7
Не жизнь, а праздник
— Ар-дьаалы! Уже вечер?!
Усох я только во дворе. Всю дорогу топал боотуром: по черному склону, через горелый лес, по скальной тропе, круто взбиравшейся к Уотову дому. Я не хотел усыхать. Я очень-очень не хотел усыхать. Мне нравилось быть сильным. И я находил повод за поводом, чтобы оставаться сильным — один другого убедительней. Как мохнатого наверх затащишь? А мохнатого с рогатым? А мохнатого с рогатым, и ворюгу впридачу? Взвалил я двуногую ящерицу на плечи, ухватил обе волокуши с добычей — и попер. Добрались, глядь, а кругом вечер! Поздней позднего: двор укутали тени, лиловое небо набирает густоту, из-за клыкастого хребта лезет щербатая луна.
Я-то был уверен — едва за полдень перевалило!
— Вечер, — Чамчай хмурилась, что-то подсчитывала на пальцах. — Хорошо хоть, сегодняшний. Могли и послезавтра вернуться...
На меня она не глядела. Я тоже смущался, но не удержался, переспросил:
— Послезавтра? Это как?
— Никак. Лишь бы не позавчера. Тебе хочется в позавчера?
— Нет!
Я вспомнил, что творилось позавчера, и вздохнул:
— Лучше послезавтра. На послезавтра мы хоть еды натаскали...
— Натаскал он! А разделывать Белый Владыка должен?
Сердится. За что? Сама же напросилась! Не пойму я этих женщин, хоть тресни! Я и себя-то, человека-мужчину, не всегда понимаю, а уж женщин и подавно! Вот скажите, отчего мне стыдно? Чего стыдиться, а? Уши горят-полыхают, и щеки за компанию. Хорошо, в темноте не больно-то разглядишь.
Вознамерившись исправить это досадное упущение, Чамчай метнулась в дом и вернулась с пылающим факелом. Я прикрыл глаза ладонью, щурясь от яркого света, и рассек бровь проклятым когтем.
— Убери! Мешает.
— Как ты добычу свежевать будешь? Наощупь?
— Я в темноте вижу.
Думаете, вру? Прошлой ночью моргал, таращился, а сейчас прозрел? Сказать по правде, я не знаю, что вам ответить. Наверное, ночь на ночь не приходится.
— А ты полон сюрпризов, женишок!
Насмехается? Вроде, нет. Спросить у нее, чего я полон? А-а, не хочу. И так слышу, что каких-то гадостей...
— Держи!
Чамчай протянула мне разделочный нож — Уотов, судя по размерам. Протянула рукоятью вперед, но это не помогло. Резко! Быстро! Слишком резко!..
Враг! Нож!
Нападает!
Плохой! Плохая!
Убью!..
Стыдно. Стыдно. Очень стыдно!
Природная стремительность в очередной раз спасла Чамчай. Отскочила, отбежала, и я со скрипом усох. А вдруг однажды не успеет?
— Наша песня хороша, — пробормотала удаганка. — Начинай сначала...
Она сделалась черней неба и надолго умолкла. Так мы и взялись за работу: молча, разойдясь шагов на пятнадцать, чтоб наверняка. Я свежевал и разделывал туши, начав с мохнатого детеныша. Куски отволакивал на ничейное место между нами и складывал на ветхий кусок ровдуги — его Чамчай принесла из дома. Когда я возвращался к туше, удаганка вслух считала до десяти, затем подходила, придирчиво осматривала куски, что-то подрезала — не ножом, когтями! — а то и перекусывала в узких местах, после чего уносила мясо в подземелье, на ледник.
Может, я и правда больной? Ведь только-только любились с ней! Так любились, что горы тряслись — от зависти! И вот опять кидаюсь... Это нож виноват. Если бы не нож, я бы не кинулся. Или кинулся, но за другим. И горы бы опять затряслись...
— А-а, дьэ-буо! Добытчики!
Надо мной воздвигся Уот. Подкрался он на удивление тихо, я и не заметил, и забоотуриться даже не подумал. Чудеса!
— Это Чамчай. Я тащил, и всех трудов.
— А кто зубастого пристрелил?
Надо же! Про ящерицу я забыл.
— Ну, я...
— Люблю! Обоих люблю! Семья, да.
— Ты, главное, можешь теперь за невесту не беспокоиться.
— За невесту? Беспокоиться? Зачем?
Наша песня хороша, вспомнил я слова Чамчай. Пришлось все объяснять Уоту заново: про невесту, про тварь-людоедку...
— Ворюга, — закончил я. — Убил!
— А-а-а, буйа-буйа-буйакам! — Уот пошел в пляс. — Бай-да! Бай-да! Зять! Люблю!
И произнес невероятное:
— Давай, помогу!
Втроем дело пошло веселей. Семья: брат, сестра, муж сестры... Не муж? Жених? После сегодняшнего — считай, муж! А что Чамчай хмурится, так это ничего. Она отходчивая. И это... Бойкая. Самая бойкая. Свежуя ворюгу, я сам не заметил, как вместо ножа поддел шкуру отросшим когтем. Удобно! Может, оно и неплохо — быть адьяраем? Коготь, кстати, заметно вырос. Второй, на безымянном пальце — тоже. На указательном третий наметился. Ну, когти, и что с того? Была у Юрюна Уолана одна семья, станет другая. Обычное дело. Уот на Жаворонке женится — сама ведь сказала, что за Уота пойдет? По доброй воле. Кто я такой, чтоб ее отговаривать? Я на Чамчай женюсь. Привыкну немного — и женюсь. Зайчик? А что — Зайчик? Посидит на цепи, Уот его и выпустит. Будет драться, с кем захочет, в свое удовольствие. На Зайчикову долю слабаки тоже найдутся. Охотиться станет, мохнатых в лоб бить...
Нюргун? Он, похоже, без меня отлично справляется. Эсеха запросто пришиб! Дядя Сарын говорил: «Ты — его ось, он — твой пленник. Ты не освободил его, ты его переприковал.» Вот, освободил. Нюргун большой, сильный. Вольная птица! И дом у него есть, крыша над головой. А я тут останусь, внизу. Папе с мамой весточку пошлю, на свадьбу приглашу. У нас с Чамчай дети пойдут. Чамчай умная, будет мне советы давать — не хуже дяди Сарына. Объяснит, что делать, куда идти, как поступать. А я буду слушать и слушаться. Не надо с Уотом драться, погибать не надо, спасать никого не надо...
Дядя Сарын. Тетя Сабия. Я обещал.
Не смог. Не спас. Слабак.
Что ж теперь, данное Уоту слово нарушить? Без толку костьми лечь? Ради чего? Кому от этого лучше будет? Ну хоть кому-нибудь? Скажите, а?!
— Вы тут это... Дальше сами, кэр-буу!
Уоту быстро надоело трудиться. Он оторвал от ворюги полосу сырого мяса, затолкал ее в пасть и принялся жевать, громко чавкая и пуская кровавые слюни.
— Спать, — плямкнул он. — Спать хочу.
И убрел в сторону конюшни. Оттуда долетел скрип арангаса: адьярай взбирался на любимый ездовой помост. Вскоре скрип заглох, утонул в громовом храпе. Я покосился на Чамчай: все еще сердится?
— Тебе не понравилось?
— Что?
— Ну, со мной... Не понравилось, да?
— Дурачок...
Айталын, вспомнил я. Интересно, дождется ли кто-нибудь от моей младшей сестры с ее вечными «дураками» такого ласкового, такого смертельно обидного «дурачка»?
— Ты не юли! — растерянность и смущение я спрятал за грубостью, как тело прячут за броней доспеха. — Тоже мне Куо Хап-диэрэнкэй! Ты прямо отвечай: не понравилось?
— Понравилось.
— И всё?
— А чего ты еще хочешь? Ты спросил, я ответила.
Знаете, как я себя чувствовал? В рожу наплевали, а утереться не дают, вот как.
— Ну да, конечно. Где нам Уотову сестричку ублажить? Разве мы боотуры? Слабаки мы, передом не вышли... Раб-подставка, вот кто мы!..
— Дурачок, — повторила она. — Разве дело в тебе?
В рожу наплевали, утереться не дают, так еще и навозом обмазывают, как юрту на зиму. Вы бы стерпели?
— А в ком? В ком дело?
— Во мне.
Тут всей моей обиде конец пришел.
— В тебе? Что ты такое говоришь? Придумала тоже: в ней дело...
— Замолчи, — велела Чамчай. — Хватит.
— Ничего не хватит! Ты знаешь какая? Знаешь?!
— Знаю. Мне очень хочется погладить тебя по голове. Успокоить, утешить. Вот я сейчас шагну к тебе поближе... Шагну так, как я умею, как у меня получается. Со всеми своими клыками и когтями. Что будет? Что, сильный? Что, честный?!
— Стану боотуром, — признался я. — Не привык еще.
— А привыкнешь?
— Может быть.
— А может и не быть. Хорошо, я шагнула, ты стал боотуром. Что дальше? Кинешься меня колотушкой охаживать? Мечом рубить?!
Я пожал плечами:
— Вряд ли. Теперь я кинусь...
Она терпеливо ждала, пока я намолчусь вдосталь.
— Ну, ты понимаешь, зачем я кинусь, — другого ответа я не нашел. — А что? Обычное дело. Ведь лучше, чем колотушкой? Лучше, чем мечом? Все живы, все довольны...
— Все живы, — повторила она низким клокочущим голосом. — Все довольны. Не жизнь, а праздник. Разговаривать я буду с Юрюном-слабаком. Отдаваться я буду Юрюну-боотуру. Если стоять подальше, то со слабаком, если подойти поближе, то с боотуром. Сто женщин из ста согласились бы ослепнуть ради такого счастья.
— А ты?
— Я сто первая. Как долго продержится слабак? Посмотри на Уота! А ведь и он когда-то усыхал до слабака. Сдохнет слабак, похороним, помянем. И останется на мою долю боотур, один боотур, ничего, кроме боотура! Ума мышь наплакала, зато колотушкой во мне орудовать — хоть сутки напролет! Дьэ-буо! Кэр-буу! Уруй-айхал! Уруй-шуруй! Зачем мне второй Уот? Зачем?! Чтобы плакать над могилой Юрюна-слабака? Юрюна-простака?! Не хочу я плакать...
— Не надо, — если бы я мог, я бы обнял ее. — Не плачь.
— Отстань! Оставь меня в покое!
Вырвалась. То есть вырвалась бы, если бы я ее обнял.
Убежала.
Кляня свою беспросветную тупость, я вернулся к разделке туш — и понял, что я здесь не один.
ПЕСНЯ ЧЕТВЕРТАЯ
Золотой мой,
Что вздумал ты?!
Пока мои огненные глаза
Палящим взглядом разят,
Не ляжешь в могилу ты!
Пока железные когти мои,
Как отточенные косы, остры,
Нечего страшиться тебе!
Пока мой длинный железный нос,
Мой огнепышущий клюв
Торчит на моем лице,
Нечего страшиться тебе!
«Нюргун Боотур Стремительный»
1
Башка худа, совсем беда
На западе и востоке, изголодавшись за день, хребты гор вгрызались в небесную мглу. Челюсти исполинской пасти грозили сомкнуться в любой момент. Чудом выскользнув из их хватки, по склону неба в Вышнюю бездну Одун карабкался огрызок луны. Беглец с трудом удерживался от убийственного падения в прожорливую утробу. Вниз дождем сыпались крошки тусклого желтоватого серебра: налипали на ощеренные клыки, резче очерчивали иззубренные края скал.
Звезд не было. В Нижнем мире я ни разу не видел звезд.
За моей спиной тлело багровое зарево. Подсвечивало впалое лунное брюхо, скат крыши, обращенный к югу, столб коновязи с дремлющей идолицей. Кровавый костер едва теплился, мерцал, но все не соглашался угаснуть, сгинуть без следа. Это низвергался в ущелье огненный поток. Это его отсветы бродили по небу. К ним примешивались дальние сполохи над морем Муус-Кудулу. Впрочем, не такие уж дальние — едва Уот переставал храпеть, с юга плыл мерный шелест волн, и шуршание ледяной шуги мешалось с жарким треском пламени.
Север сплошь залила горячая смола.
А между севером и югом, востоком и западом, в черном сердце Нижнего мира, корявым обломком оси миров торчала скала с Уотовым домом. До рези под веками я всматривался во тьму. Ночное зрение шалило, издевалось, морочило. Темнота прикидывалась стоячим болотом и вдруг рождала смутный росчерк. Редела, милостиво позволяла разобрать: вот крыльцо, вот угол конюшни. Но едва за конюшней намечалось движение, мелькал размазанный, серый с прозеленью силуэт, как тьма сгущалась вновь.
Ну погоди же!
Я закрыл глаза. Замер, не дыша. Пусть мои уши станут моими глазами! Да расширятся они... Уот в конюшне засопел, перевернулся на другой бок; арангас зашелся отчаянным скрипом, но я уже услышал все, что хотел. Шелест волн, треск пламени, шуршание шуги — в бормотании Муус-Кудулу мелькнул посторонний шорох. Кто-то крался в ночи, стараясь подладиться к голосам моря.
Я медленно открыл глаза.
Она стояла напротив. Близко, очень близко.
Ночное зрение вернулось. Я видел ее, как днем. Большая, очень большая ящерица: с трех Юрюнов-слабаков. Горбатая спина, зубчатый гребень. Бугристая шкура в блестках лунного света. Когти мощных лап ушли в утоптанную землю двора, прочертив глубокие борозды. Эти борозды я уже видел: не на земле, на двери. Треугольная морда измазана бликами далекого багрянца. В подслеповатых глазках плавает желтая муть. Хвост похож на поваленную ветром сосну, шелушится мелкими чешуйками.
Почему я еще не боотур? Почему моя стрела не торчит из глазницы незваной гостьи?
...Вырывай у них из клеток грудных
Сердца и легкие их,
Выломай челюсти им,
Вырви длинные их языки,
Больше их подбрасывай мне —
Бедной, старенькой няньке твоей...
Вы слышите? Да, это я пою. Хорошо, напеваю. Не нравится, не слушайте: я вам не дедушка Сэркен, пою как умею. Да, колыбельная. Мотив я запомнил с младенчества. И слова запомнил, только позже. Они врезались в память так, словно это случилось вчера, а не полтора десятка лет назад. Кажется, у меня выходит похоже. Ну, достаточно похоже.
Когда я запел, ящерица вздрогнула. Подалась назад, склонила голову набок. Слушает? Ага, ощерилась. Или не ощерилась? Улыбается?!
...Жирные их спинные мозги,
Многожильные их сердца,
Клубящиеся их языки
Подавай мне за то,
Что качала тебя,
Хоть с голоду подыхала сама,
А не покидала тебя!
Ящерица зашипела — старательно, с человеческим придыханием, широко разевая пасть. Она шипела в такт колыбельной!
...Губи, круши,
Дави, души,
Всех живых —
И добрых, и злых!
Ноет спина,
Совсем я больна,
Лютым голодом голодна...
Она завиляла хвостом — точь-в-точь дружелюбная собака. Шире растопырила лапы, легла на брюхо. И так, на брюхе, всем своим видом показывая: хорошая, хорошая, очень хорошая! —подползла ко мне. Меж желтых клыков скользнул раздвоенный язык. Коснулся моей ладони: липкий, влажный, прохладный. Странное дело: мне совсем не было противно. Язык отдернулся, вернулся. Плавно изогнулся, дотянулся до второй ладони. Ящерица задышала чаще. Мои руки были в свежей крови, и ящерица слизывала эту кровь, шипя от удовольствия.
Сейчас как цапнет за руку!
Нет, не цапнет.
— Проголодались, нянюшка?
Она уставилась на меня снизу вверх. Медленно подалась назад, присела на задние лапы, готовясь к броску. Задрожал горб, под которым ходили ходуном могучие мышцы.
— Боюсь ли я вас, нянюшка? Нет, не боюсь.
Муть в ящеричьих глазках собралась в хищный комок.
— А знаете, почему? Хотели бы напасть, уже бы напали. Из засады, правда? В прошлый раз вы так и поступили. Думаете, я забыл вас? Бездна Смерти, три железных колыбели. Я, мальчишка, едва прошедший Кузню. Вы, одичавшая старуха Бёгё-Люкэн. «Ноет спина, совсем я больна...» Меч я, правда, потерял, но с вами справился. Теперь мальчик вырос, теперь-то и подавно справится. И меч не потеряет, нет...
