды в разговоре со старухой я произнес твое имя, Нюргун.
— Да? — откликнулась Куо-Куо.
Казалось, я обратился к ней. Она смотрела на меня с ожиданием, затем с гневом. Наконец она повернулась и ушла. Позже это повторилось: я помянул Нюргуна, моя дочь отозвалась. Когда это случилось в третий раз, она оседлала коня и уехала.
Перед отъездом она долго выбирала одежду. Помните мою старуху? Во что она одела вашего парня? Приехал-то он в тряпье, в рванине... Куо-Куо выбрала тот же самый наряд. Не спрашивайте, как я сумел проследить за беглянкой, оставшись незамеченным. Это долгая и не слишком приятная история. Впрочем, не уверен, что она заметила бы мое присутствие, сиди я позади нее на коне.
А, чуть не забыл: она бросала вызов всем, кто приезжал в Кузню после ее перековки. Лезла на рожон, как с цепи сорвалась...

 

3
Хара Сурэх

— Ничего, — вдруг сказал Нюргун. — Пусть.
— Что — пусть? — изумился я.
Если по правде, я решил, что рассказ кузнеца Нюргун пропустил мимо ушей. Бледный, с мокрыми от пота волосами, он все это время простоял у дверного косяка, закрыв глаза. Но как он стоял! Я знал его позу еще по тем дням, когда Нюргун превратил мою спальню в общую. Затылок, лопатки, ягодицы — в одну линию, вдоль косяка. Прижаться, застыть, слабо подергиваясь, и лишь изредка... Сперва я подумал, что Нюргун обирает себя, как делают умирающие. Даже если они лежат голышом, люди при смерти одергивают несуществующую одежду, суетливо разглаживают складки, снимают какие-то ниточки и волоски. Дедушка Сэркен, бывая у нас наездами, объяснял: это умирающий ищет место, откуда вылетит воздушная душа. Хочет удержать, схватить, не отпустить... Впрочем, я быстро вспомнил плен в железной горе, и объяснение пришло без спросу, ударило под дых. Так Нюргун стоял у столба, так он рвал волшебную слизь Алып-Чарай, желая свободы. Я только не понимал, почему, обретя свободу, Нюргун превратил позу пленника в позу отдыха, заменяя ей сон. Он что, успокаивал сердце памятью о тщетном стремлении на волю? Неужели плен помогал Нюргуну держать черную дыру в повиновении?!
— Пусть, — объяснил Нюргун. — Пусть дерется.
— Она же убьет тебя!
Нюргун пожал плечами:
— Буду держать. Пока смогу, буду держать.
— Кого? — спросил я. — Кого ты будешь держать?
Он не ответил.
— Куо-Куо? Или, — я указал на дыру, — эту дрянь?
— Ему нельзя драться, — вмешался дядя Сарын. — Даже если он просто будет удерживать твою дочь, Кытай, даже если ему хватит сил... Это конфликт, понимаете?
Мама кивнула. Умсур кивнула. Кивнула тетя Сабия.
— Нет, — сказал я. — Не понимаю.
— Конфликт, — дядя Сарын ударил кулаком в кулак, и я всё понял. — Ему нельзя ни с кем конфликтовать. Драка, состязание, любое соперничество. Ты видишь его сердце, Юрюн? Да?!
Настала моя очередь кивать:
— Вижу.
— Время горит в звездах, дружок. Наше время горит в твоем брате. Что из этого следует? Что?!
— Он — звезда, — пробормотала тетя Сабия. — Свет и жизнь.
— Приблизься, — добавила Умсур, — и сгоришь.
Мама заплакала.
— Ему следует находиться в покое, — дядя Сарын налил себе чашку кисляка, выпил залпом. — Он должен спать. Спать там, спать здесь. Там — лежа на больничной койке, здесь — стоя у оси миров. Время должно гореть в нём медленно, очень медленно. Освободившись, он проснулся, и время полыхнуло костром. Что случается со звездами, если нарушается баланс процессов? В звездном ядре образуется черная дыра...
— Как в Нюргуне? — я подался вперед.
— В черной дыре, дружок, нет хода времени. Всё выгорело, до последней щепочки. Пепелище, угли да зола. Зайди туда — пропадешь. Подойди ближе, чем следует — пропадешь. Возьмут тебя за шкирку, бросят за горизонт...
— Горизонт событий?
Дядя Сарын долго смотрел на меня. В какой-то момент мне даже почудилось, что он сейчас откроет глаза.
— Дружок, — вздохнул он. — Ну ты и дружок! Да, горизонт событий. Откуда знаешь?
— Видел, — объяснил я.
— Где? Когда?!
— Буря хлестнул его молниями. Молнии ушли в дыру... Пустоши, дядя Сарын. Выжженные пустоши и горизонт, из-за которого нет возврата. Говорю же, видел.
— Теперь ты понимаешь, почему ему нельзя вот так? — Сарын-тойон еще раз ударил кулаком в кулак. — Дыра растет, и однажды...
— Она расширится? Станет боотуром?
— Да, боотуром. А значит, выйдет из подчинения. Ты освободил Нюргуна, он освободит её. Вернее, он станет ею — весь, целиком. Хара Сурэх, Боотур-дыра! Кому тогда выпадет срок бежать по выжженным пустошам? За горизонт событий?
Мне почудилось, что кроме нас двоих здесь нет никого, даже Нюргуна. Дядя Сарын, ты что, ждешь от меня решения? Одобрения?! Я уже освободил Нюргуна — к добру, к худу ли; я больше не хочу решать!
— Его можно вылечить? — спросил я.
— Да, дружок. Но боюсь, лечение тебе не понравится.
— К нему надо позвать знахаря? Шамана?
— Его надо вернуть в гору, к столбу. Приковать заново и оставить в покое. Мы не можем всегда быть сильными, мальчик мой. От этого мы покрываемся трещинами. Прими мои слова, как горькое лекарство, согласись с ними. И я обещаю тебе...
Я встал. Слабак, я стоял сильным.
— Нет, — сказал я.
— Почему? Ты хоть представляешь...
— Нет, и всё.
Позже я перебрал тысячу доводов, почему нет. Доводы были вескими, убедительными. В них звучали правда, честь, долг, глупость, ответственность и безответственность. Я не стану их вам пересказывать. Мне они и самому не слишком нравятся. Нет, и всё, и хватит об этом.
— Тогда я могу, — дядя Сарын выразительно дернул веками. — Ну, ты знаешь, что я могу. С одной Кыс Нюргун я, пожалуй, справлюсь. А там будет видно...
— Нет, — произнес Нюргун, и я узнал свой голос. — Нет, и всё.
— Почему же?!
— Нельзя, — объяснил Нюргун.