В пасти сверкнули острые зубы. Края зубов, сплюснутых по бокам, напоминали пилу. Должно быть, такие зубы отлично подходят для того, чтобы вскрыть крупную добычу и разорвать ее на куски. Жевать, правда, неудобно, но подходящий кусок можно заглотить целиком.
— Чего вам от меня надо, няня? Или вы просто здесь прогуливаетесь? Голодная? Обычное дело, вы вечно голодны. Все на вашей совести: Уотово мясо, крыса, гнилая туша в подземелье. К Зайчику ход прорыли, до Жаворонка добраться пытались... А, понимаю! Ничего вам от меня не надо. Мясо лежит, кровью пахнет. Вкусно! А боотура следует задобрить, чтоб не прогнал, не прибил... Правильно?
Гребень Бёгё-Люкэн встал дыбом, словно шерсть на волчьем загривке. Дернулся хвост, способный сбить с ног матерого лося.
— Да что же вы, нянюшка? Я не изверг какой-нибудь! И уж точно не Огненный Изверг. Уот бы с вами и толковать не стал. Сразу бы кэр-буу! А я добрый, я поделюсь. Вот, угощайтесь...
Разделанные части мохнатого и трехрогого Чамчай успела перетаскать на ледник. Осталось пол-ворюги, который — бай-да! Бай-даа! — вовсе и не ворюга.
— Кушайте, мы не обеднеем.
Тело ящерицы сотрясла крупная дрожь.
— Да ешьте же! Я добычу подстрелил, мне и решать, кого кормить!
Бёгё-Люкэн выгнулась в судороге — и с влажным чмокающим всхлипом вывернулась наизнанку. Старуха: косматая, кособокая, с уродливым тройным горбом на спине. Чресла замотаны в грязные лохмотья, на пальцах — кривые когти, по земле мечется дымный хвост. Губы трясутся, плямкают, слюна течет. Забыла, как люди разговаривают?
— Кушайте, — повторил я. — Не бойтесь.
И для верности указал пальцем. Жалость мешалась во мне с брезгливостью. Надо же, когда руки лизала, я ею не брезговал. А теперь...
— Нюргххх... — захрипела старуха.
Хрип разодрал ей глотку, превратился в кашель:
— Нюргххх... Нюргхх!..
— Я не Нюргун. Я Юрюн.
— Нюргххх...
— Юрюн, брат Нюргуна. Младший.
— Нюргхх!
— Вас зовут Бёгё-Люкэн. Меня зовут Юрюн Уолан.
Я старался говорить кратко и просто, чтобы до нее дошло. Так я объяснялся с Зайчиком, когда парень боотурился не по делу. Так я беседовал с Уотом. Надежный способ сработал: шумно, раздувая ноздри, нянюшка втянула носом воздух, оскалилась в неприятной улыбке.
— Нюргун! — у старухи прорезался голос. — Мальчик мой...
И страстным шепотом:
— Кх-кх-кх... Кормилец!
— Это лишнее, няня.
— Кх-кхлубящиеся их языки! Подавай мне за то, что качала тебя!
— Не меня. Моего брата, и то недолго.
— Качала! — такая колыбельная разбудила бы и мертвого. — Хоть с голоду подыхала сама, а не покидала тебя!..
Нет, не втолковать. Она и в первый раз меня за Нюргуна приняла. А теперь от меня братом, небось, куда сильней пахнет. Если б она смогла усохнуть как следует... Где там! Наверняка все эти годы ящерицей пробегала — как иначе еду добывать? Разучилась, с ума напрочь сдвинулась...
Бочком-бочком, не сводя с меня настороженного взгляда, нянюшка подобралась к разделанной туше. Наугад ткнула левой рукой, насадила на когти кусок мяса. Я видел: ей не терпится вцепиться в добычу, но она медлила.
— Не покидала тебя! — крикнула Бёгё-Люкэн. — Нет, не покидала!
Из мутного глаза старухи выкатилась одинокая слеза. Блеснула в лунном свете и сгинула в путанице морщин на щеке. Кажется, няня не просто повторила слова колыбельной. Я вспомнил паучий колодец, тень, мелькнувшую наверху, трупы частично съеденных паучих...
— Спасибо, нянюшка. Учуяла, да? Прибежала? Из колодца вытащить не могла, зато с паучихами разделалась, верно? Заодно и поела.
Бёгё-Люкэн моргнула раз, другой.
— Башка худа, совсем беда, — вздохнула она.
И с голодным урчанием впилась зубами в свежатину. Багровый сок измазал старушечье лицо, потек на подбородок, по шее. Мясо исчезало с поразительной быстротой. Разделавшись с первым куском, старуха тут же ухватила второй. Пожалуй, она способна была сожрать кабана, прежде чем я расседлал бы коня. Будь Бёгё-Люкэн ящерицей, меня бы вряд ли затошнило. А человек не должен так есть; особенно человек-женщина.
Я отвернулся. Чавканье прекратилось.
— Бай-бай, боотуром вырастай!
Отращивай побыстрей
Железные крючья когтей!
С восходом солнца вставай...
— Отращиваю, — криво ухмыльнулся я. — Вот!
И показал нянюшке когти на правой руке.
— Кровожадная сила, грозная мощь! — оскалилась счастливая Бёгё-Люкэн. — Кормилец! Кормилец!
С неожиданной прытью она метнулась ко мне. Упала на колени, схватила за руки, начала целовать, вернее, лизать.
— Ах ты, злыдня!
Визг и вихрь обрушились без паузы, одновременно. Визг острогой вонзился в уши, вихрь отшвырнул старуху прочь, вывернул наизнанку, превратил в ящерицу. Бешеный клубок покатился по двору. Шипение, хрип, рык. Две твари, захлебываясь яростью, сцепились в неверном свете луны. Высверк клыков, мерцающие полукружья когтей; бичи дымных хвостов. Две обитательницы Нижнего мира, Чамчай и Бёгё-Люкэн, две женщины — моя невеста и та, что считала себя моей няней — дрались из-за Юрюна Уолана.
Обе спасали меня, как могли.
2
Рассказ Айталын Куо, Красоты Неописуемой, младшей дочери Сиэр-тойона и Нуралдин-хотун, о дураках мертвых и живых
— Дурак! Дурак!
— Бить жена! Учить жена!
— Пусти!!!
— Сортол смертный бой жена учить!
Снег валит. Земля дрожит. Лежу, плачу. Горько-горько плачу. Сортол кричит. Вот-вот ударит.
— Ай-яй-яй! Беда, однако!
Кричит, да. Не бьет, нет. И с меня слез.
Нет, не слез. Сняли.
— Пусти Сортол! Сортол боотур!
Боюсь голову поднять. Краем глаза вижу: висит Сортол. Ноги болтаются. Дальше не вижу, боюсь. Висит — уже хорошо. Висит и грозит:
— Бойся Сортол! Бохсоголлой-боотур! Сын Ардяман-Дярдяман!
А над тунгусом, из снежной заверти:
— Не люблю.
И хрясть Сортолом оземь!
Честное слово, упади он на меня — пришиб бы насмерть. А так тоже насмерть, только он один. Лежим рядышком, словно муж с женой. Тунгус голову вывернул, изо рта кровь струйкой. В снегу дорожку протопила, красненькую. Затылок расколот, наружу мягкое лезет.
— Нюргунчик!
Да что я вам рассказываю? А то вы сразу не поняли!
— Живой!
Взлетаю на ноги. Бросаюсь вороному под копыта:
— Ты почему спал, дурак?! Я тебя будила-будила...
И умолкаю. Хотите, верьте, хотите, нет — умолкаю. Язык к зубам примерз. Думаете, от холода? Нет такого холода, чтобы мой язык приморозить. Просто жуткий он, Нюргун. Черный, страшный. Не боотур — лес после пожара. Вот-вот или убьет, или умрет. Как он Сортолом хрясь, а? Без разговоров, а? Он и раньше-то без разговоров, все больше помалкивал. Но чтобы сразу хрясь и насмерть...
— Давай, — говорит.
Хоп, и я уже в седле, впереди него. Впереди — это хорошо. Спиной прижалась: он, родной, прежний. Тепло, как летом от солнышка. И пусть глаза не видят, каков он теперь. И Сортола пусть глаза не видят. Еще распла̀чусь невпопад! Кто бы раньше мне сказал, что я старикана-тунгуса, бахвала и похитителя, жалеть стану — в рожу бы наплевала...
— Домой, — говорит. — Не бойся.
И еще раз, словно я дура набитая:
— Домой едем.
— Стойте!
Я так и обмерла. Думала, Сортол кричит. Сейчас встанет, дохлятина, протянет руки-крюки... А что? У кого отец шаман? Ардяман-Дярдяман?! Ударил в бубен: доом-эрэ-доом! Поднял сыночка: ешь врагов! Грызи, кусай!
— Уважаемый Нюргун! Уважаемая Айталын!
Нет, не Сортол. С чего бы тунгусу нас уважать?
— Подождите!
Мне сперва орел примерещился. Из метели выпал, крылья раскинул. Вот-вот когтищами вцепится! А как ближе подобрался, вижу: орел? гусь дикий! От стаи отбился, пропадает. На ногах еле держится. Наверное, издалека бежал, в буран-вьюгу...
— Вы помните меня?
Нюргун над моей бедной головушкой:
— Да.
Тут и я вспомнила:
— Баранчай!
Безрукавка на голое тело. Ровдужные штаны. Сапоги из лосиной шкуры. Кто другой бы уже в ледышку превратился! А он стоит, только шатается. И по телу где вмятины, а где и раны. Первый раз в жизни вижу, чтобы вмятины! Юрюн, помню, в сердцах медную миску о порог шваркнул — тоже вмятины остались...
— Прошу прощения, — говорит Баранчай. А сам на Нюргуна уставился. Взгляд каменный, тяжелый. Должно быть, не по душе Баранчаю нынешний Нюргун. — Нет, ничего. Мне от вас ничего не надо, совершенно ничего. Вы, кажется, домой собирались? Счастливой дороги!
Нюргун взял и конем на него наехал. Ну, не совсем наехал — почти. Я перепугалась: стопчет же! За узду схватилась. Только куда мне вороного сдержать?
— Ну? — спрашивает Нюргун.
— Вы плохо выглядите, — Баранчай и шага назад не сделал. Стоит, дышит в храп вороному. — Вам следует вернуться домой. Хотите, я вас провожу?
— Ну? — повторяет Нюргун.
А я слышу: «Юрюн?» И еще слышу: «Будешь юлить, убью!» И еще: «Про «домой» забудь!» Вот ведь какое богатющее «ну» получилось! Интересно, Баранчай это все тоже слышит?
— Да, Юрюн, — отвечает Баранчай. — Про «домой» я уже забыл. Хотите, убивайте. Вам надо отлежаться, а лучше поспать. Может быть, ляжете в чуме? Там очаг, тепло.
А вверху хрипло:
— Беда?
— Беда.
— Уот?
— Уот.
— Жив?
— Был жив.
Вот ведь дураки! Кто жив? Уот? Юрюн?! Что значит — был?! Я моргаю, злюсь, а они друг дружке кивают: поняли, мол. Я не вижу, я спиной чую, когда Нюргун кивает. Будто к горному склону прислонилась, а наверху лавина сход начинает. Баранчая-то я вижу, только плохо. Конская морда заслоняет. Там такая морда — сопку заслонит.
— Почему?
— Вы хотите знать, по какой причине я спасаю вашего брата, а не детей хозяина? — Баранчай встал сбоку от коня, словно хотел, чтобы и я его видела без помех. — Как обещание победило долг?! Вы сильный, уважаемый Нюргун, вы очень сильный. Вы бьете наотмашь, не давая пощады. Хорошо, я отвечу. Я даже не стану вспоминать, что ваш брат, рискуя собой, спас меня из ловушки. Жизнь важнее свободы, понимаете? Свободу можно вернуть позже, а жизнь не вернешь. Если выбирать, от чего спасать — от смерти или от плена — я выберу спасение от смерти. Поэтому я нашел вас, а не способ вывести на волю детей Сарын-тойона. Извините, я так устроен...
— Где?
Где устроен, думаю я. И правда, где?
— Я покажу, — отвечает Баранчай. Но вместо того, чтобы показать свое устроение, заходит с другого бока: — Здешний вход в Нижний мир вы, уважаемый Нюргун, завалили. Надо в объезд...
— Долго. Где?!
— Нижний край оси миров. Вы помните столб?
Я чуть с вороного не соскочила. Знаете, как Нюргун помнил? Столб, а? У меня вся спина заледенела, вот как. Так помнить нельзя, так лучше с обрыва на камни. Я бы, наверное, и соскочила, и в метель бегом, сломя голову, да Нюргун меня придержал. Обнял левой рукой, и стало ясно: не отпустит.
— Да. Не люблю.
— Ну, значит, в объезд.
— Нет.
— Почему же нет? Я укажу дорогу. Мы только завезем уважаемую Айталын к глубокоуважаемому Сарын-тойону...
— Нет.
— Там она будет в безопасности. Вы обязаны понять.
— Нет.
— Но почему?
— Обещал. Сказал: буду защищать.
— А уважаемому Юрюну вы ничего не обещали?
— Обещал. Сказал: зови, приду.
— Так что же вам теперь, разорваться, что ли?!
— Нет.
И тихо, уверенно:
— Жизнь важнее свободы? Нет.
3
Прошлое и будущее
Уверен, в рассказе о моей жизни уйма несообразностей, как, впрочем, и в самой жизни. Очень часто я поступал вопреки голосу разума, обстоятельствам или выгоде. Спой обо мне дедушка Сэркен, и слушатели забросали бы его конским навозом. Вот и сейчас вы вправе спросить — да что там спросить? Воскликнуть: «Как же так? Мерзкая старуха бьется с невестой боотура, а боотур стоит столбом?!» Возмутиться: «Чудеса! Мерзкая невеста бьется с героической нянюшкой, защитницей боотура, а боотур уши развесил?!» И наконец, вы можете прибегнуть к убийственному доводу: «На глазах у боотура идет бой, а боотур не вмешивается? Ври больше, парень!»
Что я отвечу вам? Что не умею врать?
Да, бой. Да, на моих глазах. И я остался усохшим, пальцем не пошевелил — и даже не закричал, пытаясь разбудить Уота. Мне стыдно называть причину такого поведения, но я все-таки произнесу это слово вслух.
Страх.
Не за себя, нет. Ввяжись боотур в драку, и страху за себя не осталось бы места. Мне было страшно, потому что я не знал, на чьей стороне стану драться. Вступлюсь за старуху Бёгё-Люкэн? Горой встану за Чамчай? Если я не знал этого сейчас, за шаг до кровавой свалки, как я мог быть уверенным в Юрюне-боотуре?! Мое вмешательство вне сомнений решило бы исход боя. Я дрожал от ужаса, ясно видя: вот я усыхаю, взмокший и радостный, исчезают доспех с оружием, возвращается способность здраво рассуждать, и я вижу ликующую женщину, и еще одну женщину, мертвую, и понимаю, что сделал выбор между прошлым и будущим.
Да, вы не ослышались. На черной скале под щербатой луной мое прошлое билось с моим будущим. Два времени сцепились насмерть, терзая друг друга клыками и когтями. В прошлом я был мальчиком, который пошел против семьи ради неведомого брата. Бездна Смерти, вертлявый остров в жарынь-реке, три железных колыбели; упорство и долг, и начало пути. В будущем я был мужем Чамчай, отцом ее детей, зятем Уота Усутаакы. Вольница, бесшабашность, простые радости, несложные огорчения; кэр-буу, дьэ-буо, смерть слабака, жизнь сильного. С головы до ног в холодном поту, я боялся выбрать любую из дорог. Я не знал, что выберет Юрюн-боотур. Он, этот сильный, мог ведь из двух выбрать и третье?
А что? Обычное дело.
Вот я усыхаю, взмокший и радостный, исчезают доспех с оружием, возвращается способность здраво рассуждать, и я вижу мертвую женщину, и еще одну женщину, тоже мертвую, и понимаю, что сделал выбор между прошлым и будущим в пользу настоящего.
Вот почему я стоял, как вкопанный, превратившись в столб коновязи с медной идолицей на вершине. Женщины дрались за меня, и я отдал им право выбирать. Плюньте мне в лицо, я стерплю.