 

4
Поле для праздников

Сопки тонули в тумане. Лишь острые макушки торчали из мути, зыбкой смеси молока и грязи, напоминая шлемы боотуров, сотни лет назад увязших в трясине. Шлемы проржавели, зарослѝ мхом и травой, но все еще пугали рассвет. Жалкий трус, он медлил, прятался за горным хребтом. То ли мы поднялись слишком рано, то ли время, горящее в груди Нюргуна, шутило свои несмешные шутки.
Снаружи нас встретили запахи травы, давленой копытами, и свежего навоза. Я поскользнулся на влажном конском яблоке и едва не упал. Долина Сайдылык выглядела чистым разорением, как после набега орды адьяраев. В некотором смысле, так оно и было, а то, что вместе с адьяраями сюда набежали и солнечные айыы, картину не улучшало. Нашествие аукнулось долине грудами мусора, золой бесчисленных кострищ, уймой навоза, над которым уже вились и жужжали мухи. Истоптанная, исковерканная земля, останки временных жилищ, обрывки шкур, порушенные урасы, обгорелый остов юрты...
К счастью, хозяйства местных улусников, видневшиеся поодаль, не постигла участь лагеря буйных женихов. Всё, по большому счету, уцелело. Разве что скотины поубавилось: поди прокорми такую ораву! Хрипло залаял пес — и поперхнулся, умолк, словно устыдившись: чего это я? На лай из юрты выбрался хозяин — без штанов, в рубахе ниже колен — мазнул по окрестностям хмурым взглядом. Сколько ж это работы предстоит, а? Может, лучше вернуться, сон досмотреть...
Я бы тоже хотел вернуться, но мне было нельзя.
Она стояла на том самом месте, где осталась ждать вчера. Затылок, лопатки, ягодицы, пятки — в струночку, приклеены к столбу-невидимке. Полагаю, за всю ночь Куо-Куо даже не пошевелилась, не сменила позы. Из всех, кого я знал, так мог один Нюргун. Теперь, выходит, не один. Мой брат обогнал нас, встал напротив женщины: босой, голый по пояс, в измятых ровдужных штанах до колен. Почуяв движение за спиной, с раздражением дернул плечом: не лезьте!
Мы и не лезли.
Женщина моргнула. Проснулась? Нет, она же теперь не спит.
— Ты!
В восклицании смешались ярость и радость.
— Люблю, — бесстрастно произнес Нюргун.
Теперь я понял, что он любит. Нет, не битвы. И не что — кого.
— Илбис Кыыса, — Умсур ела глазами вчерашнюю Куо-Куо. Жесткий прищур исказил лицо удаганки, вызвав в моей памяти морду жуткой птицы эксэкю. Сестра видела что-то, недоступное нам. Имя Девы Войны, трехгорбой вороны, пьющей кровь раненых, она произнесла с содроганием. — Одержимая? Нет, вряд ли. Алатан-улатан! Как же я сразу...
Умсур вскрикнула, как от боли, когда боотурша без лишних слов сорвалась с места и кинулась к Нюргуну. По дороге она облачалась в доспех со скоростью, ужаснувшей меня. Бег Куо-Куо должен был сотрясти алас сверху донизу, но земные корни остались спокойны. Казалось, новоявленная Кыс Нюргун мчится, не касаясь земли. Она бежала и росла, росла и бежала, отчего мнилось, что женщина приближается гораздо быстрей, чем в действительности.
Три шага. Три стремительных шага. В руке Кыс Нюргун возникло копье: стальная пика с хищным граненым острием. Тусклый блеск в предутренней дымке — это копье холодной молнией ушло в полет. Какой там полет?! Единый краткий высверк соединил набегающую боотуршу с Нюргуном, обратившимся в камень.
— Люблю, — повторил Нюргун.
Он сделался больше. Черная воронка жадно распахнулась в его груди, и гигантскую стальную иглу как языком слизнуло. Копье исчезло в дыре без следа. Нюргун качнулся, но устоял. Он продолжал увеличиваться. Оружие? Доспех? Их не было. Края черной дыры курчавились завитками дымной копоти, облизывали ребра, ясно проступившие под кожей, шершавыми язычками аспидов: ещё! дай нам ещё!
Кыс Нюргун дернуло вперед, словно кто-то ухватил ее за волосы и рванул изо всех сил. Женщина споткнулась на бегу. Так дергало Кылыса Лэбийэ перед тем, как разорвать пополам. Лицо Кыс Нюргун озарилось недоумением, и я узнал прежнюю Куо-Куо. Она пряталась в боотурше, рвалась на свободу, как черная дыра в груди Нюргуна!
— Нет, — сказал Нюргун. — Люблю.
Он сжал дыру обеими руками. Я видел, что это так, и это не так. Мой брат сжимал дыру не руками — собой, всем, что у него есть, что осталось про запас. Дыра уменьшилась, с неохотой отступила, притворившись сердцем; затаилась, дыша угольным туманом.
Женщину притянуло к Нюргуну, как на аркане. Ноги боотурши едва поспевали за летящим вперед телом. Что было тому причиной? Мощь черной дыры? Боевая ярость Кыс Нюргун? Когда, крича так, что птицы замертво валились с небес, она с размаху врезалась в Нюргуна, мой брат скрипнул зубами, пошатнулся и сделался больше.
Да, еще больше.
С видимым усилием Кыс Нюргун отступила на шаг, взмахнула мечом. Без вреда для мужчины, а главное, без вреда для женщины, меч исчез в черной дыре, вырвался из пальцев хозяйки, просвистел над выжженными пустошами и сгинул за горизонтом событий. Вскрикнула мама; я вздрогнул, слыша, как она кричит и умолкает, зажав рот ладонью. Мокрые от пота волосы Нюргуна взметнулись темной волной, и Кыс Нюргун стала огромной, вровень с моим братом, но доспех кузнецовой дочери исчез, открыв взглядам обнаженную могучую плоть.
Дыра тащила всё, что подворачивалось, в свою ненасытную утробу; мой брат тащил всех, кто сражался с ним, в гигантскую всесокрушающую безоружность, туда, где исчезают лезвие и острие, и остается лишь сила против силы.
— Люблю, — Нюргун поднял голову. — Хватит.
— Ты! — задохнулась боотурша.
Ее кулак пришелся Нюргуну в рот. Лопнула, брызнула кровью нижняя губа. Нагая женщина била нагого мужчину, била без жалости и стеснения, так, словно они были единственными людьми во всем мире. Буду держать, обещал Нюргун. Черную дыру? Удары Куо-Куо, которую он бросил ради меня? Слово, данное нам? Женщина била, мужчина терпел.
Сколько, подумал я. Нюргун, сколько еще ты вытерпишь?
— Шесть, — сказала Умсур.
— Пять, — возразила мама. — Ты что, не видишь?
— Да, — согласилась Умсур. — Пять.

 

5
Поле для праздников (продолжение)

Я обернулся к ним:
— Что — шесть?! Кого — пять?!
— Месяцев. Посмотри на ее живот.
Я посмотрел. Кыс Нюргун как раз замахнулась для очередного удара. Ее движения утратили недавнюю быстроту: кулак двигался медленно, словно напоказ, но я глядел не на кулак. Живот! Живот боотурши выпирал бурдюком, полным кумыса. И клянусь, кто-то усердно подливал в бурдюк новую порцию кумыса: шипучего, пенистого свежачка.
Кулак угодил брату под ребра. Нюргун крякнул и вырос. Женщина охнула и выросла. Живот ее колыхнулся и вырос.
— Теперь шесть, — вздохнула мама.
— Она что?..
— Да, в тягости.
— От Нюргуна?!
— От кого же еще? Или ты тоже?..
— Нет! Нет!!!
— Ну, значит, точно от Нюргуна.
Следующий удар попал Нюргуну в грудь. На миг мне почудилось, что рука Куо-Куо провалилась в грудную клетку брата по локоть, нет, по плечо. Черная дыра с жадностью чавкнула, готовясь доесть остальное, но Нюргун повернулся к женщине боком, и алчное лже-сердце лишилось добычи.
— Семь.
Живот Куо-Куо выпятился еще больше, кожа на нем натянулась, как на шаманском бубне. Пупок утратил форму, сгладился, а там и вовсе вылез крохотным кулачком. Другой кулак, куда больше пупка, прилетел Нюргуну слева, в скулу. Хрустнули зубы, Нюргун сплюнул кровью, а Кыс Нюргун едва удержалась на ногах. Живот тянул ее вниз; сила, вложенная в удар — вперед и в сторону. Казалось, еще чуть-чуть, и женщину разорвет надвое без всякой черной дыры!
— Восемь.
— Ты готова?
— Да, мама.
— Ты?
— И я, — кивнула тетя Сабия.
«К чему?» — хотел спросить я. Нет, не спросил. Что тут спрашивать?
— Сарын, вели Баранчаю нагреть воды.
— Уже. Вбить кол в землю?
— Поздно, не успеем. Да и они не дадут.
Девятый удар тянулся нестерпимо долго. Время шалило, пространство издевалось; кулак женщины увяз в воздухе, и Кыс Нюргун выталкивала его, как телегу из грязи, всем телом. В итоге кулак лишь слабо ткнул Нюргуна в плечо. Так мальчишка бросает приятелю вызов: «Ну что же ты? Дерись! Или струсил?»
— Нет, — отозвался Нюргун. — Ты бей, ладно?
Этого Куо-Куо вынести не смогла. Крича от ярости, а вскоре и от боли, она упала на колени. Живот тянул вперед, боотурша уперлась руками в землю — и с трудом перевалилась на бок, а там и на спину. Под ней растеклась лужа, быстро впитываясь в землю.
— Началось, — отметила мама.
И завопила не хуже Кыс Нюргун, идущей в бой:
— Шевелитесь! Сабия, Умсур! Живо!
За женщинами по пятам следовал Баранчай, неся закопченный котел, над которым вился пар. Даже с ношей в руках блестящий слуга легко обогнал бы всех, но Баранчай старательно держался на пару шагов позади. Вряд ли он боялся расплескать горячую воду. Скорее знал, что к роженице первыми должны поспеть никак не люди-мужчины.
— Давайте! С этим временем она раньше родит, чем вы очухаетесь...
«Юрта! Юрта-невидимка! — с опозданием дошло до меня. Я вспомнил бой Нюргуна с Уотом, свои попытки ворваться к дерущимся. — Они же расшибутся...»
С разгона Умсур плюхнулась на коленки рядом с дико орущей Куо-Куо. Проехалась по грязи, вдрызг марая белое удаганское платье. Следом подоспели мама, тетя Сабия, Баранчай с котлом... Юрта? Невидимка? Путь был свободен. Один я стоял дурак дураком и тупо пялился на женщин, хлопочущих над роженицей.
Помочь? Чем? Как?!
— На!
Запыхавшаяся Айталын сунула мне в руки березовый кол, грубо обтесанный с одной стороны. Где и нашла? Молодец, сестренка! Мне вдруг померещилось, что Куо-Куо с Нюргуном отдалились от нас, кинулись прочь по выжженным пустошам... Ф-фух, чепуха! Они были на прежнем месте. Просто усохли, вот и мерещится, что они дальше.
Я ринулся к ним. Ткнул кол острием в землю, примерился кулаком: раз! два! три!
— Готово!
— Держится крепко?
— Ага!
— Поднимайте ее!
Куо-Куо подхватили в шесть рук. Помогли перебраться на оленьи шкуры — откуда и взялись?! — велели ухватиться руками за кол. Тетя Сабия села сзади, поддерживая боотуршу за спину, мама возилась там, куда я старался не смотреть.
— Тужься!
— Дыши! Дыши глубже!
— Я, наверное, никогда не рожу, — сказала мне Жаворонок. Лицо ее было белей снега. — Умру, а не рожу. Как только мамы нас рожали?
Прибежал мастер Кытай, гремя связкой черпаков:
— Вот! Вот! Не в горстях же воду таскать?
Черпаки женщины забрали, а самого кузнеца погнали в три шеи. Зайчик, сильно поумневший в последнее время, приволок целый ворох одеял — и удрал, не дожидаясь напоминания. С повитухами остался один Баранчай: то ли его не считали за человека-мужчину, то ли доверяли больше нашего.
Я мерил шагами поле для праздников. Уйти не решался: вдруг понадоблюсь? Подошел к Нюргуну: брат стоял голый, широко расставив могучие, перевитые жилами ноги. Как я мог забыть! Черное сердце пуще прежнего билось в его груди, а значит, битва продолжалась. Удары черного сердца изматывали Нюргуна стократ больше, чем удары кулака Кыс Нюргун.
Я скрипел зубами от бессилия. Почему так? Почему Нюргун вечно приходит ко мне на помощь, а я — нет? Вот он, я — рядом, не за тридевять земель! Живой, здоровый! И как прикажете мне, слабаку, удерживать чужую черную дыру в повиновении?
Подойдя ближе, я сел у его ног.
— Кустур первый меч сковал, — сказал я. — Представляешь? Умсур лягушку съела. Обернулась стерхом, клювом цапнула: ам! Сам видел, клянусь! Мотылек боком ходить выучился. Мне зимнюю шапку справили, новую. Ободрали волчью голову с ушами... Я в ней — сова совой!
Я сидел рядом с ним, на земле, как на скальном козырьке, и мне снова было десять лет, а может, двенадцать или четырнадцать. Он стоял рядом со мной, прямей лиственницы, навеки прикованный к столбу, беспощадной оси миров. Он держался из последних сил, а я рассказывал ему о сотне мелочей, тысяче пустяков, не зная, слышит он меня или нет. И пока я говорил о событиях и происшествиях, о том, из чего складывается жизнь, мой брат сжимал края черной дыры, надевал на сердце один стальной обруч за другим, не позволяя сердцу лопнуть.
Мы были в железной горе. Нет, это он был железной горой.
— Ты Уота победил. Ты верь мне, я знаю, что победил. И состязания ты выиграл. Я теперь женюсь, понял? Нет, я уже женился. Ты гулял на моей свадьбе. А потом мы поехали домой: я с Жаворонком, ты, Айталын. Жаворонку пегого конька оседлали, крепенького. Чепрак узорчатый, пестрый, сбруя в колокольцах, брякунцах... Ты на Вороне, я на Мотыльке. Айталын с тобой, в седле. Ты ее защищать вызвался. Нет, Айталын здесь осталась, у дяди Сарына. Мы же ее за Зайчика выдали! Вот я балбес, голова дырявая...
Женщины обступили рожающую Куо-Куо. Сидя у ног Нюргуна, я, считай, и не видел кузнецову дочку. Это хорошо, это правильно. Негоже человеку-мужчине на такое смотреть. Один раз мне довелось видеть, как рожает тетя Сабия. Спасибо, больше не хочу. Я и тогда не хотел, но дядя Сарын не оставил мне выбора. Вокруг женщин мелькал Баранчай — блестящий, быстрый, как прежде. Подавал черпаки с теплой водой, принимал испачканные лоскуты ровдуги, взамен находил чистые...
С неба падал дождь, косой и колючий. Капли на лету превращались в хлопья снега, в ледяные иглы. Земля па̀рила, высыхала, трескалась от палящего зноя. Трескался лед на реке, которого миг назад не было. Стужа пробирала до костей. Снег покрывал молодую, только проклюнувшуюся траву. С упрямством самоубийцы трава лезла вверх, и снег с неохотой таял, обнажая голый камень. Зубчатое солнце, похожее на колесо механизма, плясало в небе, чертило огненные дуги — с восхода на закат, с заката на восход. Небо темнело, светлело, в нем проступали россыпи звезд, знакомых и незнакомых: моргали, исчезали, загорались вновь. На цветущий багульник сыпались осенние листья — желтые, бурые, багряные. Вокруг не росло ни единого дерева, листья валились с небес — так, наверное, опадают звезды, в которых выгорело все время. Сопки меняли очертания, осыпа̀лись, исчезали. Вместо них вырастали другие: новые, острые. Озеро затянуло ряской и тиной, оно превратилось в болото. Река пересохла, впрочем, новый поток проложил себе русло по дну оврага…
Никто не обращал на это внимания. Куо-Куо рожала, женщины с Баранчаем были при деле.
Я тоже был при деле.