* * *
Ящерица металась по двору. Изгибалась, уворачиваясь от когтей Чамчай. Вила ловчие петли из собственного тела — и вдруг бросалась на врагиню, старалась ухватить зубами, порвать сухожилия на ногах, повалить на землю и распороть живот. Бёгё-Люкэн была гораздо тяжелее. Удаганка выигрывала в стремительности, но я знал: попадись Чамчай в ужасные клещи — всё, конец. Даже если челюстям ящерицы не хватит силы, какая есть у волчьей пасти — мощь шеи и кривых лап позволит старухе мотать жертву до тех пор, пока пильчатые зубы не изорвут беднягу в хлам, а рывки не переломят хребет.
Три паучихи могли бы засвидетельствовать мою правоту.
Когти сестры Уота мелькали косами над травой. Раз за разом они вспарывали спину и бока Бёгё-Люкэн, обезумевшей от боли, раскрашивали бугристую шкуру багровыми полосами. В свете луны полосы отблескивали свежей смолой. Тело Чамчай тоже обильно пятнала кровь — не поймешь, чья.
Бросок.
Прыжок.
Визг. Яростное шипение.
Как долго это продолжалось? Считаные мгновения? Всю ночь напролет? Время застыло. Время неслось вскачь. Время горело, сгорало — и восставало из пепла.
Чамчай прижалась к столбу коновязи. Над ее головой охала, причитала идолица. Бёгё-Люкэн молнией рванулась вперед, и я упустил момент, когда моя невеста вывернулась наизнанку. Хлопнули кожистые крылья. По ушам полоснул скрипучий вопль. Над рыдающей от восторга идолицей взмыла чудовищная птица. Эксэкю, вспомнил я. Никогда раньше я не видел птицы, похожей на эту, лишь слышал про нее от Умсур и дедушки Сэркена. С разгону ящерица врезалась в коновязь, и эксэкю рухнула с неба ей на загривок. Зубастый клюв ударил Бёгё-Люкэн в шею, под нижний край черепа. Приплясывая на дергающемся насесте, Чамчай била, не переставая, и вот черная кровь брызнула тугой струей, заливая птицу, а предсмертный хрип старухи утонул в торжествующем крике эксэкю.
Тело ящерицы содрогалось в агонии, а птица, непохожая на птицу, приплясывала на умирающей Бёгё-Люкэн, подпрыгивала в возбуждении, яростно рвала ящеричью плоть. Чамчай не могла остановиться. Ящерица затихла, вытянулась, но эксэкю продолжала терзать ее. Выдрав очередной кусок, она подбрасывала его в воздух, ловила на лету в разинутый клюв и глотала парное мясо.
Чамчай больше не сражалась — она ела.
— Старуха защищала меня, — сказал я ей, уж не знаю, зачем. — Защищала от тебя. А ты защищала меня от нее. Ты защитила, она — нет. Это няня Нюргуна, она пела моему брату колыбельную. Железная колыбель, железная колыбельная...
— Я... — ответила Чамчай. — Ты...
Ей было трудно говорить с набитым ртом. Слова превращались в бессмысленные звуки, птичий клекот, лепет младенца.
— А я вас кормил. Сначала няню — добычей, теперь тебя — няней. Я ведь кормилец, правда? Выломай челюсти им, вырви длинные их языки, больше их подбрасывай мне...
— Я... она...
— Моему будущему было мало убить мое прошлое. Будущее еще и сожрало его. А что? Обычное дело.
Отвернувшись, я пошел в дом.
— Эй! — крикнул мне в спину заспанный Уот, с грохотом выламываясь из конюшни. — Мясо? Новое мясо? Молодцы, кэр-буу! Добытчики...
4
Семейная сага
Буйно-резвый Нюргун Боотур
Обнаженный свой длинный меч
В живот адьараю всадил.
Удалого Уот Усутаакы,
Словно туес берестяной,
Ударом своим пронзил,
Черную печень его пропорол,
Становую жилу его
Пополам рассек...
Нет, закричал я.
Во сне трудно кричать. Хоть да, хоть нет — трудно. Весь в холодном, липком поту, не в силах вмешаться, я смотрел, как Нюргун убивает Уота. Слышал голос дедушки Сэркена, воспевающего гибель адьярая. Кажется, дедушка был доволен тем, что у него получилось. Нюргун был доволен, дедушка доволен, один я был недоволен, но моего мнения никто не спрашивал.
Уота тоже не спрашивали. Адьярай умирал долго, трудно.
А Уот Усутаакы
Бился огромным телом своим
В судорогах предсмертных мук,
Изрыгая из пасти огонь.
Трудно было ему умирать.
Кровью захлебываясь, хрипя,
Зубами железными скрежеща,
Испуская рев из глубин
Чрева чудовищного своего,
Кровью харкая,
Сукровицей плюясь...
Нет, снова закричал я.
На этот раз меня услышали. Время повернуло вспять, завертело события в обратную сторону: сукровица впрыгнула обратно в пасть Уоту, за ней влилась кровь. Адьярай проглотил собственный рев, укротил судороги; меч блестящей струйкой выскользнул из Уотова брюха. Нюргун отвел оружие назад, замер, словно в раздумьях.
Нет, спросили меня. Хорошо, пусть будет так.
...вдруг невесть откуда взялся
Трехголовый
Огнедышащий змей.
Как курительной трубки чубук
Обтягивают ремешком,
Он Нюргуна обвил, обкрутил
От лодыжек кряжистых ног
До гордого яблока горла его,
Толстыми кольцами оковал
Тело богатыря.
— А-а! Недоносок, нойон-богдо!
Пищу, проглоченную вчера,
Изрыгнуть заставлю тебя
Из горла широкого твоего!
Пищу, проглоченную позавчера,
Извергнуть заставлю тебя
Из прохода заднего твоего!..
Нет, закричал я.
Видеть, как Нюргун гибнет в несокрушимой хватке Уота, было пыткой. Все соответствовало бахвальству адьярая: Нюргуна рвало вчерашней едой, потом — зеленой желчью. По ногам брата стекали моча и жидкие нечистоты. Жила на лбу надулась так, что лопнула, и густая кровь залила Нюргуну лицо, хлынула в разинутый рот. Он что-то пытался сказать мне — люблю? Не люблю?! — но я слышал только предсмертный хрип.
Нет! Да нет же!
Ладно, ответили мне. Давай иначе.
— О, мой милый, —
Вскричала Куо Чамчай, —
Как долго томилась я,
Ожидая, пока ты придешь!
Вот он какой злодей,
Уот Усутаакы!
В правом его паху
Рана открытая есть,
Не зарастающая никогда.
Я заклятую кольчугу его
Когтистой рукой разорву,
Рану разбережу,
Кровь его гнилую пролью...
Нет, закричал я.
Услышали меня не сразу. Сперва довелось увидеть во всех подробностях, как Чамчай крадется к спящему Уоту, орудует когтями в паху брата, как Уот просыпается с оглушительным воплем, хромая и спотыкаясь, гонится за сестрой по двору — и, не догнав, падает, истекает кровью под коновязью.
Нет!
Чистоплюй, ответили мне. Хочешь, чтобы изящно?
Получай.
— Тропы тайные выслежу я,
Где бродит зверь его Кэй-Тугут;
В теле этого зверя живет
Материнская
Воинственная душа
Брата лютого моего.
Если этого зверя поймать,
Если, вырвав заживо
Сердце его,
Сжечь в огне,
Прервется тогда навек
Длинное дыханье его,
Брата старшего моего
Уота Усутаакы-хвастуна!
Нет!!!
Ну, ты достал, сказали мне. Что тебе не нравится? Сестра убивает брата ради жениха? Таких историй двенадцать на дюжину. Семейная сага, помнишь?
Помню. Не хочу.
Договорились, пробуй сам. Ты же у нас добрая душа?!
Тут Юрюн Уолан, удалец,
Раскрывая горящий рот,
Сверкая белых зубов серебром,
Так с Уотом заговорил:
— Чтобы месть великую не разбудить,
Чтобы ненависть общую не распалить,
Чтобы горе не возросло,
Чтобы морем не разлилось,
Давай-ка миром поговорим...
Нет, вздохнул я.
Почему нет?
Мне Уота не переубедить. Он спит и видит, как сцепится с Нюргуном. Смерть Эсеха, ревность к Самому Лучшему — да Уот и слушать меня не станет! Кэр-буу, и завертелось! Даже если я уговорю Нюргуна не драться с адьяраем, это не поможет — адьярай в любом случае полезет в драку, вынудив Нюргуна защищаться. Им нельзя встречаться. Из их встречи возможен лишь один-единственный выход, и даже во сне я не желаю его видеть.
Так чего же ты хочешь, спросили меня.
Чтобы Нюргун не приходил сюда, ответил я. Вернее, пытался ответить. Кряхтел, сипел и не смог выдавить ни слова.
5
Две невесты
— Ее больше нет.
Жаворонок глянула на меня с вялым удивлением:
— Кого?
— Ну, ее... Той, что в дверь царапалась.
— А-а... Нет, и ладно.
— Можешь не бояться.
— А я и не боюсь.
— Вот и хорошо!
— Куда уж лучше, — дочь дяди Сарына отвернулась. — Кругом добрые вести...
Проснулся я поздно. Голова, да расширится она, была мутная, тяжелая. Обрывки сна таяли, мешаясь с воспоминаниями о ночной битве. Босиком, в одних штанах, я сунулся на двор: никого. Лишь идолица чутко дремлет на верхушке коновязи. Ущербное солнце Нижнего мира преодолело треть дневного пути. Сейчас оно скакало в зенит верхом на косматой тучке. Кровь впиталась в землю, тело ящерицы и куски разделанной добычи исчезли.
Братец с сестрицей подъели?
В животе забурчало, но при одной мысли о завтраке меня замутило. Едва представил, чьим мясом меня могут накормить... Позвать Чамчай? Уота? Глаза б мои на них не глядели! И я отправился к Жаворонку: успокоить, сообщить, что опасности больше нет. Дверь оказалась не заперта. Следовало пожурить Сарынову дочку за беспечность, я даже начал подыскивать нужные уговоры — и бросил.
Теперь-то от кого засовы городить?
— Мы с тобой где? — Жаворонок села на вытертую шкуру, подобрала ноги. — Мы, считай, дома. Да, Юрюн? Мы семья. В такой семье, как наша, чего бояться? Ну, придет кто-нибудь. Что с того? Обычное дело.
Девочка, ты дразнишь меня? Издеваешься?! Давно ли в угол от страха забивалась, дрожала, собственной тени боялась — а вот поди ж ты! Хорохоришься? Пускай. Все лучше, чем жалкий дрожащий комочек в углу.
Погодите-ка...
— Кто придет? К тебе придет?!
— Да кто угодно! Сам говорил: бродят тут всякие! Вот, ты пришел. Тебя тоже кровью угостить? По-родственному? Ты не стесняйся, мне не жалко!
— Кто к тебе приходил? Уот?!
Догадка обварила меня кипятком:
— Уот, да? Ты о какой крови говоришь? О той самой?!
— Ревнуешь? — она захлопала в ладоши. Мне же сгоряча показалось, что это были оплеухи Юрюну-слабаку. — Уруй-уруй! У тебя своя невеста есть, вот ее и ревнуй. Понял?
— При чем тут моя невеста?
— А кто при чем? Кто ко мне ночью приходил?
— Чамчай? К тебе?!
— А что тут такого? Зашла по-родственному...
Я не сумел сдержать вздох облегчения.
Жаворонок встала, взяла миску с засохшими остатками еды. Сполоснула водой из родника, вернулась на шкуру и начала тереть миску ровдужным лоскутом. Терла она старательно, до блеска. Судя по ее виду, не было сейчас занятия важнее. Невеста — завтрашняя жена, она должна быть хозяйственной. Но ведь никто не запрещает за работой почесать язычок, правда?
— Я спала, — голос моей бывшей невесты звучал сухо, бесстрастно. Так в лесу скрипит мертвое, готовое упасть дерево. — Что тут делать, если не спать? Я ведь не знала, что она придет...
Чамчай заявилась к Жаворонку под утро. Ломиться не стала — чай, не боотур. Постучала, в ответ на вопрос «кто там?» назвалась. Мы скоро породнимся, сказала Чамчай. Ты за моего брата выходишь. Жаворонок кивнула: выхожу. Породнимся, да. А сама подумала: зачем говорить то, что и так все знают? Да еще в рань ранющую? Чего ей нужно на самом деле?
Кровь, сказала Чамчай. Мне нужна твоя кровь.
Жаворонок попятилась в угол, в привычный, обжитой, утешительный угол. Ответом ей была улыбка Чамчай: не вся, не бойся! Капля-другая, и разбежались. Зачем? Такой обряд, наш, адьярайский. Родство хочу скрепить. Да, наверху так не делают. Ни на земле, ни в небесах. Это Нижний мир, родственница, тут все иначе.
Привыкай.
Врет! — уверилась Жаворонок. Обряд? Обычай? Ерунда! Облик Чамчай, ее повадки свидетельствовали о злом умысле. Сейчас набросится, скрутит и всю кровь выпьет! А что поделаешь? Как помешаешь? Когти-косы, клыки-ножи, сила и натиск — Сарынова дочь перед Чамчай, что мышь перед лисой. Даже миской в лоб засветить не успеет.
Уота, что ли, позвать? Пусть защищает?!
Будет больно, предупредила Чамчай. Потерпи. И не кричи, Уота поднимешь. Зачем нам Уот? Без предупреждения она чиркнула Жаворонка когтем по плечу. Нет, одежду не порвала. На плече одежда и так порванная была. Болит? Не очень, терпимо. Изо рта Чамчай высунулся длинный, гибкий, похожий на змейку язык. Удаганка лизнула порез: раз, другой. Втянула язык обратно, замерла. Впервые Жаворонок видела Чамчай неподвижной. Что это с ней? Столбняк напал? Отравилась?
Хорошо бы!
Глаза удаганки вспыхнули болотными огнями, она моргнула и отмерла. Еще, сказала. Мало, еще надо. Порез затягивался быстрей обычного, и Жаворонку пришлось надавить как следует, чтобы кровь выступила снова. Да, сама надавила. А что? Когти видел? То-то же! Она тебе надавит... Теперь хватит, успокоила Чамчай. И тщательно зализала порез. Вот, не разглядеть уже.
Отныне мы сестры, сказала. Кровные.
И ушла.
— Мало ей? Няньку сожрала, еще захотела? Кэр-буу!
— Няньку? Какую няньку?
Я опомнился.
— Да так, пустяки. Не бери в голову!
— Не возьму, — согласилась Жаворонок. — Жрите, кого хотите. Это ваши с ней дела.
От ее спокойствия меня мороз по коже продрал. Уж лучше б издевалась! Или наорала, что ли?
— Что значит — ваши?!
— Вы жених и невеста. Сами между собой разбирайтесь! У меня свой жених есть...
— И разберусь! Я с ней разберусь!
— Вот и разберись.
— Кровь она пить повадилась! Людоедка!
Кажется, от злости я слегка забоотурился, потому что Жаворонок попятилась от меня в угол. В тот самый угол, который привычный, обжитой и утешительный. Этот проклятый угол я запомнил на всю жизнь. Умирать буду, его вспомню. В него моя бывшая невеста забилась, когда Юрюн-боотур впервые вломился в ее темницу.
Хороший угол, полезный. При одной мысли о нем я усох.
— Может, правда обряд? — вздохнула Жаворонок. На миг дочь дяди Сарына сделалась похожа на себя-прежнюю: мелькнуло и прошло. — Адьярайский?
— Ты сама в это веришь? — спросил я.
Она не ответила.
ПЕСНЯ ПЯТАЯ
А угрюмый Уот Усутаакы
Тяжелодумной своей головой,
Всей широкой своей спиной,
Всей утробой черной своей
Думал, соображал:
— Лихая будет у парня жена,
Такая спуску не даст,
Не упустит его из рук...
Ну и пусть! И ладно ему!
«Нюргун Боотур Стремительный»
1
Время бить в бубен
Где она? Где?!
Прячется? Найду!
На кухне? На кухне нет. В большой комнате нет. В маленькой комнате нет. В средней есть! Не Чамчай есть. Уот есть.
— Чамчай видел, буо-буо?!
— Видел, дьэ-буо!
— Где?!
— Во дворе.
— Нет во дворе, кэр-буу!
— Ночью видел, да.
— А утром?
— Утром не видел. Твоя невеста, ты ищи. Хыы-хык!
— Моя! Найду!
— Сам ищи!
— Сам найду!
Конюшня. Мотылек есть. Арангас есть.
Чамчай нет. Где?!
Доом-эрэ-доом, доом-эрэ-доом...
Бубен!
Дом-дом-доммм, дом-доом...