 

6
Поле для праздников (завершение)

— Мы вернулись, обустроились. Тонг Дуурай мою жену украл, беременную...
Зачем я это сказал? С чего?! Язык, как обычно, выскочил впереди рассудка. В защиту бедняги-рассудка я мог выдвинуть только одно: он был занят. Картины сменяли друг друга, проявлялись в воображении — в памяти?! — так резко и четко, словно я и впрямь пережил всё это, а после еще раз двадцать вспомнил на сон грядущий, и не сумел заснуть. Вот, ветер с заката: ледяной, зубастый. Невесть откуда валится буран, кипит пурга, снег хлещет землю по озябшим щекам. Жаворонок опрометью выбегает на двор, хочет забрать под крышу загулявшего щенка. Я кричу, что ей нельзя бегать, и в бесноватых южных небесах открывается провал: темный, вихрящийся зев. Муть, мгла, смерч вертится волчком, подхватывает мою жену вместе с визжащим щенком... Щенок вернулся, упал, сломав спину, и я долго стоял над дохлым животным, потрясая кулаками, пока не усох достаточно, чтобы способность думать вернулась к Юрюну Уолану.
— Дедушка? — спросил я. — Дедушка Сэркен? Твоя работа, старая сволочь?
Никто мне не ответил, кроме Нюргуна:
— Украл? Не люблю.
Голос моего брата дрогнул, сорвался. Но он все-таки сумел задать вопрос:
— Ты ее спас?
— Ты ее спас, — сказал я, видя то, о чем говорю, как наяву. — Ты дрался с Тонгом на огненном аркане...
Острей острого, как нож под лопаткой, я почувствовал собственную беспомощность. Нюргун бился с Тонгом, вихревой аркан, сплетенный из языков пламени, плясал над кипящим морем, грозя покончить с обоими бойцами, а я ничем не мог помочь брату. Я даже жену не мог спасти, пока они дерутся — я не знал, где Тонг спрятал Жаворонка. Много позже выяснилось, что великан держал пленницу рядом с восточными бухтами Энгсэли-Кулахай, на краю поля Хонгкурутт, где у Тонга был дом. Там Жаворонок и родила маленького Ого-Тулайаха, Дитя-Сироту, нашего с ней первенца, там его и выкрали, а потом выкрали снова, и я ничего не мог поделать, кроме как ждать и терзаться. Нож ворочался под лопаткой, никчемность болью растекалась по телу, бесполезность шибала в голову крепче ядреного кумыса, и я хотел замолчать, но не позволил себе эту слабость.
Нюргун держал дыру, я видел свою грядущую жизнь. Можно сказать, что у меня была собственная дыра, черная прожорливая дырища, которую кровь из носу следовало держать. Каждый держит, как умеет. Я, например, рассказывал брату о том, что он спас меня с Жаворонком, и нашего сына спас, и вообще без него мы бы пропали пропадом. Язык костенел, видения грозили свести меня с ума, но разве мне оставили выбор?
— Она родила? — спросил Нюргун.
— Жаворонок? Да. Я же тебе говорил, у нас родился мальчик. Тонг хотел его сожрать, да не успел... А, ты про Куо-Куо! Нет, еще не родила. И Жаворонок еще не родила, только родит, со временем. Ох, что-то я запутался! Родила, рожает, вот-вот родит — ты уверен, что здесь есть какая-то разница?
Нюргун кивнул:
— Есть.
— Ну и славно. Давай я лучше расскажу тебе, как ты убил Тонга. Ты сбросил его с аркана, и он утонул...
— Эсех? Я не сбрасывал.
— А Тонга сбросил.
— Эсех сам прыгнул. Я просил. Он упрямый.
— А Тонга ты сбросил. Ну ладно, не сбрасывал. Пусть и Тонг сам, пусть. Он не удержался на аркане. Цеплялся всеми когтями и сорвался вниз. Ты мне это брось! Ишь, придумал! Эсеха не сбрасывал, Тонга — тоже, а себя винить брось! Ты же защищал нас? Значит, ты молодец. Ворюга утонул, а воздушную душу его подхватила колдунья Куталай. Представляешь? Положила в железную колыбель, хотела вырастить Тонга Дуурая заново... Ты помнишь железную колыбель? Нет, не вспоминай! Ну ее, эту колыбель, ничего в ней хорошего... После битвы с Тонгом ты заснул, мы не могли тебя добудиться. Ты только сейчас не засыпай!
«В реальной геометрии нашего мира, — Баранчай произнес эти слова два дня назад. Тогда я услышал и не понял, и сейчас тоже не понял, но совсем иначе, — будущее уже существует. Оно уже существует, уважаемый Юрюн...» Ага, согласился я. А что? Обычное дело. Я бы, конечно, желал иного будущего, но если это уже существует, куда деваться?
— Разбудили? — спросил Нюргун.
Он встал на колени: кажется, ноги отказывали.
— А как же? Ты всегда просыпаешься, если нам очень надо. Разбудили, ты нас спас, потом цапался с Кыс Нюргун... Она знаешь какая упрямая?
— Знаю. Да.
— Мама, тетя Сабия, Умсур... Даже Айталын! Они ее уговорили, переделали в хорошую, добрую. Жаворонок тоже хотела, но я ей запретил. Я запретил, а она не послушалась...
Я содрогнулся. Память, воображение, дедушка Сэркен — не знаю, кто, но я воочию увидел эту переделку. В первую очередь она была похожа на перековку боотура в Кузне, если вы способны смотреть на это, и вас не стошнит. Женщины трудились над Куо-Куо в поте лица: кромсали тело девятирогим рожном, вскрывали рогатиной грудь, острогой пронзали ящериц, бегущих оттуда, складывали кости на медный лабаз, сливали в огонь кровь, похожую на кубло багровых червей, а потом складывали все заново, кость к кости, мясо к мясу, наполняли жилы новой, чистой кровью...
— Она тебя любит, — сказал я. — И раньше любила, а переделанная — так вообще. Вы знаешь как хорошо зажили?
— Как? — жадно спросил Нюргун.
— Вот как! — я развел руки, словно хотел обнять весь мир. — У вас сын родился, славный парень...
— Мальчик! — закричала мама.
В руках мамы вопил новорожденный ребенок. Он сучил ножками, хватал воздух, сжимал в крошечных кулачках. Посиневший от крика, влажный, с уже обрезанной пуповиной, ребенок показался мне несуразно большим. Или это мы слишком усохли? Он кричал и кричал, не переставая, словно проверял дыхание на прочность, а женщины смеялись. Даже Куо-Куо улыбалась, без сил откинувшись на тетю Сабию.
Подвиг, подумал я. Родить — вот это подвиг. Ну, может, еще родиться...
— Мальчик!
Смех прекратился, когда ребенок вырвался у мамы из рук. Извернулся в полете, приземлился на все четыре, как молодая рысь. Вертя головой, он мазнул по нам внимательным, совершенно не детским взглядом, и бросился к Нюргуну. Если Куо-Куо бежала убивать Нюргуна так, будто парила над травой, то от бега мальчишки земля колыхнулась, заплясала, словно кого-то сбросили с небес в в железную колыбель Елю-Чёркёчёх.
«Слышал, как боотуров рожают? — рассмеялся всезнайка Кустур, друг детства, который не пошел со мной в мою взрослую жизнь. — Роженицу спускают в яму, яму закрывают крышкой, а сверху наваливают земляной курган. Боотур из утробы выпадет, крышку откинет, курган развалит — и давай дёру! Тут держи, не зевай! Если крышка не задержит, курган не остановит, отец не схватит за левую ногу — караул, беда!..»
— Караул, — прошептал я. — Нюргун, хватай его!
Стоя на четвереньках, боотур-дитя снизу вверх глядел на своего отца. Я было примерился цапнуть мальчишку за ногу, но Нюргун мотнул головой, запрещая мне вмешиваться.
— Давай, — сказал Нюргун ребенку. — Давай, не могу больше...
Звериным скачком новорожденный прыгнул ему на грудь, прямо в черную дыру сердца. Прыгнул, исчез, хохоча, полетел над выжженными пустошами за остро изломанный горизонт событий.
— Всё, — Нюргун улыбнулся. — Вот теперь всё.
На краткий миг я увидел моего брата стоящим у прокля̀того столба. Внизу стрекотал механизм, и ничего вроде бы не изменилось, даже я сидел на скальном козырьке, рассказывая о пустяках. Только на этот раз Нюргун стоял к оси миров не спиной, а лицом. Обхватив столб могучими руками, навалившись грудью, он расшатывал ось, пытался вырвать её из мешанины зубчатых колес и маятников. Столб качался, скрипел, Нюргун ревел быком, мышцы на его спине и плечах вздулись, грозя лопнуть; я кинулся на помощь, прыгая с колеса на колесо, уворачиваясь от сверкающих, остро заточенных дуг...
Черная дыра приняла меня. Она приняла нас всех.
— Кэр-буу!
Над выжженными пустошами, да. За горизонт событий...

 

ЭПИЛОГ

«Докажите мне, что будущее отличается от прошедшего, и я построю двигатель на этой энергии!»
Джордж Эйри

 

— Мама!
— Нуралдин!
— Уруй! Уруй-айхал!
Земля раскололась от наших воплей. А в окне родильного дома стояла мама и показывала нам сверток, который держала в руках. Мама светилась, и по оконному стеклу гуляли яркие блики. Они падали вниз, на цветущую сирень, и на ветках загорались гроздья крошечных фонариков.
— Ты назовешь его Нюргуном, правда? — спросил я у отца.
Отец кивнул:
— Он и есть Нюргун. Как же его еще называть?
— Я пойду, — сказала Умсур. — Я передам ей йогурт и бананы.
— И паровые котлеты, — напомнил я.
— И котлеты, — согласилась Умсур. — Хочешь котлетку? Я их много накрутила...
Мне очень хотелось бы закончить свой рассказ на этой счастливой ноте. Замолчать, уйти, не произнеся ни слова сверх уже сказанного. Но это было бы несправедливо по отношению к вам, с таким терпением выслушавшим долгую и, если по правде, путаную историю Юрюна Уолана. Поэтому я продолжаю, а вы в случае чего можете сделать то, чего хочется мне — встать и уйти, не дожидаясь объяснений.
Вы уже заметили, что я снова мальчишка? Да, десять лет.
Десять, и ни днем больше.