Глубоко. Под землей. Слышу! Всё слышу! Уши — во! Кто в бубен бьет? Чамчай бьет! Кто же еще? Я умный, да! Голова — во! Больше ушей! Спряталась? Думала, не найду? Нашел! Вот, иду. Бегу! Вниз, вниз, под землю. Бубен громче. Бубен ближе. Правильно бегу, да!
Скоро прибегу.
Плохая Чамчай. Плохая! Очень плохая! Жаворонка обижала. Кровь пила. Проучу! Убью, да! Не убью? Невеста. Нельзя убивать. Хорошая? Плохая? Очень плохая? Плохая не очень! Не убью. Побью, кэр-буу! Убивать невесту нельзя. Бить — можно. Нужно! Убивать невесту плохо. Бить — хорошо. Очень хорошо! Больно бить. Залезать на нее! Опять бить. Опять залезать!
Очень хорошо!
Вниз, вниз. Глубже, глубже. Тут был, помню. Тут был... Тут не был, да. Тут тоже не был. Вправо ход, влево ход. Куда? Доом-эрэ-доом! Слышу, бегу. Вправо, влево, вниз. Влево, вправо, вниз. Холод, сырость. Вода — кап, кап. Шаги — тум-тум-тум! Мои шаги. Бубен? Слышу! Бегу. Холодно, еще холоднее... Нет, теплее. Темно. Очень темно. Зеленое на стенах. Светилось! Лишайник. Теперь нет. Лишайника нет. Не светится. Вижу! Все равно вижу! Глаза — во, буо-буо! Чтобы лучше видеть, да!
Камень. Камень. Камень. Черный, серый. Желтый, бурый. Капает, журчит. Вода. Долго бегу. Вправо, влево. Вниз, вниз, вниз. Глубоко. Очень глубоко. Доом-эрэ-доом! Доом-эрэ-доом! Близко! Громко! Дом-дом-доммм, дом-доом. Совсем близко. Вот...
Кончился! Камень кончился.
Бумм, бумм! Железо под ногами. Край. Обрыв! Падаю? Не падаю. Стою. На краю стою. Удержался, да. Крутится. Над головой крутится. Большое, железное. Обод? Нет, не обод. Крутится, стрекочет. Помню, видел.
Помню!..
* * *
Время хищной рысью прыгнуло мне на грудь. Толчок отшвырнул Юрюна Уолана на пятнадцать шагов — пятнадцать лет! — назад. Что перед этим опасность рухнуть вниз, в мглистую пропасть, где под прядями седого тумана полыхали далекие зарницы? Чудом я устоял на краю обрыва, но на краю дня сегодняшнего не устоял. Десятилетний мальчишка, я топтался на ржавом козырьке во чреве железной горы — и, разинув рот, глядел на стрекочущий, лязгающий механизм. Зубастые колеса и колесики, обода, металлические балки, качающиеся столбы, оси, полированные дуги и венчики. Сталь, медь, золото, серебро. Кровавые высверки драгоценных камней. Крутится, вертится, мелькает. Зубчики колес цепляются друг за друга, проворачиваются, приводят в движение блестящие колотушки...
Время не удовольствовалось тем, что швырнуло меня в прошлое. Оно еще и перевернуло все с ног на голову. В гостях у Умсур я смотрел на стрекочущий механизм сверху вниз. Тут — снизу вверх, и механизм вертелся надо мной. Там ось миров уходила вверх, здесь — вниз. Наверное, это правильно: тебя, словно льдину весной, тащит по реке дней, и ты видишь собственную жизнь шиворот-навыворот.
Обычное дело?
А еще здесь не было Нюргуна. Уже не было. Ну да, я ведь его освободил! Или еще не было?! Клянусь, я бы не удивился, явись Нюргун освобождать меня, а не я его. Правда, Юрюн Уолан не был прикован к столбу.
Или был?!
Колесики мыслей в моей разнесчастной голове, уподобясь колесам механизма, цеплялись ржавыми зубчатыми краями. Того и гляди, пойдут вразнос, разнесут череп в куски. Скрип, скрежет...
Нет, это не в голове! В механизме что-то разладилось. Сколько я ни приходил сидеть с Нюргуном, механизм всегда звучал одинаково. Теперь же начинка горы с натугой щелкала, лязгала, на миг замирала — и вдруг начинала стрекотать быстрее. Колесо на дальнем краю застряло, остановилось; вслед за ним — три соседних. Вздрогнули, щелкнули, набрали обороты...
Доом-эрэ-доом, доом-эрэ-доом!
Чамчай!
Я двинулся по козырьку в ту сторону, откуда звучал рокот бубна — и увидел ее. В Нижнем мире нутро горы большей частью было каменным, а не железным, как на Небесах. Серые ноздреватые стены испещряло множество уступов и впадин. В одной из таких впадин, похожей на крошечный грот, и умостилась Чамчай. Удаганка сидела, подобрав под себя голенастые ноги, лицом к лязгающему механизму. Глаза закрыты, на лице — отрешенность; казалось, Чамчай заснула. Вечная дерганина прекратилась, двигались одни лишь руки. Но как они двигались!
В бубен бьют колотушкой. Чамчай била пальцами.
Как она ухитрялась не пропороть бубен? С ее-то когтями?! И когда успела его починить? Опасные когти удаганки были заняты важным делом: они пристукивали по овальному ободу, оттеняя резким костяным перещёлком гулкие удары в туго натянутую кожу. Другой рукой Чамчай время от времени встряхивала бубен. От этого к ударам и перещёлку добавлялся перезвон колокольцев — большого и малого, подвешенных с внутренней, невидимой мне стороны бубна.
Звуки накладывались друг на друга, образуя сложный, раздражающий ритм, и стаей птиц, вспугнутых голодной лисой, улетали в стрекот, лязг и скрежет механизма.
С немалым трудом я вспомнил, зачем спускался в подземные глубины. Жаворонок. Чамчай. Кровь. Обряд? Без сомнения, Чамчай творила удаганский кырар. Выходит, не соврала. Пора уходить, и без лишнего шума. Прервать удаганку во время камлания — последнее дело, себе дороже выйдет. Даже решись я ей помешать — убью! побью! — меня ждало разочарование. Карниз заканчивался, не успев начаться; дальше, за пропастью, которую боотур вполне бы мог перепрыгнуть без разбега, шла отвесная стена, и все выступы на ней выглядели ненадежными. Ухватишься за такой — раскрошится, отломится. До грота, где обосновалась Чамчай, было шагов семьдесят — по воздуху.
Ну да, крылья. Птица эксэкю.
Я топтался на карнизе, не зная, что предпринять. Ржавое железо громыхало под ногами, и до меня с опозданием дошло, что гулкие судороги в точности вторят рокоту бубна в руках Чамчай. Нет, рокот здесь ни при чем. А что же? О, точно! Карниз гремел, уподобясь басовитому звяканью большого колокольчика. Боясь отвлечь Чамчай, я собрался уйти — и не смог! Ноги отказались повиноваться: топтали проклятый карниз, словно принадлежали не Юрюну Уолану, а танцору-битиситу. Когда я вспомнил, что битисит обязан быть девственником, пальцы на правой руке прищёлкнули: раз, другой. Щелчок следовал за щелчком, им вторил перестук когтей удаганки. А, вот и рокот! Заухал филином в кишках, отдался в животе. От вскриков кожи, натянутой на бубен, свербело в носу, звенело в ушах. Отчаянно чесались кончики пальцев. Заныли зубы. Прочь! Прочь отсюда! Нельзя подглядывать за удаганками! Нельзя чужой бубен подслушивать! Нельзя... Что еще нельзя, я забыл. Вспомню!
Беги, балбес!
Нет, вспомню! Поднатужусь и вспомню!..
Беги! Память тебе отшибло? Сейчас последний разум отшибет!
Пойти наперекор бубну, выломиться из паутины ритма оказалось трудней трудного. Время, мое личное время повернуло вспять: я тонул в паучьем колодце, захлебывался едкой жижей, барахтался, карабкался — и всякий раз сваливался обратно. Не было подо мной блестящего слуги Баранчая, что удержал бы Юрюна на плаву, а небо не спешило разверзнуться, сбросив вниз спасительный золотой волос. Значит, придется самому тащить себя за волосы, сколько их ни есть.
Я сделал шаг назад.
Ритм в моем сердце дал сбой. Но тот, что несся снаружи, всё долбил в лоб, грудь, живот — дюжина безумных дятлов. Время стрекотало и лязгало. Оно вцепилось в меня кривыми когтями, тащило из сегодня во вчера, позавчера, поза-позавчера... Вот я скорчился за валуном. Я прячусь от дяди Сарына, от его разрушающего взгляда. Замер, притаился, примерз к месту. Дядя Сарын идет в обход; сейчас увидит меня. Прыжок через валун? Да, в тот раз я прыгнул.
А сейчас отступил еще на один шаг.
Ритм стучит, пенится. Ноги топают, сгибаются в коленях. Пляска битии — дело ответственное, в битиситы выбирают юношей чистой наружности, с легкими, как говаривал дедушка Сэркен, костями. Кости боотура — тяжелые, время проволокло меня дальше необходимого: через отрочество в мальчишество. «Как же вы все мне надоели!» — говорит дядя Сарын. Он открывает глаза — две бездны Елю-Чёркёчёх. Мне десять лет, я только что вернулся из Кузни. Я падаю в вихрящиеся бездны Сарыновых глаз; падаю, падаю... Меня выворачивает наизнанку.
Тогда? Сейчас?
Нет!
Битисит или боотур, я не желаю сопровождать удаганку в ее путешествии! Дрожу, кусаю губы, ковыляю спиной вперед. Каждый шаг — мучение, подвиг...
Уши! Надо зажать уши!
Прижимаю ладони к ушам. Разворачиваюсь, восстанавливая естественный порядок движения, обычный ход времен. Бегу в темноту. Мальчик? Юноша? Взрослый?! Сегодня? Позавчера? Что-то разладилось в Юрюне Уолане, как в механизме оси миров. Лязгаю, скриплю, хриплю. Кашляю, спотыкаюсь. В спину колотят вскрики бубна, норовят сбить с ног, опрокинуть. Нет, это время. Догоняет, толкает. Виснет на плечах, цепляется за ноги. Нет, это меня догнал взгляд дяди Сарына. Это от него меня дергает невпопад. Расширюсь, усохну; кишки — в узел, в голове кишат черви...
Прочь, прочь!
Бубен глохнет, стихает, отпускает.
2
Три глаза, шесть рук и котлы на треногах
— Да будет стремительным твой полет! Куда летишь-то?
Я на них и правда едва не налетел. А как увидел, кто передо мной... Почему не забоотурился, сам не знаю. Ладони от ушей отнял, а в них — в ушах, не в ладонях! — эхо застряло. Эхо бубна Чамчай. Потому, наверное, и остался усохшим. Бубен помешал.
— Зубы все на месте? — участливо поинтересовался тот, что верхом.
Сперва померещилось: они оба верхом. Один — на коренастом быке, чьи бока отливали медью, а рога покрывала короста ржавчины. Второй же... Алаата! Второй — сам себе и конь, и всадник! Шесть ног, шесть рук, три башки срослись затылками...
— Свои считай! — огрызнулся я. — Помочь?
— Эй, приятель! — хозяин быка примиряющим жестом выставил руки вперед. Руки у него были длиннющие не по росту. — Не кипятись! Я из лучших побуждений! Если с зубами беда — обращайся. Гнилые вырву, новые вставлю! Сталь, полировка, любо-дорого...
— Быку рога полируй! Вон, заржавели...
Треглавец расхохотался в три глотки:
— Эк он тебя, Тимир! Отбрил, молодец! Юрюн Уолан, надо полагать?
— Я-то Юрюн! А вы кто такие?
— Тимир Долонунгса́, — представился всадник. Кроме длиннющих рук, у него имелся третий глаз: аккурат посередине лба. — Кузнец, дантист, на все руки мастер!
— Это я на все руки мастер, братец! — треглавец развел в стороны шесть рук и сделался похож на огромного паука. — Алып Хара Аат Могойдоон. Что колдун — правда-истина, а что змей, так это завистники приклеили. Зови меня просто Алып, по-родственному.
— По-родственному?!
Ненавижу пауков, и вам известно, почему.
— Ага!
Они заговорили хором, перебивая друг друга:
— Уот — наш брат...
— Чамчай — сестра...
— У вас с ней свадьба...
— Зятёк! Дорогуша!
— Счастье! Уруй-айхал!
— Радость! Уруй-мичил!
И оба ухмыльнулись. Насмешничают? Может, и так, но придраться не к чему. Вспомнились слова Чамчай: «Ты ждал, он меня тебе представит? Ножкой шаркнет? Родословную зачитает?!» Эти ножками не шаркали, зато представились честь по чести. Не Уоты, нет. Совсем не Уоты...
— Куда ты летел, зятёк?
— Нас встречать?
То, что я удирал от бубна, им знать ни к чему. А вот куда я в итоге забежал? Пещера-громадина: три десятка домов — наших, типовых — влезет, и еще место останется. Потолок — из лука не добьешь! — тонул в мерцающей зеленоватой мгле. Лишайник, небось. Чем ниже, тем ярче разгоралось мягкое сияние, исходившее, казалось, прямо из стен. Или это светился сам воздух?
Внизу, где мы стояли, было светло, как днем.
Кругом громоздились причудливые каменные сосульки. Одни росли из пола, другие свешивались со стен и потолка. Великаны и карлики, одиночки и целые заросли. Бирюза и малахит, багрянец и охра, снежная белизна, бурая ржавчина... По сосулькам стекала вода, в ней отражался колдовской свет, искрясь россыпями драгоценных камней. Пещеру наполнял неумолчный звон капели. Кое-где верхние и нижние сосульки срастались в единые столбы. Будто намекали: союз Вышних Небес и Кэтит Ютюгэн? Почему бы и нет? Мы срослись — и у тебя все срастется. Женишься на Чамчай...
— Нравится?
Я не удивился: привык, что у меня на лице все написано.
— Ага.
— Свадьбы отгуляем — еще и не такое покажем!
— Чувствуй себя как дома!
— Это ваш дом? Вы тут живете?
— Мы тут едем.
— Кто едет, а кто и идет.
— Откуда вы про свадьбы узнали?!
— Уот передал.
— Через дедушку Сэркена.
— Пригласил...
— Поехали уже, что ли?
— Это ты — поехали. А мы с Юрюном пешочком...
Оказывается, я, пока бежал, успел основательно углубиться в пещеру. Вон зверь застыл: морда гладкая, бело-желтая. Лапы оплыли, в пасти отблескивают клыки. Вон из стены лицо выпятилось: бородатый старик, трещины-морщины. На дедушку Сэркена похож, только борода зеленая, будто мхом поросла. Под дедушкой булькал котел, плотно закрытый крышкой. В такой Уота целиком запихнуть можно! Котел покоился на раскоряченном суставчатом треножнике. А вон еще! Справа, слева: большие, поменьше, совсем крохотули. Черные, шершавые; медные, гладкие; серебряные, блестящие... На некоторых теплились огоньки-светляки, как на нашем камельке.
Я хотел спросить о котлах Уотовых братьев — они местные, должны знать — но не успел.
— Вечно он опаздывает, — проворчал Тимир.
— Ну да, — поддержал Алып. — Обещал встретить...
— Забыл. Дырявая башка!
— А вот и не забыл! Не забыл! Уот помнит!
К нам бежал большой черный адьяраяй с улыбкой от уха до уха.
— Уот всё помнит!
3
Женитьба — дело серьезное
— Я тебе друг, — сказал Уот. Из его единственного глаза вытекла мутная слеза. Сползла на щеку, скатилась к подбородку, упала. — Я тебе брат. Ты мне зять. Обними меня!
И добавил с чувством:
— Кэр-буу!
Ну, я обнял. Если честно, я полагал, что объятия дадутся мне с бо̀льшим трудом. Во-первых, я слишком хорошо знал, как смертоносны объятия Уота Усутаакы, Огненного Изверга. По сей день едва вспомню, и тело начинает ломить. Во-вторых, сложно обниматься с адьяраем, чья рука раздвоена в локте. Ладно, это еще ничего, с его-то предплечьями! Опять же можно сграбастать обнимаемого под мышку... Но в-третьих — и в-главных — я чуял подвох. Вряд ли Уот собрался обмануть доверчивого Юрюна Уолана и торжественно придушить его на глазах своих братьев. Ну да, нарочно созвал родню, чтобы меня прикончить! Уот желал зятю добра, готовил ему — мне! — подарок, который до поры держал в тайне, и это было опасней всего.
— Невеста! Тебе обещали...