 

По ту сторону черной дыры, за горизонтом событий, лежал ученый улус — тот самый, из сказки. Мы вернулись, точнее, нас сюда выбросило, не спрашивая нашего позволения, и сказка обернулась правдой. Вам известно, как выглядит правда? Да, не красавица. И совсем другая, чем та, о которой рассказывали дядя Сарын и жена мастера Кытая.
Он и сейчас мне все рассказал, дядя Сарын. Из первых дней возвращения я, пожалуй, только и запомнил, что его рассказы. Культурный шок, стресс, адаптивная перестройка восприятия. Расконсервация прежней памяти, защитные механизмы мозга...
— Извини, дружок, — опомнился дядя Сарын. — Увлекся.
И объяснил по-простому, так, что я почти все понял.
Поначалу мы успели изрядно начудить, поставив ученый улус на уши. Ну, не все мы — я, например, не лез, куда не просят. Зато папа, дядя Сарын с тетей Сабией, Умсур — не знаю, кто еще! — бегом побежали к главным умникам. К организаторам эксперимента, сказал папа. Мама бы тоже пошла, но в ее положении... Короче, мама осталась дома.
Главные умники подняли нежданных гостей на смех. Для умников мы никуда не исчезали и ниоткуда не возвращались. Выдумщики, крикнули они. Психи! Разыгрываете нас, да?! Какой эксперимент? Какой генератор? Разница хронопотенциалов? Зеркала Козырева? Откуда вам про это известно? Это закрытая информация!
Санитаров не вызвали, но наших погнали взашей.
Дома папа мерил шагами гостиную:
— Не было? Не было? Как это — не было?!
Он рубил рукой воздух:
— Морочите нам головы? Издеваетесь? Ничего, я вас выведу на чистую воду!
Я впервые видел папу таким взволнованным. Даже тогда, когда Закон-Владыка вещал с Небес свою волю буйным боотурам, папа делал это спокойнее.
Еще не было, — поправил дядя Сарын.
Папа резко остановился, будто споткнулся, и едва не упал.
— Повтори!
— Еще не было, — медленно и раздельно, словно он говорил со мной, повторил дядя Сарын. — Сингулярность черной дыры. Она забросила нас в нас.
— Что?
— Забросила нас в нас самих. А заодно — в наше прошлое.
— Прошлое?! — возмутился папа.
Он взмахнул рукой, будто хотел кого-то ударить:
— Вот! Вот!
Плазменная панель на стене. Встроенные в потолок светодиодные рефлекторы с регулировкой яркости. Кресло «Пилот» с изменяемой геометрией. В кресле устроилась тетя Сабия...
— Какое это прошлое?! Какое, к чертовой матери, прошлое?!
— Если тебе приятней считать, что нас забросило к чертовой матери, — дядя Сарын пожал плечами, — считай, ради бога. Я говорю о прошлом по отношению к эксперименту. До начала лет пять, точнее не скажу. Ты же сам слышал: они только начали предварительные исследования. Теоретическая база в стадии разработки...
Пока папа кипел — к счастью, молча — я сунулся к Айталын с близнецами. Веселая компания увлеченно играла на компьютере в соседней комнате. Шел спор: Айталын хотела подбирать наряд для невесты, Зайчик — доспехи для боотура, Жаворонок — и то, и другое сразу. В глубине светящейся полыньи сменяли друг друга люди и вещи: боотур, человек-женщина, платье, кольчуга, шлем, шапка с собольей оторочкой... Дети наперебой тыкали в экран пальцами, и женщина с боотуром облачались по их желанию. Кузня, вспомнил я. Перековка Нюргуна.
Детские игрушки.
Желая опередить Айталын, Зайчик заторопился — и на голове у человека-женщины вместо шапки объявился шлем с нащечниками и острием на макушке. Я не удержался, хмыкнул.
— Уйди, дурак! Мешаешь!
В лоб мне шмякнулся плюшевый медведь. Хорошо, мягкий! Швырялась сестричка по-прежнему без промаха.
— ...надо предупредить! — гремел в гостиной мой отец. — Не допустить!
— Нам не поверят. Ты видел...
— Поверят! Доказательства! Мы представим доказательства!
— И подкинем им идею? Человек, как ядро темпорального генератора? Локальная эрзац-звезда?
— Полагаешь, они без нас не додумаются?
— Мы не знаем, кому принадлежала идея...
— А что, если мы ее уже подкинули?
— Когда?
— Сегодня! Нельзя сидеть сложа руки...
В гостиную вошла мама.
— Нельзя, — согласилась она. — Сиэр, вызывай машину. Мне пора в роддом.
Маму увезли, папа поехал с ней, а мы остались беспокоиться за маму. Лучше беспокойтесь о себе, сказал папа, когда вернулся. Лету конец, завтра вам в школу: тебе, Мюльдюну, Айталын. Он подождал, пока я вспомню, что такое «школа» — и скорбно вздохнул, добавив: а мне на работу.
— А мне в университет, — второй вздох принадлежал Умсур.
Я хотел ее пожалеть, но Умсур вдруг заулыбалась: наверное, вспомнила что-то хорошее. Что именно, не сказала.

 

Ночью мне впервые приснился Нижний мир. Я дрался с Уотом, задыхался, а потом мы с вертлявой Чамчай добывали мясо. Еще я обнимал своего сына, Ого-Тулайаха, могучего боотура, и мы оба плакали. Сына я обнимал в Среднем мире и, кажется, это случилось гораздо позже, чем драка с Уотом. Я еще не знал, что эти сны надолго, может, навсегда.
Проснулся я в слезах, но, к счастью, успел быстро умыться, чтобы никто не заметил.
По дороге в школу я храбрился: подумаешь, школа! Обычное дело, ар-дьаалы! Справлюсь. Вот в Бездне Смерти было — ой-боой! А тут... Я глазел на дома, машины, людей, похожих на адьяраев, и адьяраев, похожих на людей. Большой же ты, ученый улус! Папа сказал, тут сто тысяч человек живет! Столько народа я даже представить не мог. На самом деле это не ученый улус, объяснил папа. Ученый улус — научный городок на окраине, и он меньше. Там сплошные умники: проводят исследования, ставят эксперименты. Вот там-то все и произошло. Вернее, произойдет. Или не произойдет.
Похоже, папа и сам запутался.
На ходу я пытался читать вывески. Вспоминал, как оно вообще — читать. Получалось через раз. Это, например, «Юридическая консультация», а это «Молочные продукты». А в иной вывеске скоро дыру взглядом проверчу — и ничего толкового, кэр-буу!
Идти оказалось неожиданно далеко. Где ты, Мотылек? Верхом бы я мигом домчался, и не только в школу. При мысли о Мотыльке я загрустил. Найти бы...
Когда мы пришли, папа отвел Айталын к первоклашкам и убежал по делам. Я надеялся встретить друзей из нашего небесного улуса — Кустура, Вилюя, Чагыла — но никого из знакомых рядом не было. Вернее, знакомые были, только я их почти не помнил. И нечего хмыкать! Подите, вспомните тех, с кем учились четверть века назад! И в лицо, и по имени...
То-то же!
На уроке родной природы меня вызвали к доске. Я сперва растерялся, а потом начал отвечать: пихты и сосны, ручьи и скалы, волки, лоси и лесные деды... Особенно учительнице понравился рецепт балхая. «Печенка? — спросила она. — Налимья? Размять и горкой на студень? Ты не спеши, я записываю...» Она поставила мне «отлично», только велела, чтобы я меньше сочинял про стрельбу из лука и Бездну Смерти. На физкультуре я тоже отличился: бегал, прыгал, мяч пинал. Говорил же, справлюсь. Подумаешь, школа!
Во время перемены ребята спросили, как я провел лето. Ну, я рассказал. Вы еще не забыли, что я очень честный? Виноват, конечно — увлекся, и мы опоздали на математику. Клевый фильм, сказали ребята. Дашь ссылку, где посмотреть?
На математике мое везение закончилось. Иксы, игреки...

 

Ночью мне не спалось. И совсем не потому, что в маминой спальне заорал маленький Нюргун — а орал он, доложу я вам, по-боотурски! Я и до того не спал. Ну да, я забыл вам сказать: прошла неделя, мама с Нюргуном вернулись домой из родильного дома. За эту неделю много чего произошло, а по большому счету — ничего особенного. Нюргун успокоился, мама его покормила, и он заснул.
— Нет, — сказал папа. — Не позволю.
— Ложись, — велела мама. — Тебе рано вставать.
— На этот раз не позволю. Пусть хоть ремни из меня режут.
Подслушивать стыдно? Ну, стыдно. Вот, уши до сих пор горят! Я лежал, глядел в потолок и плакал от счастья. Плакать тоже было стыдно, но не слишком. Если папа сказал, что не позволит, значит, так тому и быть.
Я знал, что̀ он не позволит сделать, и с кем.
— Ложись, — повторила мама. — Никто твое сокровище не отберет. А если попробуют, у нас есть Юрюн. Он за брата глотку перегрызет. Да и не рискнут они... Я тебе точно говорю, не рискнут.
— Почему? — спросил папа.
— Они нам верят. Прикидываются, что не верят, а у самих глаза по пятаку. Если верят, побоятся.
Дальше я не слушал.
Я люблю стоять у кроватки Нюргуна, смотреть, как он спит. Спит он, как вся мелюзга — хотелось бы, чтобы чаще. Здесь он младше меня, слабее, беспомощней. Не это ли имел он в виду, говоря мне с наковальни: «Ты сильный. Сильнее меня. Хочу быть таким, как ты»? С другой стороны, мы здесь все разного возраста, не того, к которому я привык: Айталын, Умсур, близнецы... В последнее время я ненавижу эти слова: «с другой стороны». Еще больше я ненавижу слова «в последнее время».

 

— Почему? — как-то спросил я у дяди Сарына. — Почему Айталын и на компьютере без проблем, и с мобильником «на ты»? Почему Мюльдюн скрипит, пыхтит, книжки только что не грызет, а справляется? Папа, Умсур... Что, один я дурак?
— Не один, — дядя Сарын дернул меня за ухо. — И не дурак. Все дело во времени, дружок. Во времени жизни. Сколько ты прожил тут, а? А там ты прожил в два с половиной раза дольше. Верно?
— Верно, — согласился я.
Хотелось рассказать дяде Сарыну про мои сны, но я побоялся. Если верить снам, там я прожил чуть ли не в десять раз дольше.
— Вот оно и перевешивает, дружок. Мешает адаптации.
— Врешь ты мне, дядя Сарын. А как же Айталын?
Дядя Сарын завел новую песню: момент самоосознания, замещение прошлого, ложная память, экстраполяция, психовозраст...
— Черт его знает, дружок, — наконец признался он. — Черт знает, а я нет. Ты забудь, что я тебе наболтал. Ерунда это, ерунда на постном масле. Одним вернуться — плюнуть и растереть, другим — как гору поднять. Может, все зависит от яркости переживаний?
Вот это я понял. Яркость переживаний? Этого добра у меня — хоть собак корми! Потому я и не мог до конца вернуться.
Не мог или не хотел?

 