Нет, вы не ослышались. Вот что объявил Уот, когда я, изрядно помятый, вырвался на свободу.
— Невеста, дьэ-буо! Жаворонок! Тебе обещали, да.
— Ага, — осторожно кивнул я
В то, что Уот решил вернуть мне дочь дяди Сарына, я не верил ни капельки.
— Мне обещали, да, — гнул свое адьярай. — Обоим обещали. Нам обоим, да.
— Угу. Обещали.
— Хочешь, убьем Сарына?
— Не хочу.
— И я не хочу, — согласился адьярай. — Оба не хотим, хыы-хык! Оба честные, добрые. Умные! Мы оба, невеста одна. На обоих не делится?
— Не делится.
— Делится! — торжественно возвестил Уот. — Делится, буйа-буйа-буйакам! Ты умный, я умнее. Правда, Тимир? Правда, Алып?
Братья переглянулись:
— Правда, Уот.
Ох, и не понравился мне их ответ! Думаете, они подсмеивались над простодушным Уотом? Ничуть не бывало! Вся троица в сговоре, клянусь...
— Вот, — Уот очертил в воздухе контур женской фигуры. — Жаворонок.
Я молчал.
— Как делить? Ночь я, ночь ты?
— Подеремся, — вздохнул я.
— Подеремся? Я тебя убью, и буо-буо! Не нравится?
— Не нравится.
— Молодец! И мне не нравится. Не делится?
— Нет.
— Делится! Смотри сюда...
Он еще раз изобразил женский контур:
— Вот как делится, — ребро Уотовой ладони рубануло поперек, на уровне талии. — Р-раз! Делится! Нас двое? Невест двое! Две половинки, гыы-гык!
— Ты решил ее убить?!
— Убить? Нашу невесту? Глупый зять, голова с кулак! Алып, объясни ему...
— Режем пополам, — громко топая своими чудовищными ногами, Алып подошел ближе. — Верхняя половина, нижняя половина...
— Мне нижнюю! — напомнил Уот. — Детородную!
— Хорошо, не ори... Ему нижняя, тебе верхняя. И не надо нам рассказывать, что отдельно половинки не живут! Без тебя знаем. Живут, но недолго. Вот пока они живут, мы берем Куо Чамчалын...
— Чамчай?
— Нет, Чамчалын. Есть у нас на примете одна подходящая особь...
— Кто?!
— Женщина. Для тебя, зятёк, важно, что женщина, остальное побоку. Страшненькая, но это чепуха. Любоваться ты будешь верхней половинкой своей жены, а с нижней у Чамчалын всё путём. И каким путём! Ты уж поверь, я знаю, что говорю. Так вот, режем мы Жаворонка с Чамчалын...
— Мы?
— Я с Тимиром. Тебе, извини, я это дело не доверю. А Уоту — тем более! Режем, сшиваем, ждем, пока очухаются. Уоту — верх Чамчалын, низ Жаворонка. Тебе — низ Чамчалын, верх Жаворонка. И живете вы долго и счастливо...
— И умрете в один день, — расхохотался Тимир.
— Шутишь?
— Насчет «в один день»? — Тимир подмигнул третьим глазом. — Шучу. Умрёте, как получится. А насчет «долго и счастливо» — чистая правда. Ты не переживай, дружище, нам не впервой. Видал, как Алып себя перекроил?
Я внимательно посмотрел на Алыпа. Алып ответил мне ослепительной улыбкой. В улыбке – во всех трех улыбках! — чувствовалась опытная рука Тимира-зубодера.
— Ты что, — спросил он, — думал, я таким родился?
— Нижний мир, — я пожал плечами. — Он еще и не так перекроит.
— Так, да не так. Уот тебе про нашу маму рассказывал? С ногами у нее беда. Еле ходит, больше лежит. А я в маму пошел, с рождения. В смысле, не пошел. Ну, ты понял. Тимир меня на закорках таскал, потом бычка подобрал, смирного. Я в седле сижу, одной рукой за переднюю луку держусь, второй — за крюк сбоку. Узда в зубах... Спина болела — кошмар! Остобрыдло мне это дело, я Тимиру и говорю: давай, а? Стали мы пробовать...
Я еще раз оглядел Алыпа с головы до ног. С трех голов до шести ног. Две — подпорки. Две с копытами. Две — багры. Я бы на таких давно шею сломал, а Алып еще и приплясывает! Ага, Нижний мир, обычное дело: скалы, пропасти, реки огня. Копытами скачешь, подпорками упираешься, баграми цепляешься. Разумно!
— Ты не волнуйся, — Алып ошибочно истолковал мое внимание. — Сошьем в лучшем виде. Ты, я вижу, парень славный, честный. И на Уота хорошо влияешь. Ишь, какой он с тобой усохший сделался! Невестой делиться вздумал, а? Да он сроду ничем не делился! Все в одну морду жрал, красавец...
— По справедливости, — Уот набычился. В словах брата он усмотрел что-то обидное. — Обоим обещали! Юрюн зять, слабак. Пусть обоим достанется!
— Чамчай! — спохватился я. — Ее-то вы спрашивали?
— Чамчай! — подхватил Уот. — Чего ее спрашивать, а? Меня спросите, да! Режем Жаворонка, режем Чамчай. Не Чамчалын — Чамчай! Я умный, я придумал! Сшиваем, и уруй-уруй! Две невесты, четыре половинки. Чамчай-Жаворонок, Жаворонок-Чамчай! Снова две невесты, гыы-гык! Две жены!
Тимир погрозил ему многосуставчатым пальцем:
— На сестре жениться нельзя! Низ — Жаворонок, верх — Чамчай? Чамчай тебе родная, нельзя...
— Можно! Половина сестры? Значит, жена двоюродная!
— Ну, ты мудрец...
— А то! Голова — во! Детородная часть — не сестра, буо-буо! Дети здоровые пойдут, да?
— Пожалуй...
Удачно складывается, подумал я. Если мне от Жаворонка — верхнюю половинку, тогда я при виде ее не стану лишний раз боотуриться. Дядю Сарына мы как-то уболтаем. Сарын умница, он поймет. Лишь бы Чамчай согласилась... Арт-татай! Да что же это я? Меня что, уговорили?! На чьей я стороне?!
Грохот был мне ответом, немыслимый грохот. Казалось, небеса возмутились мерзостью Юрюна Уолана, и земля пришла в ярость, и все они рухнули прямиком в Нижний мир, желая покарать мерзавца. Свод пещеры содрогнулся, бездны под ногами зашлись в диком хохоте. Сосульки дождем летели вниз, разбиваясь оземь, друг об друга, о крышки булькающих котлов. Каменные брызги: бирюза и малахит, багрянец и охра...
Родичи. Шурины.
Слабаки.
Спасу!
Боотур в доспехе, я заключил Тимира и Алыпа в объятия, прикрыл от смертельно опасных обломков бронированной спиной. Я мало что соображал, уж поверьте, и ничего не боялся в отношении себя, но братья Уота не были боотурами, и мой порыв, к счастью, уберег их. А там, где мне не хватило размаха рук — Тимир даже не слез со своего быка! — там горой встал Уот Усутаакы. Мы стояли в позе, достойной насмешки, как если бы в Алыпе с Тимиром заключалась наша единственная надежда решить вопрос с двумя невестами, кряхтели от ударов по плечам, лопаткам, шлемам, и грозно вскрикивали, отпугивая неведомого врага.
Дождь кончился. Лишь громовые раскаты, стихая, ворочались в отдалении.
— За мной! — гаркнул Уот.
И понесся первым. Сперва я решил, что Уот удирает от гнева земли и небес, и ошибся. Уот бежал туда, откуда несся рокот.
4
Рассказ Айыы Умсур, Вышней Удаганки, старшей дочери Сиэр-тойона и Нуралдин-хотун, о гостях, которых не ждали, и страусах, которые не ко времени
При виде всадника я поняла, что из сонма живых существ, обладающих разумом и волей, меньше всего я ожидала увидеть здесь именно его. При виде спутницы всадника, сидящей перед ним в седле, стало ясно, что я ошиблась. Увидеть здесь ее я ожидала еще меньше.
— Айталын! — вскрикнула мама за моей спиной. — Что ты тут делаешь?
Я пожала плечами:
— Неверный вопрос. Надо спросить, что тут делает Нюргун. Или ты думаешь, что это она притащила его на Восьмые небеса?
— Да, — согласилась мама. Мой сарказм она пропустила мимо ушей. — Это она его притащила. Все вокруг пляшут под дудку твоей младшей сестры, Умсур. Боюсь, Нюргун — не исключение.
Айталын спрыгнула на землю:
— И ничего я его не тащила! Меня похищали! Меня два раза похищали! Нюргун меня спасал, а потом спал, а потом...
— Хватит, — оборвал ее Нюргун. — Время.
— Что время? Что?!
— На исходе.
Он спешился. Мама старательно притворялась, что не замечает, как выглядит ее блудный сын. Я же, напротив, рассматривала Нюргуна без стеснений. Бледный, исхудавший. Лоб в крупных каплях пота. Глаза запали, горят темным огнем. Под глазами — синяки. Губы обметало: трещинки, шелушение. Жилы набрякли, вылезли наружу. Поминутно сглатывает, дергает кадыком, словно его тошнит. Еле держится на ногах, вот-вот свалится в обморок. В сон? Выдохся после боя с Эсехом? После двух боев подряд?! Айталын сказала, ее дважды похищали... Что ты сейчас сделаешь, брат мой? Упадешь без чувств — или начнешь крушить все вокруг?! Я посмотрела внимательнее, так, как умеют удаганки, и зажала себе рот ладонью, чтобы не закричать. Испугаю маму с Айталын, возись с ними потом...
Вместо сердца у Нюргуна была черная дыра.
На миг мне показалось, что мы втроем сейчас рухнем туда и сгинем навеки за горизонтом событий. Но время шло, ужас — дикий, первобытный — отпускал меня, и я разглядела, что Нюргуново сердце — все-таки сердце, на прежнем месте. Дыра была маленькая, в митральном клапане. Биение сердца хоть и не останавливало, но худо-бедно сдерживало ее расширение. Это вынуждало сердце биться чаще, словно Нюргуна трепала лихорадка.
— Тебе надо поспать, — сказала я с решимостью, две трети которой следовало бы назвать притворством. — Ты себя загнал до полусмерти. Иди ляг, я постелю тебе постель.
— Время, — повторил Нюргун. — Нельзя.
— Чего тебе нельзя?
— Юрюн. Ждет.
И как обухом между глаз:
— Идем к столбу.
Черная дыра увеличилась при упоминании столба. Еще бы! Не думаю, что для моего брата существовал более ненавистный предмет. То, что я звала осью миров, Нюргун звал пленом, изгнанием, предательством, мукой мученической. Вам известны худшие слова?
Произнесите их и не ошибетесь.
Тысяча боотуров, ринься они на Нюргуна в конном строю, не заставили бы его вернуться к столбу. Словно распятый на кресте, он провел здесь тридцать три года — вечность борьбы и бессилия. Кто захочет вернуться на крест? Тысяча боотуров отступили бы, а может, пали в бою, но был один, кто совершил невозможное. Лишь Нюргун мог вынудить Нюргуна доброй волей вернуться в железную гору, и он это сделал.
Нет, не один. Юрюн тоже был способен на это.
— Веди его к столбу, — сказала мама.
— Ему нужен сон!
— Он не уснет. Его проще убить, чем уложить спать.
— Убить? Это он и делает.
Мы говорили о Нюргуне так, словно он находился за сто небес отсюда. Нюргун не обижался. Ждал, каменный в сравнении с беспокойной, приплясывающей на месте Айталын. По-моему, он заранее предвидел наше упрямство, возражения, споры — и отмерил им строго определенный срок. Превысь мы этот срок на секунду, и Нюргун без объяснений ушел бы во чрево горы сам, даже не оглянувшись на нас.
— Страус, — вдруг сказала мама.
— Страус?!
— Вы не страус, чтобы уткнуться в бренное. Как там дальше? Забыла, все забыла, голова дырявая! Килограммы сыграют в коробочку, вы не страус, чтобы уткнуться в бренное...
Я перепугалась насмерть. Только безумной мамы мне не хватало!
— Вспомнила! «Вы не страус, чтобы уткнуться в бренное, умирают — в пространстве, живут — во времени...»! И еще в начале: «Живите не в пространстве, а во времени, минутные деревья вам доверены...» Веди его, Умсур. Ты же не страус? Пусть делает то, что хочет. Достаточно мы выбирали за него. Хватит, навыбирались.
— Голова кружится, — пожаловалась Айталын. — Идем, а?
— Куда?
— Куда-нибудь. Нюргун, ты куда хотел?
Я и забыла, что гора вращается. Привыкла, сжилась. И мама привыкла, пока гостила у меня. Нюргуну, тому вообще плевать. Бедная девочка, голова у нее кружится, два раза похищали, братья идиоты...
Повалил снег. Косые полосы зачеркнули мир. Слоистый край небес сожрала белая пелена: вскипела, сбежала из котелка, пеной упала вниз. Изо рта Нюргуна вырывались клубы пара. Мой брат стоял на краешке скального карниза, спиной к пропасти. Упасть он не боялся. Если он не побоялся вернуться к столбу... Левой рукой Нюргун бездумно похлопывал коня по холке. Снег падал на спину вороного; таял в воздухе, не долетев до всадника.
— Все, — подвел Нюргун итог. — Пора.
Он сделал первый шаг, второй, третий. Айталын вприпрыжку побежала рядом, ее догнала мама. Я опомнилась последней, но пошла первой, обогнав их. Пока мы погружались в недра горы, идя тропой, знакомой мне до мельчайшей выбоинки под ногами, я размышляла о том, что Нюргуну все-таки удалось повернуть время вспять. Этим путем мы выводили его наружу, сразу после освобождения. И вот нате вам! — возвращаемся обратно, как если бы события дали задний ход. Для полного сходства нам следовало бы идти спинами вперед. Нет, в тот раз мамы с нами не было. И Айталын не было. Был Юрюн, и я заплатила бы любую цену, чтобы Юрюн сейчас тоже шел вместе с нами...
Мы выбрались к механизму.
— Здесь, — Нюргун указал рукой на верчение колес и качание маятников. — Так быстрее.
И я ужаснулась, потому что стало ясно, что он собирается сделать.
— Айталын!
Я хотела обнять младшую сестру, прижать лицом к своей груди. Зачем ей смотреть на самоубийство брата? Я хотела, я даже потянулась, но Нюргун отстранил меня.
— Обещал защищать, — виновато произнес он. — Должен.
— Не волнуйся. Тут она в безопасности.
— Нет. Крадут. Все время крадут.
— Я присмотрю.
— Нет.
— Что нет? Меня недостаточно для ее защиты?!
— Защищай маму.
Он подхватил Айталын на руки и прыгнул вниз.
5
Падший ангел
Камень. Кулак!
Бац!
Камень. Кулак!
Бац!
Камни. Град. Успею!
Кулаки. Локти. Колени.
Кэр-буу!
Успел. Вдребезги.
Слабак? Кто слабак?
Я слабак?!
Хыы-хык!
Давным-давно, когда Нюргун стоял у столба, терпеливо дожидаясь освобождения, а Юрюн Уолан сидел на лугу, слушая дудку дяди Сарына, кое-кому довелось услышать не только дудку. «Сидишь? — спросил Сарын-тойон. В тот день он был настроен поболтать о пустяках, то есть обо мне. — Уши развесил? Ну, сиди, сиди, грей зад. Знаешь, кто тут сиживал до тебя?» Кто, спросил я. «Уот, дружок. На этом самом месте. Представляешь? Я играл ему плясовую, когда нас прервали крайне невежливым образом. Ох, и громыхнуло!» Кто, спросил я. «Твоя драгоценная семья. Нюргуна, понимаешь ли, сбросили с неба в железную колыбель. Надеялись переделать...» А я, спросил я. «А тебя, дружок, еще и в проекте не было. Нюргун упал, и мир сделался погремушкой. И в небе кружил белый стерх.» Умсур, кивнул я. «Да, Умсур. Небо за твоей сестрой трескалось, из щелей лез брусничный сок, и я понимал, что уже никогда не будет, как раньше.»
Сыграй мне, попросил я. Плясовую. Если честно, я не хотел слушать плясовую, но слышать о падении Нюргуна мне хотелось еще меньше.
«Нет, — сказал дядя Сарын. — Я сыграю тебе сонату ля минор. Великая соната, дружок! Во второй ее части земля треснула, и наружу полез Уот. Надеюсь, сейчас этого не произойдет. Обычно мне не хватало цифрованного баса, но Уот... Обойдемся без баса, ладно?»