— Ты кто? — спросил мальчик постарше. — Чего ты здесь ходишь?
Я пожал плечами:
— Юрюн. Просто так хожу.
— Юрю-у-у-ун...
Он толкнул меня в грудь. Я попятился, но сзади уже стоял на четвереньках другой мальчик, и я упал. Когда я встал, мальчики смеялись. Они еще смеялись, когда я протянул руку, но уже иначе. Кажется, они не сразу поверили в то, что видят.
Я сгреб в горсть куртку обидчика. Поднял на уровень своих глаз, легонько потряхивая. Для мальчика это оказалось высоко, слишком высоко. Он начал кричать и кричал все время, пока я с ним разговаривал. Его приятели тоже кричали, но издалека.
— Сильным можно завидовать, — объяснил я. — Сильных нельзя задевать. Да расширится твоя голова, слабый! Да будет стремительным твой полет!
И бросил его за забор.
Вечером к нам домой пришли его родители. Я думал, они явились защищать сына. Папа тоже так думал и приготовил целых две речи: обвинительную в их адрес и защитную — в мой. Речи не понадобились. Наш виноват, сказали родители. Он больше не будет. Он никогда не будет, ни при каких обстоятельствах. Не идиот же он, в конце концов! Вы, главное, скажите вашему, чтобы он... Нет, не надо. Скажите, что мы не имеем претензий. Или лучше мы сами скажем. Юрюн, мы не имеем к тебе претензий. Спасибо, до свиданья, заходите в гости.
Можно ли выложить запись в сеть? В какую сеть? Кто-то из ребят записал инцидент на телефон? Инцидент? Телефон?! Выкладывайте, я не против.
К ночи мне стало плохо. Я лежал пластом, весь мокрый, хоть выкручивай. Кости превратились в студень, мышцы в тряпки. Сильный? Муха сожрала бы меня без хлеба. Сердце колотилось так, словно у меня в груди завелась собственная черная дыра, желающая освободиться. Мама смерила мне температуру, охнула и выбежала из комнаты. Врачи приехали мгновенно; казалось, они дежурили под окном. С врачами примчались встревоженные умники. За нами бдительно следили, как за всеми, кто вернулся с просторов Осьмикрайней, и мое здоровье очень волновало умников. Как ни странно, они еще не знали о моем конфликте с мальчиком, который больше не будет. Вы еще помните, что такое конфликт? Спросите дядю Сарына, и он вам объяснит: это когда кулак о кулак. Выяснив, что произошло, умники всполошились и кинулись меня лечить. Я был первым, кто продемонстрировал ученому улусу, что значит быть сильным. Впрочем, спустя три дня я остался первым, но перестал быть единственным, и умники разделили свое внимание между всеми обозначившими себя боотурами, оставив меня в относительном покое.
Неделя, и я выздоровел.
Когда на меня случайно наехала машина с нетрезвым водителем, я отлеживался вдвое дольше. Что стало с водителем, я не знаю. Что стало с машиной, я видел, и мне это не понравилось. Наезд не причинил мне забот, все заботы родило мое превращение в боотура. Я уже понял, что мне суждено валяться гнилой шишкой всякий раз, едва природа сильного возьмет свое. И однажды я не встану вовсе, как загнанный конь.
Спрашиваете, откуда я это узнал? Ну, во-первых, я не такой дурак, каким кажусь. А во-вторых, когда Мюльдюна увезли в реанимацию... Нет, ничего. Он выкарабкался, он крепкий. Но врачи сказали папе, что второго раза Мюльдюн не переживет. Папа сказал это маме, мама велела не говорить мне, но папа не послушался. Он должен знать, возразил папа.
Папа суров, и это папа.
Сила — такая упрямая штука. Если где-то прибудет, где-то обязательно убудет. Нам, боотурам, для полноценных изменений не хватало силы, рассеянной в здешнем времени, а может, пространстве. Раньше, пока время горело в Нюргуне, а путь на небеса лежал через горный проход Сиэги-Маган-Аартык, у нас всего было в достатке, а теперь... Да расширится моя голова! — и я ем поедом сам себя. Да будет стремительным мой полет! — и, сильный, я беру силу в печени, хребте, становой жиле Юрюна Уолана. Усохший, я вынужден платить за это неподъемную цену. Если где-то прибудет...
Нарушение метаболизма, объяснил мастер Кытай. Нервное и физическое истощение. Нужно беречься, парень, если хочешь жить. Хочу, сказал я. Что вы тут делаете, мастер Кытай? Это ваша Кузня? Он засмеялся: «Кузня? А что? В какой-то мере кузня...» Кузнец притворялся, что мы незнакомы. Он очень плохо притворялся. Когда мы выбрались из его лаборатории, куда меня привели умники, кузнеца в холле ожидала жена с маленькой дочкой.
— Привет, Куо-Куо!
— Юрюн! — обрадовалась девочка. — Юрюнчик!
Кузнечиха дернула ее за рукав, и они быстро ушли. Меня позже часто таскали к мастеру Кытаю для анализов и тестов. Его семью я больше не встречал: наверное, прятались. Сам же кузнец все время шутил, щелкал меня по носу, угощал конфетами, и я понимал: боится.
— Я никому не скажу, — пообещал я, когда мы остались с глазу на глаз. — Честное слово! Если вы не хотите, я буду молчать.
— Эх, парень, — вздохнул кузнец. — Славный ты парень...
Никто не сохранил прежних талантов. Ни папа, ни Бай-Баянай — я встретил духа охоты в клинике у стоматолога — ни даже дядя Сарын, который утратил свои чудовищные веки и теперь смотрел на мир обычными, карими, безопасными глазами. Никто, кроме нас, боотуров. Думаю, если бы не мы, умники вообще не поверили бы рассказам вернувшихся. Но боотуры — это такие создания, кого просто так не спишешь со счетов. Очень уж мы сильные, даже если мы — аргументы.

 

Там же, в клинике, у меня состоялась еще одна встреча.
— Уот?
— Кэр-буу! Юрюн!
— Уот! Как я рад тебя видеть!
— Буо-буо! А я тебя уже видел!
— Где?
— В Кузне! Я в колыбели лежал, в железной, а ты по коридору шел. Дверь стеклянная, все видно...
— В колыбели?
— Ага!
Уота месяц назад грабили. Ну, хотели ограбить. Остановили, спросили закурить; один лихой человек-мужчина подкрался сзади и обрезком трубы: арт-татай! Над входом в отделение банка висела камера, она всё записала.
— Я без чувств свалился, — Уот развел руками. — Ну, потом. Меня и оправдали. Трубой ведь били, не газетой! Лежал, значит, лежмя, не видел, как мутант в броне эту восстанавливает... А, справедливость! Ты что, не помнишь, каков я в доспехе?
— Помню, — кивнул я. — Восстановил, да?
— Ну! А, буйа-буйа-буйакам! Полиция отстала, другие прицепились. На медосмотры гоняют...
— А здесь ты что делаешь?
— Зуб вставляю. Когда падал, выбил...
— Чамчай с тобой? Она тут?
— Зайдите к доктору, — велела медсестра.
Уот скрылся в кабинете. Я не стал его ждать. Если Чамчай где-то рядом, что я ей скажу? А если ее нет, так и вовсе говорить не о чем.

 

Я путаюсь в собственном возрасте. Мне десять лет, двадцать пять, семьдесят. У меня мама и папа; у меня жена, дети, внуки. Квартира и школа; табуны и стада. Это время, это всё время. Оно хитроумно, оно мстит мне за освобождение Нюргуна. Я вскакиваю на него, как на необъезженного жеребца, раз за разом, и время сбрасывает Юрюна Уолана в грязь. Я не очень понимаю, какую жизнь я прожил, какую вообразил, от какой пытаюсь отказаться.
Мне нельзя боотуриться. Я не могу постоянно оставаться усохшим. Здесь машины выскакивают из-за угла, а собаки гуляют без поводка. Сколько я болел после того, как в парке на меня кинулся зубастый адьярай на четырех лапах? Хозяйка сказала: «Икар ласковый! Он хотел с вами познакомиться...» И попросила снять Икара с дерева. Я снял, попрощался, возвратился в нашу квартиру и упал в прихожей.
Волосы у меня теперь не просто светлые — белые. Седые? Ну, значит, седые. Маме нравятся, и ладно.
Ночами я сижу на балконе, смотрю на звезды. В них горит время. Там, на небесах, хорошо, там всем хватает силы. Я знаю, я жил на небесах. Иногда я думаю, что главная беда заключена в теле. Мое тело тут, в ученом улусе, не приспособлено к жизни боотура. Что делать? Перестать жить?! Или стать большим, сильным, облачиться в доспех, а потом, как это делал Нюргун, снять доспех вместе с одеждой, сделавшись еще больше... Что дальше? Куда может завести меня этот путь? Что, если со следующим шагом мне удастся избавиться от тела? Освободиться от столба, к которому я прикован? Хотя бы лучом солнца, а вернуться домой, на небо?
Когда мне станет уж совсем невмоготу, я попробую.
— Пусть расширится твоя голова, — скажу я себе. — Пусть будет стремительным твой полет!
А что? Обычное дело.

 


notes

Назад: ЧАСТЬ ПЯТАЯ СЕМЕЙНАЯ САГА
Дальше: Примечания