Камень. Щит!
Камень! Колотушка!
Камни. Град. Гыы-гык!
Щит. Колотушка. Щит.
Успел.
Я слабак?!
Берегу шуринов. Зять.
Дьэ-буо!
Земля рожала трудно, болезненно. Чрево ее содрогалось, выталкивая нас наружу; схватка шла за схваткой, с пугающими, неравномерными перерывами. По стенам змеились опасные трещины, каменные небеса сплевывали концы сосулек, похожие на наконечники копий. Острая крошка секла лица Тимира с Алыпом. Против крошки мы были бессильны. Что я мог? Рубить крошку мечом? Долбить палицей?! Мне оставалось разве что пыхтеть на бегу, сдувая часть кусачего подземного гнуса в сторону, не позволяя ему напиться заветной крови. Когда наступала тишина, ни я, ни Уот не торопились усохнуть. Время, потраченное на облачение в доспех, грозило смертью Уотовым братьям, которым, в отличие от нас, не повезло — повезло?! — родиться сильными.
— Нюргун, — хрипел Уот. — Нюргун!
Братья переглядывались. Им было невдомек, отчего Уот поминает Нюргуна. Хочет подраться? Облыжно винит в катастрофе?! Один я знал правду: адьярай вспомнил то же, что и я. Вернее, он, прямой свидетель, вспомнил давнее падение Нюргуна с небес под землю, а я вспомнил всего лишь рассказ дяди Сарына о падении. И здесь, не только в силе, Уот имел преимущество надо мной.
Падший ангел, сказал дядя Сарын, прежде чем сыграть сонату ля минор. Кто такой ангел, спросил я. Не ответив, дядя Сарын поднес дудку к губам. Уже после, закончив игру, он задумчиво произнес: «Падший? Упал, вознесся, встал у столба. Однажды спустится обратно. Забудь, дружок. Никакой он не ангел, твой брат...»
Тихо. Тихо.
Тишина.
Ворочается. Храпит.
Эхо.
Над головой колеса. С зубчиками.
Дуги, ободы. Высоко.
Прибежали?
— Чамчай!
Я усох от вопля Уота. Казалось бы, отчаянный крик адьярая — так кричит смертельно раненый — должен был толкнуть Юрюна-боотура в бой: с кем угодно, главное, в бой! Но нет, все случилось наоборот: я усох быстрей обычного, и стало ясно, что мы столпились под механизмом, в обширной зале, раскинувшейся вокруг оси миров. Запрокинув голову, я увидел карниз: с него я следил за обрядом Чамчай. Ну да, вон и грот, где удаганка била в бубен.
Грот пустовал.
— Чамчай!
Она лежала в двадцати шагах от меня. Птица эксэкю, жутковатое создание. Наверное, когда громыхнуло, она попыталась взлететь... Балбес! Куда тут взлетать? В мясорубку зубчатых колес?! Она попыталась слететь вниз, туда, где сейчас причитает и стонет, заливаясь слезами, безутешный Уот Усутаакы. Но ребристый камень догнал ее, сломал крыло, бросил оземь. В зубастом клюве клокотала пена, хвост вздрагивал, хлестал по полу. Чамчай еще жила, но я был уверен: это агония.
— Отойдите!
— Пустите нас!
Покорней ребенка, услышавшего окрик строгих родителей, я подчинился. О чудо! — Уот тоже отошел без возражений.
ПЕСНЯ ШЕСТАЯ
Тусклый серп ущербной луны
И темное солнце подземной тьмы
Повернули круг своего кольца,
Справа налево пошли.
Сумрачный Нижний мир
Закружился,
Крениться стал.
Захлестал из трещин его огонь,
Тьма сгустилась —
Черная, как смола.
Мертвая вода поднялась,
Хлынула,
Разлилась.
«Нюргун Боотур Стремительный»
1
Очень красивая
— Не мешайте, — велел Тимир Долонунгса.
Он склонился над сестрой. Алып присел рядом на корточки. Зрелище Алыпа на корточках могло испугать кого угодно. Они помогут, беззвучно взревел я. Вылечат! Спасут! Знать бы еще, к кому я обращался. Сила наисильнейшего из боотуров сейчас стоила дешевле гнилой шкуры.
— Братья! Помогут!
То, о чем я думал, Уот произнес вслух.
— Помогут! — окликнулся я. — Обязательно!
— Аай-аайбын! Ыый-ыыйбын!
Обеими ладонями Уот зажал себе рот и отвернулся. Я тоже хотел отвернуться — и не смог. Изломанное тело Чамчай содрогалось в конвульсиях. Удаганку корежило, она пыталась вывернуться наизнанку, принять свой обычный облик. Ночью, убивая старуху Бёгё-Люкэн, она проделала это играючи — глазом не уследишь. Сейчас же Чамчай менялась мучительными рывками, а главное, по частям. Вот затрепетало, съежилось, втянулось в тело здоровое крыло. Сломанное обвисло без сил, распласталось по полу. Оно тоже втягивалось, но медленно, очень медленно. Потекли, оплавляясь, контуры птичьей головы. Клюв погрузился в этот живой расплав, уменьшился. Передние лапы — руки?! — сделались дымными, призрачными. Задние с противным звуком скребли шершавый камень.
— Тупая сочетанная травма головы и шейного отдела позвоночника, — две верхние руки Алыпа скользили над Чамчай. Плыли в воздухе, оглаживали, не касаясь тела. — Кровоизлияние в мягкие ткани головы в левой лобно-теменной области. Ушибленная рана в этой же области...
— Закрытая травма живота. Кровоизлияние в брыжейку тонкой кишки, — третий глаз Тимира мерцал иссиня-белым, мертвенным светом. — Повреждение мягких тканей передней брюшной стенки...
— ...и внутренних органов брюшной полости, — Алып к чему-то прислушался. — Разрыв большого сальника. С развитием травматического шока и кровопотери...
— Закрытый оскольчатый перелом правой локтевой кости в средней трети...
— Кровоизлияние в корни обоих легких...
— Перестройка метаболизма на клеточном... Басах-тасах!
— Что?
— Бабат-татат!
— Да что же?!
В механизме проснулся гром. Когда он затих, стрекот сделался громче, быстрее. Механизм лязгнул, запнулся, опять защелкал — басовито, натужно. Неподалеку от нас упала черная глыба величиной с теленка, исчезла в разломе, в полыхающей зарницами мгле. За ней последовала глыба-корова, глыба-бык.
— На молекулярном уровне! Это уже не травма!
— Не травма, — согласился Алып. — Это она сама.
— Обратная мутация?
— С корректировкой фенотипа...
— Только фено?
Что они там бормочут?!
Над нами рычал и грохотал разъяренный зверь. В вышине, меж бешено крутящихся зубчатых колес, железных балок и осей, сверкали далекие молнии, озаряя механизм синими вспышками. Вниз падали не только камни. Огромные капли воды — слезы надмирного исполина — проносились мимо, расплескивались об уступы тысячами мельчайших брызг. В водяной пыли загорались и гасли крохотные радуги. Иногда вдоль стен пролетали острые осколки льда. Один такой разбился о памятный мне карниз, превратился в сверкающее крошево, затем — в пар. Вода? Лёд? Неслись раскаленные докрасна медяшки, оставляя за собой огненные следы. Грязно-бурые комья распадались на лету: осенние листья? Хлопья ржавчины?!
Зала тряслась. Шел безумный дождь. Мы с Уотом ждали, готовые в любой момент стать боотурами.
— Не знаю. Вот, смотрю, — третий глаз Тимира замерцал так, что у меня защипало под веками, будто песку туда сыпанули. — Похоже, она задействовала дополнительную кодировку...
— Чужая ДНК? Рекомбинация генома?!
— Быстро! Слишком быстро...
— Процесс вышел из-под контроля.
— У нее и без травмы было мало шансов. А теперь...
— Что ж ты так, сестренка?
— Зачем?!
Чамчай хрипела и менялась. Заходилась в жутком кашле и менялась. Дрожала всем телом и менялась, менялась, менялась. Алып с Тимиром заслонили ее от меня, мне было плохо видно, что происходит с удаганкой.
— Я знаю, зачем, — сказал Алып.
Тимир кивнул:
— Я тоже. Что тут знать?
Они повернулись и уставились на меня во все девять глаз. Под их взглядами мне захотелось провалиться сквозь землю, врасти в камень, слиться со стеной. Я чувствовал себя виноватым, виноватым, очень виноватым.
В чем?!
— Подойди, — сказал Алып. — Попрощайся с ней.
Мне сказал, не Уоту.
Братья расступились. Я шагнул ближе — и в первый миг не узнал Чамчай. Хвост? Когти? Нос-пешня? Острые ключицы? Все исчезло, как не бывало. Передо мной лежала женщина. Обычная женщина, ни разу не адьярайша. Изможденная, изломанная, она едва дышала. На миг почудилось: передо мной Жаворонок! Нет, ошибся. Чамчай, ну конечно же, Чамчай...
Медленно, с видимым усилием, она открыла глаза. Карие, отметил я. Глаза карие. В жизни бы не подумал! Если раньше глаза Чамчай рдели раскаленными углями, то теперь их подернула смертная пелена. Я присел рядом, погладил умирающую по руке:
— Ты красивая.
— Врешь, — дрогнули губы. — Врешь и не краснеешь.
Я кивнул:
— Ага. Я от правды никогда не краснею.
— Врешь...
— Ты красивая. Очень красивая.
Чамчай улыбнулась. По лицу ее прошла едва заметная рябь, как по глади озера от дуновения ветра, и лицо живой стало лицом мертвой.
— Почему?!!
Мой кулак врезался в пол, кроша твердый камень. Черты Чамчай расплывались, оживали, дразнили надеждой. Я пла̀чу? Я правда пла̀чу?!
На плечо легла чья-то рука:
— Не казни себя.
— Я...
— Ты не виноват. Она сама, доброй волей...
Нет, я не понял. Тогда — не понял. Много позже мне объяснили на пальцах, рассказали и про то, что я полагал обрядом, и про кровь Жаворонка, и про убийственное решение Чамчай. И про время, которое можно повернуть вспять для отдельных, как выразились мои собеседники, процессов в организме. Можно ли оседлать бешеного жеребца? Можно. Можно ли вскочить в седло? Разумеется. Можно ли заставить жеребца пятиться задом? Да, если повезет. А если не повезет, можно сломать себе шею. «Время, — сказали мне, — переносит энергию со скоростью большей, чем скорость света. Оно может вмешиваться в события, изменяя степень их энергетичности. Но стоит допустить мельчайшую ошибку, неточность в расчетах...» О, рассказ моих чутких, внимательных, моих доброжелательных собеседников был полон сочувствия! Они думали, что знать правду — это хорошо. Балбесы! Их объяснения вспороли мне печень. Лучше бы я прозябал в неведеньи! Нельзя говорить женщинам правду. Нельзя, и все. Красивая, красивая, очень красивая! — только это и можно. Вот я и сказал это Чамчай.
Поздно. Слишком поздно...
Не знаю, сколько я сидел над ней. Встать? Уйти? Я не мог, не имел права. Никто меня не гнал. Алып с Тимиром молчали, Уот хлюпал носом. Из недр горы, надвигаясь с каждым ударом, несся грохот. Проклятый механизм? Вряд ли. Механизм притих, звук доносился с той стороны, откуда я пришел.
Шаги? Ближе, еще ближе...
Рядом.
Я встал. Я до боли сжал кулаки.
Сейчас было бы кстати кого-нибудь убить.
2
Рассказ Туярымы Куо, известной как Жаворонок, дочери Сарын-тойона и Сабии-хотун, о том, как за ней пришли
Меня редко просят о чем-то рассказать. Да я и не умею. Обычно моего мнения вообще не спрашивают. Сватают, похищают, вызволяют, и все на свое усмотрение. Когда же я принимаю решение или совершаю поступок, они оборачиваются большими ошибками.
Можно, я промолчу?
Хорошо, слушайте. Перед тем, как началось, мне стало плохо. Мне и до этого было плохо. Юрюн убежал, а я села плакать. При нем плакать нельзя: он сильный, еще решит, что я слабая. Дверь? Да, заперла на засов. Сама не знаю, зачем. Очень хотелось, чтобы кто-нибудь пришел, выломал дверь и съел меня. Что там кровь? Пусть едят целиком, и никаких свадеб...
Я плакала и вспоминала то время, когда я могла из Юрюна вить веревки. Кюн притворялся адьяраем, грозил меня съесть, или того хуже, жениться, а я прыгала к Юрюну на колени и вопила: спасай! Он честно спасал. Кто ж знал, во что с годами превратится невинная игра? И я давно уже не ребенок...
Когда меня бросило в жар, я сперва подумала, что это от слез. Кровь забилась в висках, оглушая; сердце взбесилось. Наверное, я утратила разум. Почудилось, что кровь бежит в обратную сторону, что я молодею, из пленницы превращаясь в свободную, из девушки — в девчонку, в непоседу, взбалмошное дитя. Я вновь удирала в Кузню, надеясь перековаться в боотуршу и завоевать Юрюна; приезжала на смотрины Нюргуна, ссорясь с Айталын; пряталась за Юрюна и требовала немедленного спасения...
— Не надо!
Не знаю, кто, но меня услышали. И то правда, какой смысл возвращать детство, если кругом все останется прежним, взрослым: темница, засов, подземелье? Уот уж точно останется прежним! Ток крови угомонился, жар отпустил. Вся мокрая, словно после ночи, проведенной в лихорадке, я сидела на шкурах, привалясь спиной к стене, и лишь тихонько скулила. Жаворонок? Вольная птичка в небесах?
Собачонка на привязи, вот кто я.
Тут и качнуло. Тридцать хохочущих бездн рассмеялись подо мной, тридцать ликующих высей ударили в ладоши над крышей дома. Я упала ничком и вцепилась в шкуры, как если бы они были ремнями, на которых держался мир. Подвалы Уотова дома превратились в туес из бересты, подпрыгнули на тощих лапах, грозя опрокинуться, расплескать содержимое. С трудом заставив себя разжать пальцы, на четвереньках я кинулась к двери. Засов заклинило, я дергала его, выкрикивая невнятицу. Когда же, скорее чудом, чем умением, мне удалось справиться с засовом, оказалось, что дверь открывается не больше, чем на один суём. Что-то упало снаружи, привалив створку. Я обезумела от страха, но больше от сомнений. Мне хотелось бежать, бежать отсюда; мне хотелось забиться в угол и закрыть голову руками. Так и не выбрав, что буду делать, я протискивалась в щель, куда не протиснулась бы даже ребенком, и ссадины жгло огнем.
Не стыдно ли мне признаваться в этом? Нет, не стыдно.
Кажется, я визжала. Однажды мне довелось услышать, как визжит Чамчай. Клянусь, у меня получилось не хуже. Мне ответили: сперва я услышала разноголосый хор, а потом, когда хор превратился в еле слышный хрип, где-то рядом взревели так громко, что я чуть не оглохла. Рев нарастал, я визжала; мы будто состязались, кто кого перекричит. Должно быть, я начала побеждать, потому что к реву прибавился грохот. Земную ось ломали пополам: хруст, треск, лязг. Визг превратился в сипение: я сорвала голос. Грохот катился ко мне, приближался, коридоры затряслись. Выбор наконец состоялся — я забилась в угол, обеими руками растянула шкуру и загородилась бесполезным, ненадежным щитом. Да, я поступила верно. Дело не в шкуре, шкура — чепуха. Не отскочи я от двери, меня пришибло бы насмерть, когда дверь слетела с петель.
Он пришел за мной: большой, сильный. Он едва держался на ногах, но все-таки пришел.
3
Прыгнуть выше головы
Сперва я увидел тень.
Поднявшись из-за поворота, тень легла на стену: могучая, корявая, о двух головах. Замерла на мгновение; двинулась к нам. Пол ощутимо содрогнулся. И еще раз, но слабее. Гулкий тяжелый шаг — и второй шаг: скребущее, слабое эхо первого. Натужное дыхание, похожее на храп загнанного коня...
Уот набычился. Когда он сжал кулаки, я обзавидовался звуку, с которым хрустнули костяшки Уотовых пальцев. Адьярай жаждал того же, что и я. Враг! Враг, которого нужно убить. Выплеснуть на него боль и ярость, горе и гнев.
— Кырык! — рявкнули мы в две глотки.
Я встал рядом с Уотом. Плечом к плечу мы перекрыли проход, загородив Алыпа с Тимиром. Подземелье качнулось, мерзко заскрипела под сапогом каменная крошка. Тень выросла до потолка, нависла над нами — и сгинула, растворилась в пляске других теней.
Он явился: скособоченный, наводящий ужас. Кровь сочилась из рассеченного лба, из закушенной — прокушенной клыками насквозь! — нижней губы. Шлем — вмятина на вмятине. Сполз набекрень, еле держится. Кольчужное плетение доспеха лопнуло, топорщилось колючками разошедшихся колец — возле шеи, на ребрах, на боку. Он шел, приволакивая ногу. Правая рука висела плетью. На сгибе левой бережно, как младенца, он нес прижавшуюся к нему девушку. Всю дорогу он прикрывал ее собой. Принимал на себя удары падающих глыб. Силы его были на исходе, но если бы потребовалось, он дошел бы до Восьмых небес.
— Кюн!
Он не ответил. Грудь Кюна Дьирибинэ вздымалась и опадала. В легких булькало, сипело, клокотало. Казалось, Зайчик дышит, дышит — и никак не может надышаться. С запястья здоровой руки свисал обрывок цепи, прикрепленной к медному браслету. Обрывок судорожно подергивался, наводя на мысли о конвульсиях издыхающей змеи. Впрочем, умирая, змеи не звякают.
— Цепь? — восхитился Уот. — Порвал?!
Осунувшиеся черты Кюнова лица сложились в прежний яростный оскал: «Порвал, кэр-буу! Сильный! Самый сильный!» Оскал сверкнул и угас. Зайчик молча кивнул: «Да, порвал.» Растрачивать себя на похвальбу он боялся. Вдруг все-таки придется идти до Восьмых небес?
— Жернов?!
— С-с-с... — просвистел Кюн.
Уот возликовал:
— Сломал! Жернов сломал! Да?
— Д-да...
— Сильный! Мой шурин сильный! Не слабак, буо-буо!
Кажется, он хотел пуститься в пляс, но взгляд Уота Усутаакы упал на мертвую Чамчай, и адьярай сгорбился, усох.
— Кричала, — пояснил Кюн. — Звала.
Прыгнуть выше головы, подумал я. Это и значит — прыгнуть выше головы. Зайчик, Солнечный Зайчик! Пока ты воевал с цепями, охотился на старуху Бёгё-Люкэн — тебя все устраивало. Ты был при деле, при боотурском деле, которого тебя лишил отец. Твоя сестра кричала и раньше, но ты не вмешивался, ты был занят. Почему ты не вмешивался, парень? Не потому ли, что втайне признавал право Уота на сестру? Знал, что я не причиню ей вреда? Все изменила катастрофа. У землетрясения не было прав на Жаворонка. Цепи, жернов, любые преграды между вами, близнецы — пришел час, и преград не стало.
С опозданием я сообразил, почему Кюн не усыхает. Он и боотуром-то едва на ногах держится! А усохнет — тут и ляжет, самого нести доведется. Упрямый парнишка вырос, весь в отца...
— Шурин! Сильный!
— Сильный...
— Невесту спас! Мою невесту спас! Люблю!
От избытка чувств Уот собрался заключить Кюна в объятия — разумеется, вместе с Жаворонком! — но адьярая остановил окрик Тимира:
— Уходим!
Словно в подтверждение, в недрах механизма зародился умолкший было гром.
— Бери ее, — Алып указал Уоту на мертвую Чамчай. — И бегом наверх!
— Быстро! Выбираемся!
Я шагнул к Кюну — подставить плечо. Пол взбрыкнул так, что мы едва удержались на ногах. Я обернулся. Он стоял под механизмом, возле столба: огромный, черный, двухголовый, как тень Зайчика с Жаворонком на руках. Я видел лишь его силуэт.
Гром захлебнулся.
4
Стремительный
— Кюн!
Одна голова исчезла. От большой черной тени отделилась маленькая. В тишине, абсолютной, особенной тишине, наступившей после грохота, по камню простучали девичьи сапожки. Айталын вихрем промчалась мимо нас; кажется, она никого не заметила, кроме Зайчика.
— Кюн! Живой!
Она повисла на его бедре — выше не доставала. Это уже было, было! Кузня, Нюргун, дурнушка Куо-Куо... Осторожно, очень осторожно Зайчик опустил Жаворонка на пол, рядом с Айталын. Еще осторожнее он высвободил ногу из объятий моей сестры. Присел на корточки, скривился от боли в поврежденном колене, попытался развести руки в стороны. Не знаю, что он хотел: обнять сразу обеих? закрыть их от нас?! В любом случае, у Кюна ничего не получилось — с одной-то рукой! Тогда Кюн Дьирибинэ вздохнул, распрямился и шагнул прочь от стены. Айталын с Жаворонком, обнявшись, хлюпали носами, Зайчик стоял рядом с девчонками, хмурил брови, и было ясно: к нему сейчас лучше не соваться. Мне, Уоту, Нюргуну — кому угодно. Я не знал, на что способен этот новый, израненный, незнакомый мне Зайчик, и знать не хотел.
Плачут, удивился я. От радости, да? Все живы, вот люди-женщины и радуются. Ну да, не все живы. Только им-то что?
Вверху чуть слышно стрекотал механизм.
На миг я представил, как Нюргун скакал по зубастым колесам и вертлявым осям. Через железную кутерьму, готовую изжевать тебя в кровавую кашу. С Восьмого неба до самого дна преисподней. Прыгал с зубца на зубец, с колеса на балку, нырял в открывающиеся проемы, тяжко приземлялся на скользкую полированную медь; с лязгом вышибал из механизма град железок, а из стен — целые скалы, и они дождем сыпались вниз. И все это время — падая, прыгая, уворачиваясь — он бережно прижимал к себе Айталын, прикрывал собственным телом, потому что больше прикрыть сестру было нечем.
— Я тебя убью, — сказал я Нюргуну. — Ее-то ты зачем сюда притащил?
— Защищаю, — объяснил Нюргун.
— Что ты делаешь?! Это, по-твоему, называется защита?!
— Да. Обещал.
— Элэс гын, — прошептал Тимир. Он тоже смотрел на механизм. — Элэс-боотур!
И запоздалым, яростным эхом:
— Убью! Я тебя убью!
Нет, это не эхо. Это Уот.
— Ты! Брата убил!
— Уот, назад!
— Убью! Тебя убью!
Куда там! Мою руку он стряхнул, даже не заметив. Гулко топоча широченными ступнями, Уот бежал прямо на Нюргуна. С каждым шагом адьярай обрастал доспехом.
— Не надо! — завопил Алып.
— Стой!
С неожиданной прытью Алып загородил адьяраю дорогу. Тимир, чьи руки вдруг сделались длинней длинного, едва успел оттащить треглавца в сторону. Уот Усутаакы, Огненный Изверг, не стал бы драться с родным братом, на что Алып и рассчитывал. Но Тимир, как и я, видел другое: набрав разгон, Уот не успел бы остановиться.
— Убью!
Враг. Враг. Враг!
— Кэр-буу!
Боль, горе и гнев Уота нашли выход.
Я закричал. Крик мой катился по кишкам подземелий, бился в стены, дробился, возвращался, а шипастая палица Уота падала на голову Нюргуна, падала, падала — и все никак не могла упасть. Она таяла снегом на летнем солнце, истекала туманом, становилась прозрачной, призрачной, бесплотной, словно ее мощь и тяжесть вливались в тело адьярая. Когда палица упала, порыв жаркого ветра растрепал волосы Нюргуна, и больше ничего.
— Хватит, — сказал Нюргун. — Не люблю.
И протянул Уоту, как мне показалось, шкурку темного соболя.
Отвергнув дар, чем бы он ни был, адьярай взревел и прыгнул на Нюргуна. Доспех втянулся в тело Уота, словно гигант решил усохнуть, но — чудо! — адьярай делался больше, больше, еще больше, теряя одежду, оставшись нагишом, как и мой брат. Они сцепились, упали, покатились по полу, продолжая расти. Вот-вот рухнут в бездонный мглистый провал...
— Не лезь! — крикнул Алып. — Задавят!
Треглавец первым сообразил, что я собираюсь делать. Разнять дерущихся боотуров может разве что женщина — или взгляд Сарын-тойона. Дяди Сарына тут не было, а про Айталын с Жаворонком я и не вспомнил, когда бросился к бойцам. А даже если бы вспомнил? Боотур среди боотуров, я несся стрелой, выпущенной в цель, плохо понимая, собираюсь я разнимать или участвовать в драке. В последний момент я отлетел назад, ударившись о стену юрты-невидимки, выросшей вокруг наших братьев. Удар оказался настолько силен, что я усох — и возблагодарил судьбу за драгоценный подарок. Останься я боотуром, я, наверное, бился бы в преграду раз за разом, пока не разбился бы насмерть.
Юрта-невидимка была прочней железа,
Два нагих борца пыхтели и возились: медленно, еще медленней... Один перестал возиться, лег на спину и остался лежать без движения. Там, где у других находится сердце, у него пульсировало черное пятно, похожее на дыру.
— Нюргун!!!
Он не шевелился. Дышит? Живой?! Грудь Нюргуна мерно вздымалась. Черная дыра нисколько не мешала дыханию. Да он же спит! Я не верил своим глазам. Кулак Уота вознесся, как всплывает водоросль на поверхность реки, и с тупым чавканьем ткнулся Нюргуну в живот. Боотуры так не бьют. Даже дети так не бьют. Нюргун продолжал спать, тихонько посапывая. Глух, слеп, беспомощен, мой брат продолжал сражаться. Не в силах защититься, ответить тычком или пинком, он бился чем мог. Спящий, он тащил Уота в сон: на глубину, в стоячий омут, в густой ил, вязкий и прожорливый. Судороги адьярая, пытающегося вершить насилие, стихали, делались вялыми, дремотными.
Я пнул стену юрты-невидимки: бесполезно.
Уотов кулак утонул, чтобы больше не всплыть. Единственный глаз адьярая закрылся, нос засвистел, изо рта хлынула волна храпа. Юрту заволокло туманом, но храп быстро разогнал седую пелену, и нам открылось небывалое.
5
Меня обманули!
Я ожидал увидеть что угодно. Волшебный канат Халбас-Хара, пляшущий над огненным морем Энгсэли-Кулахай. Небесный горный проход Сиэги-Маган-Аартык. Божественную гору Кюн-Туллур. Вышнюю бездну Одун. Вонючую, сплошь обледенелую тропу Муус-Кюнкюйэ. Перевал Кэхтийэ-Хан, ведущий на землю от кочевий верхних адьяраев. Клык чудовища в темной бездне. Вертящийся остров в белесой пустоте. Нет, про остров и клык мне позже рассказала Умсур, вспоминая битву Нюргуна с Эсехом. Короче, я ждал чудес, невиданных земель, убийственных дорог.
Алатан-улатан!
Отлетели, оторвались девять журавлиных голов!
Действительность опрокинула все мои ожидания навзничь. Да что там! Она навалилась сверху и, сладострастно ухая, принялась мять ожиданиям толстые загривки. В юрте, куда нас не пускали, вокруг боотуров, спящих мертвецким сном, сгущался, обретал форму другой сон — мой, давний, памятный. Я видел его зимней ночью, перед тем, как Нюргун ушел в тайгу добывать лося. Ну да, конечно, все так и было! Все так и есть! Мой брат уже лежит не на голых камнях, а на ороне, застеленном чудо-покрывалом — белым, тонким, прохладным, словно вытканным из первого снега. Запястья и лодыжки Нюргуна охватывает липкая лента. Он вздрагивает: это все, на что Нюргун сейчас способен, желая свободы. В жилах брата торчат иголки, от них к рыбьим пузырям, висящим на безлистых деревцах, убегают тонкие шнурки. Сбоку, в трех шагах — окно, и за окном цветут кусты, бесстыже вывалив на ветер лиловые и желтые грозди.
— Господи! — прохрипел Тимир. — Аппарат искусственной вентиляции легких! Не думал, что еще увижу его когда-нибудь...
В голосе зубодера дрожала нежность. На глаза Тимира Долонунгсы навернулись слезы, скатились по щекам. Казалось, он говорит о блудном сыне, который сгинул в дремучем лесу, был оплакан, считай, забыт, и вот нате вам! — вдруг взял и вышел к стойбищу родителей.
Тимир бормотал что-то еще, но я уже не слушал его. С раскрытым ртом я глядел на то, что в моих снах — да и в жизни, право слово! — было колоссальным, а стало маленьким. Над Нюргуном, прикрепленная к потолку сетью ремней, сплетённых из металла, висела железная гора. Скрученная по ходу солнца на манер березовой стружки, сверкая полировкой, размером с колыбель для человека-мужчины, если бывают такие колыбели, или с зимнюю шапку великана, если вам так проще, гора поворачивалась. В ее блеске отражались мы все, хотя это было решительно невозможно. Я, Нюргун, Умсур, Айталын, Мюльдюн-бёгё, папа с мамой; Уот, Тимир с Алыпом, живая — Белый Владыка! живая... — Чамчай; няня Бёгё-Люкэн жует лепешку с мясом, дедушка Сэркен в задумчивости грызет перо, хмурится мастер Кытай, играет на дудке дядя Сарын, смеется тетя Сабия... Нас приклеило к сверкающей горе на веки вечные: Алып-Чарай, Волшебная Боотурская Слизь, держала на славу.
— Нюргун! — позвал я.
Я не надеялся, что он услышит меня. Мне просто хотелось, чтобы гора остановила свое вращение, или хотя бы отпустила нас на волю. Я звал Нюргуна, как мальчишка в беде зовет старшего брата; впервые я звал Нюргуна на помощь.
— Нюргун?
Нет, это не я. Это Уот.
Адьярай лежал на спине, похож на сопку в ночи, но мне показалось, что он встал. Тень, в которой смутно угадывался Уот Усутаакы, нависла над ороном, где покоился мой брат. Верхняя часть тени, от плеч до макушки, легла на вращающуюся гору-колыбель. Гора не остановилась, но блеск потускнел, угас. Наши отражения утонули в тени, ушли вглубь, кто куда, получили временную свободу. О помощи я просил Нюргуна, но выполнил мою просьбу Уот; выполнил, ничего не зная о просьбе.
— Боотур? — спросил Уот. — Самый Лучший?
От его вопроса сон вздрогнул и переменился. Перемена вернула нас в Кузню, на перековку Нюргуна, когда мой брат плавился в горне, страдал на наковальне, а я держал будущего боотура клещами, ужасаясь тому, где я нахожусь и что делаю. Вот и сейчас в юрте-невидимке заморгали бельма удивительных коробов. В писке кусачей мошкары зазвенела тревога. Искрами вспыхнули светляки: зеленые, желтые, красные. Духи во вьюжных одеяниях — откуда и взялись? — гурьбой кинулись к Нюргуну:
— Скорее! Разряд!
— Адреналин!..
— Самый Лучший?
Духи не слышали Уота. Они столпились у орона, закрыв Нюргуна от моего взгляда. Я видел только Уота, храпящего на камнях, и Уота, возвышающегося над духами.
— Боотур? — голос Уота был голосом ребенка, у которого отняли мечту всей его жизни. — Да он же калека! Меня обманули!
Я задохнулся. Слова адьярая копьем пронзили мое сердце, мечом рассекли печень. Лучше бы я погиб в Уотовых объятиях! Никогда в жизни я не слышал ничего более обидного. Они там, вдвоем, не считая духов, и адьярай смеет!.. Меня держат как раба-подставку — за стеной, под открытым небом, не пуская в юрту, а Уот там, с Нюргуном, и адьярай смеет!.. Я, тот, кто спас брата из плена, кто пошел против семьи, и вот я изгнан из проклятого сна, лишен возможности вмешаться, а Уот Усутаакы стоит у Нюргунова ложа, и он еще смеет?!
— Калека! Калека!
Уот рыдал, не стесняясь:
— Дохлятина, кэр-буу! Обманули!
— Замолчи!
— Калека! Ложь, наглая ложь...
— Захлопни пасть!
— Калека!
— Убью!
— Обманули! Ыый-ыыйбын!..
— Плохой! Плохой! Очень плохой!
Должно быть, мое сердце тоже превратилось в черную дыру. Оно подкатило к горлу, прервало дыхание, болезненными толчками громыхнуло в ямочке между ключицами. Я схватился за грудь, вырвал предательское сердце, не позволяя ему оглушить меня жалостью; сжал в кулаке, как сжимают рукоять меча. Большой, сильный, закованный в доспех Юрюн-боотур, я бил этим кулаком в стену юрты-невидимки, давая клятву, что пробьюсь или умру.
— Калека!
— Убью!
Хрустела прозрачная стена, отделявшая меня от спящих. Хрустел кулак. Еще недавно я завидовал хрусту, с каким сжимает кулак Уот Усутаакы. Пусть он мне завидует! Преграда? Если Зайчик сломал жернов, чтобы выйти, то Юрюн сломает волшебную завесу, чтобы войти. Любой ценой, да. Кровь из носу я должен был отомстить адьяраю за смертельное оскорбление.
— Обманули!
— Убью!
Уот захрипел. Наверное, одно из моих «убью!», чудом прорвавшись в юрту, садануло адьярая под дых. Уота выгнуло дугой. Он бился на полу, словно рыба, выброшенная на берег лесным дедом. Лицо его побагровело, веки открылись, единственный глаз вылез из орбиты вареным яйцом. Нюргун спал, как ни в чем не бывало, удерживая своего пленника в цепкой хватке сна. Я же каждым новым воплем, каждым ударом кулака в преграду вышибал из беспомощного Уота дух.
— Калека? Мой брат?! Убью!
Колыхнулись духи во вьюжных одеяниях:
— Скорее! Разряд!
— Адреналин!..
Буран вскипел, сместился от Нюргуна к Уоту, сгинул. Из снежной метели донесся еле слышный возглас: «Мы его теряем!..» Когда все успокоилось, они по-прежнему лежали рядом на камнях: спящий и мертвый.
Усыхая, я отступил назад. Я знал, что преграды больше нет, но боялся сделать шаг к ним. Я, боотур, боялся. А что? Обычное дело.
— Дай сюда, — сказал Тимир.
6
Жизнь и смерть Уота Усутаакы
Он взял меня за руку.
— Что? — не понял я.
— Дай, говорю.
Медленно, палец за пальцем, он разжал мой кулак. На ладони лежали обломки свистульки. Кэй-Тугут, олененок, подаренный мне Уотом. Голова с рожками уцелела, все остальное размололо в крошку. Я чихнул, и бо̀льшую часть Кэй-Тугута сдуло с ладони, как пепел от костра.
— Дай сюда, — повторил Тимир.
Он мог бы взять остатки свистульки без спросу, но опасался, что я опять забоотурюсь.
— Вот...
Тимир вертел рогатую голову, осматривая ее со всех сторон. Третий глаз зубодера мерцал, тек иссиня-белым светом. Лоб Тимира усеяли крупные капли пота.
— Что там? — спросил Алып.
— Душа.
— Какая душа?!
— Первая, материнская. Этот болван...
Тимир глянул на коченеющего Уота, почесал нос и исправился:
— Наш брат вложил свою материнскую душу в эту свистульку. Лучшего места для нее он не нашел. Спроси меня, для чего он это сделал, и я отвечу: не знаю.
— Украл? — Алып повернул ко мне два лица. Третье продолжало смотреть на Тимира. — Ты украл ее?
— Подарок, — сознался я.
— Уот? Тебе? На свадьбу, что ли?!
— Давно подарил. Пятнадцать лет назад. Мы у дяди Сарына гостили, праздновали. Эти родились, — я кивнул на Зайчика с Жаворонком, — их и праздновали. Мы с Уотом ночью, на арангасе... Он про вас рассказывал, про семью. Хвастался, гордился. А потом взял и подарил.
— Зачем?
— Не знаю. Я в нее свистел. А он со мной заговорил. Сказал, где Нюргуна держат. Ему Чамчай сказала, а он мне...
Сердце вернулось на прежнее место. В нем торчала ледяная игла. Их нет, их обоих больше нет. Уота и Чамчай — нет. Кажется, я убил их. Как? Как мне это удалось?! Я боотур, мое дело убивать...
— Он не врет, — пробормотал Тимир. — Алып, он говорит правду...
— С чего ты взял?
— Он не краснеет. Такие, как он, всегда краснеют, если врут...
— Уот дал ему свою материнскую душу? Просто так?!
— Не просто так. Хитрый замысел, Алып. Ты же видишь, какой это был хитрый замысел... Мальчик, — Тимир с сочувствием хлопнул меня по плечу, — ты ведь мог убить его в любой момент. Сегодня, вчера, пятнадцать лет назад. Зачем ты спускался в Нижний мир? Жизнь Уота Усутаакы висела у тебя на шее. Кому рассказать, не поверят...
Тимир дунул в вытянутые трубочкой губы олененка. Из дыры, которой заканчивалась шея, вырвалось шипение, отдаленно похожее на былой свист. Уот заворочался, приподнялся на локте. В глазе адьярая появился осмысленный блеск. Раздулись широкие ноздри, сделали первый вдох.
— Живой! — завопил я. — Живой!!!
И увидел, что Тимир с Алыпом мрачней тучи.
— Если бы, — вздохнул Алып. — Это ненадолго.
— Это так, — добавил Тимир. — Попрощаться.
— Зачем прощаться? Дедушка Сэркен пел: если вселить материнскую душу-близнеца в живое тело, пока не успела отлететь воздушная душа, ийэ-кут притянет салгын-кут...
— Вот, вселил, — Тимир еще раз дунул в обломок свистульки. — Притянула. Алып верно заметил: это ненадолго.
— Но дедушка! Дедушка Сэркен!
— Много он понимает, твой дедушка Сэркен...
— Калека? — шепот Уота заставил нас замолчать. — Нет, не калека...
На губах адьярая выступила кровавая пена. Когтистые пальцы скребли зерцало доспеха: казалось, Уот пытается содрать с себя боевое железо, желая глотнуть воздуха напоследок. О том, что можно просто усохнуть, он, по-моему, забыл.
— Сильный. Очень сильный. Слишком сильный...
С неимоверным трудом, кряхтя и охая, Уот повернул голову. Уперся мутным взглядом в спящего Нюргуна:
— Добей. Мечом, а?
Нюргун лежал, безучастен. Грудь его мерно вздымалась.
— Хочу, как боотур...
Убедившись, что ждать ответа от Нюргуна не имеет смысла, Уот повернулся ко мне:
— Юрюн? Добей...
Слабак, беззвучно откликнулся я. Я слабак.
— Юрюн...
Прости, не могу. Убить тебя дважды? Нет, не могу.
— Ты? Ну хоть ты...
Зайчик сгорбился, спрятался за девушек. Когда Жаворонок шагнула вперед, он потянулся, словно хотел ее остановить, но отдернул руку. Пройдя меж нами, дочь дяди Сарына встала над поверженным адьяраем.
— Усохни, — попросила она. — Пожалуйста.
— Зачем? — прохрипел Уот.
— Мой отец обещал тебе меня. Хочу увидеть того, кому он обещал.
«Посмотри на Уота! — услышал я голос мертвой Чамчай. — А ведь и он когда-то усыхал до слабака...» Жаворонок ждала, Уот молчал. Когда я решил, что он умрет, не исполнив просьбы, доспех адьярая потускнел. Истончился, втянулся в плоть. Могучее тело Огненного Изверга съежилось, уменьшилось. Раздвоенная рука превратилась в две руки, нога — в но̀ги, глаз — в глаза̀...
На каменном полу лежал человек-мужчина, по виду старше Нюргуна. Кусты бровей, высокие скулы. Тело? Я не знаток мужской красоты. Наверное, женщины сходили с ума при виде Уота. И раньше, и сейчас.
— Я запомню, — сказала Жаворонок. — Я запомню тебя таким.
— Да, — откликнулся Нюргун. — Я тоже.
Он встал над адьяраем, словно и не спал: нагой, при мече. Впервые я видел, чтобы голый боотур держал оружие. С другой стороны, я столько сегодня увидел впервые, что разучился удивляться. Тени плясали на теле моего брата, превращая его в ствол дерева, обугленный молнией. Пробуждение Нюргуна выпило из Уота последние силы. Локоть подломился, умирающий — мертвец?! — повалился набок, затем на спину, громко ударившись затылком.
— Ты просил, — напомнил Нюргун. — Я слышал.
Меч взлетел и опустился.
ЭПИЛОГ
Земля раскололась, как треть века назад.
Густая трава по краям разлома пожухла, свернулась черными колечками, обратилась в пепел. На нижних ветвях елей порыжела хвоя. Те деревья, которым не повезло оказаться слишком близко к трещине, накренились, в судорожном порыве цепляясь корнями за землю. Поблекли, сморщились желтые венчики волчьей сараны — мириады хрупких солнышек увяли, теряя блеск. А разлом ширился, бежал вперед, к луговине и через нее. В нем дышало, дергалось, пульсировало. Так бьется сердце бычка, приносимого в жертву, когда тяжелый и острый нож вспорет животному грудину...
Из разлома, торопясь, пока не закрылся, выбрались люди и конь. Конь был боотурский, перекованный, а значит, не вполне конь. Люди тоже были не вполне люди. Откровенно говоря, мы смахивали на записных адьяраев, собравшихся в набег. В набег не ходят впятером на одном коне, но разве дело в этом? Тридцать с лишним вёсен минуло со дня, когда Нюргун упал с небес под землю, а Уот выбрался из-под земли на луг. Сейчас Нюргун выбрался из-под земли на луг, а Уот остался под землей. Время завершило круг и вернулось неузнаваемым.
Короткий путь — прощальный подарок Алыпа с Тимиром. Это наши дороги, сказали братья. Их не открыть, если ты чужак. Уходите и не возвращайтесь больше. Пожалуйста, не возвращайтесь!
Вихрящееся небо Нижнего мира вдруг сделалось низким — рукой достать! Затвердело, обратилось в гранит; треснуло. Из трещины несло жаром, там бурлил и клокотал вязкий огонь. «Неужели пройдем?» — усомнился я. Пройдете, заверили братья. В чадном пекле я различил грубые, выщербленные по краям ступени, круто забиравшие вверх. Сквозь дым и гарь проглянул клочок голубого неба.
— Уходите, — повторил Тимир.
А мне послышалось: видеть вас не могу.
— Семья, — пробормотал Алып, словно это что-то объясняло. — Семья...
Я понимал, что значит семья. Кто-то же должен заниматься похоронами? Семейная сага: любовь, дружба, телячьи нежности. Да, и подлость. Подлости, как по мне, хватит на дюжину сказаний о подвигах. Сперва надо проводить убийц, а затем проводить убитых: сестру и брата. Нет, двух братьев.
Да, пожалуй, двух.
— Вот, — сказал Нюргун, когда мы еще только выбрались из подземелий на плоскую верхушку скалы, служившей основанием Уотову дому. — Успел.
И добавил:
— Все, что успел. Жаль.
Он протянул Тимиру шкурку темного соболя, как раньше предлагал ее Уоту. Шкурка? Это была тень. Похожая на тень зародыша, она скорчилась, сжалась в комочек, подтянув колени к животу и прикрыв руками голову. Мертвая? Спящая?
— Эсех? — спросил Тимир.
— Да.
— Остальные две тени?
— Сгорели. Эту схватил. Оторвалась.
— Жаль.
— Жаль. Просил: не прыгай. Упрямый.
— Упрямый, — эхом отозвался Алып.
Тимир бережно принял у Нюргуна тень младшего брата. Алып придвинулся, разглядывая то, что осталось от Эсеха Харбыра. Под его взглядом тень зашевелилась. В ответ присвистнул, шепелявя, обломок свистульки, о котором я уже забыл. Полагаю, желание показать нам кратчайший путь возникло у Тимира с Алыпом именно тогда. Они хотели, чтобы мы убрались побыстрее. А может, спешили покончить с похоронами и приступить к чему-то, о чем мне даже думать было боязно.
— Да будет стремительным... — бросил нам вслед Тимир, когда мы полезли в разлом.
И замолчал.
Зайчик брел последним. Сначала он не хотел отдавать Нюргуну нашу сестру. Потом не хотел отдавать мне свою сестру. Мотал головой: нет! Я язык до корня стер, убеждая парня: «Нюргун понесет Айталын! Жаворонок поедет на Мотыльке, со мной! Ты пойдешь рядом, возьмешься за стремя...» Нет, твердил Зайчик. Нет, и хоть зубами его грызи! Это последнее «нет» я так и не победил: держаться за стремя Мотылька он отказался наотрез. Шел сзади, высматривал, не крадется ли кто за нами. Никто не крался, но Зайчик был при деле, а значит, шел, не падал.
По правую руку от нас вырастали столбы пламени, рассыпались горючими брызгами, опадали и вздымались вновь. Воздух плавился, тек жидким маревом. По левую руку ворчало, рокотало. Глыбы и целые утесы кружились в мрачном хороводе, сталкивались, трескались, окутывались клубами вонючего дыма. От него слезились глаза и першило в горле. Между кузнечным горнилом и каменными молотами протянулась вереница наковален — скальная лестница. Мотыльку приходилось туго, но когда я уже был готов спешиться, подхватить Жаворонка на плечо, белый конь фыркал с такой обидой, что мы оставались в седле.
И это называется короткий путь?! Короче разве что в могилу...
Ветер. Свежий. Откуда? Аромат цветущей сарданы. Я принюхался. Багульник. Сон-трава. Ветер усилился, разметал дым и смрад, заглушил рокот за нашими спинами.
— Алас, — шепнула Жаворонок. — Наш алас...
Мы вернулись в Средний мир.
Небо обмануло меня. Я ждал голубого, а оно было серым. На западе гасли последние звезды — все время в них выгорело дотла; на востоке, за горами, занималась утренняя заря. Когда я выезжал от дяди Сарына, была весна. Кажется. Когда мы начали подъем, наверху был день. Кажется. Когда...
Мысли путались. Меня клонило в сон. Зайчика уже сморило: он огляделся в поисках врагов, сел, где стоял, и переливчато захрапел. Усох, упал на бок и не проснулся. Помирая от зависти к парню, я отпустил пастись Мотылька, устроил ночлег девчонкам. Под сочное хрупанье снял с себя, что можно — с Нюргуна снимать было нечего — постелил, укрыл. Укладывал я их спящих: не дотерпели. А нам, боотурам, и голая земля — постель. Обычное дело. Я бы заснул и в зимней полынье, и на раскаленной жаровне, да вот заснёшь тут, если над ухом сопят?
— Нюргун? Ты чего не спишь?
Опять язык впереди разума бежит! Это же Нюргун. Заснет — не добудишься.
— Я убил, — сказал Нюргун. — Я.
Я отлично понял, о чем он.
— Я убил, — возразил я.
— Нет, я. Я убил.
— Нет, я.
— Нет.
Я убил, говорил он. А я слышал: «Ты не виноват. Не мучь себя.» Он снимал с меня вину, успокаивал, делал, что мог. Тут он не мог ничего, но он старался. Я бы не удивился, узнав, что последний удар Нюргун нанес Уоту не из милосердия, не из желания выполнить просьбу умирающего, а только ради меня. Зачем? Чтобы самый лучший, самый сильный в мире Юрюн Уолан избежал горечи раскаяния, мук совести, пустого самоедства?
— Я убил. Я.
— Отстань.
— Я...
Желая прекратить мучительный разговор, я притворился, что сплю. Знаете, какой из меня притворщик? Вот-вот, всем на зависть. Кэр-буу, и я уже не притворяюсь, а сплю. Во сне мы прогуливались с Нюргуном по саду, где кусты цвели желтым и лиловым, а в окне второго этажа стояла мама и смотрела на нас. Нюргун был маленьким, в смешных куцых штанах, я — большим, но не очень большим, а просто больше, чем Нюргун, и это нас обоих ни капельки не удивляло. Мы держались за руки, я ел мороженое, а Нюргуну время от времени давал лизнуть, требуя, чтобы он не кусал, иначе простудится...
Время от времени...
Время взбрыкнуло и понесло.
Земля затряслась, дом с мамой в окне пошел трещинами, рассыпался. «Мама!» — закричал я. Бросился к ней — подхватить, уберечь! — и проснулся. Земля продолжала трястись.
Топот. Топот копыт.
Я вскочил. Нюргун был уже на ногах. И Зайчик тоже. Вершины гор окрасились алым, за ними разгоралось золотое сияние. С запада к нам неслись всадники. Много, много, очень много. Сколько? Не знаю, не считал.
Кони: гнедые, вороные, пегие, в яблоках.
Перекованные. Все перекованные.
Всадники: голые по пояс, в ровдужных рубахах, в распашных кафтанах.
Боотуры. Все — боотуры.
Ближе, ближе.
Земля дрожит. Сильней дрожит. Еще сильней.
К нам скачут.
Убивать скачут.
Нас убьют.
Нет. Мы убьем.