Коля. 1960 г.
Льдины движутся гурьбой
В страхе и в тревоге,
Будто стадо на убой
Гонят по дороге.
Синий лед, зеленый лед,
Серый, желтоватый,
К верной гибели идет,
Нет ему возврата!
С. Маршак «Ледоход».
Мама выгнала меня на улицу: шлея ей под хвост попала – полы натирать в комнате. Это в апреле-то месяце! Лешка, вздохнув, взялся за мастику, и скоро даже в коридоре стало пахнуть так, что «хоть святых выноси», как сказала тетя Галя. Я попытался высвистать Лерку, но Лерка гулять отказался – дождь, мол. Ха! Когда это дождь нам гулять мешал? – думал я, обиженно пиная скрипучую качель. Просто он опять, как Кощей, марки свои перебирает. «Точи-и-и-льщик! – донеслось из соседнего двора. – Точить ножи-ноооожницы! Ножи-нооожницы точить!» «Нашего» точильщика – жилистого дядьку Степана – мы любили: больно ловко качает педаль на своей деревянной станине, а как летят яркие искры из-под ножей – что твой праздничный салют! Хочется поймать такую искру в ладонь и принести к себе домой, как светляка. А тот, бывало, еще и напевает: «Ветерком пальто подбито, а в кармане ни гроша, а на воле поневоле затанцуешь антраша!» Ксения Лазаревна мне однажды даже показала, что это за антраша: такой смешной прыжок, дрыганье ножками, мы с мальчишками тогда прыгали весь вечер – животики надорвали. Но сейчас, под дождем, не хотелось никуда бежать: ни смотреть на дядю Степана, ни в лапту играть, ни в «колдуны», ни в казаки-разбойники. Даже подкладывать гвозди на трамвайные рельсы, чтобы делать из них ножички, и то не хотелось. А хотелось забраться с Венькой и Витькой под крышу дровяного сарая, где пахнет влажным деревом и стружкой, и чтобы они хвастались, показывая, как бились на кулаках в бомбоубежище 309-й школы: до первой крови. Или – еще лучше: травить друг другу по очереди страшные истории, в которые и не веришь, а все равно сердце сладко обмирает от ужаса. «А еще, слыхали, взаправду было: пацана нашли в пионерлагере в Сиверской. Все встают, а он лежит, синий, и не дышит. А один мальчик говорит – это «Красная рука» прилетела. Ну, никто, конечно, пацану сперва не верит…» Или: «А у них в квартире был дистрофик – сквозь щель пролезть мог, такой тощий. Форточку откроешь – с горшка сдувает. Вот однажды просыпается мальчик – а дистрофик у него прямо на груди сидит…» И я уже начинаю придумывать свою историю – про отравленный пирожок, – как дверь подъезда открывается, и из него выходит старушка Ксения Лазаревна, а за ней – профессор Кудрин. У этого Кудрина, Лерка болтал, целых две комнаты на третьем! В руке у профессора трость, а на голове – шляпа. Мама говорит про профессора: «из бывших». И из каких таких бывших, думаю? Я спрыгиваю со спрятанных под крышу дровяного сарая козел и иду к ним, нащупывая битку в кармане и легонечко насвистывая. И слышу, как профессор говорит Ксении Лазаревне: «Ком си, ком са, ма шер. Па маль». У них такое бывает, не раз с ребятами слышали, когда никого из взрослых рядом нет, лопочут не по-нашему. Витька говорит: буржуи недобитые! А мне так очень нравится. Тут профессор приподнимает шляпу, Ксения Лазаревна склоняет голову, похожая одновременно и на высохшую птичку, и на царствующую особу. И я впервые думаю, что она – единственная, кого никто не зовет ни Лазаревна, ни тетя, ни, тем более, баба Ксения. А только по имени-отчеству.
– Сдала что-то после Нового года наша Ксения Лазаревна, – недавно услышал я от тети Веры на нашей кухне.
– Что вы хотите, годы берут свое, – вздохнула в ответ тетя Галя.
Не понимая, зачем я это делаю, я иду за Ксенией Лазаревной по переулку в сторону площади. Переступает по только что вычищенному дворничьей лопатой тротуару осторожно, как балерина. Я чуть-чуть отстаю и тут – не выдерживаю – колочу со всей силы ботинком по водосточной трубе: где-то там, наверху, совсем рядом с небом, зарождается глухой шум, а я перебегаю на другую сторону улицы и луплю по второй трубе: бум! бум! бум! А потом несусь к следующей – и через несколько секунд ледяные прозрачные цилиндры с грохотом выскакивают на тротуар: один, еще один, еще… Как канонада! А Ксения Лазаревна, обернувшись, встает, прижав к животу ридикюль, и с улыбкой смотрит на меня:
– Пойдем, Коля, куплю тебе мороженого, хочешь?
Ха! Кто ж от такого откажется! Вообще-то, она добрая, Ксения Лазаревна, вот и Лерке дарит какие-то страшно ценные марки, и поэтому мне жалко, что она «сдала». И, пристроившись сбоку и с легкостью приноровившись к ее шагу, я решаюсь спросить – почему?
Ксения Лазаревна перестает улыбаться.
– Я кое-что узнала, – говорит она, не глядя в мою сторону. – Очень плохое. Про одного человека. И мне нужно об этом рассказать.
– Вы в милицию? – широко открываю я глаза. Вот уж повезло так повезло! – Можно я с вами?
– Нет, – она чуть хмурится. – Я в другое место. Такими делами занимаются другие люди.
– Разведчики? Ого! Ничего себе! Вы шпиона опознали?!
Нет, ну разве это справедливо?! Мы с мальчишками их везде высматриваем, Витька рассказывал, раньше его старший брат, Темка, аж на крыше дежурил – следил за военнопленными фрицами, что разрушенные дома отстраивали. Вдруг среди них шпион окажется? Тогда Темка перехватил бы важное донесение или просто – заманил бы немца в ловушку. Я вздохнул: теперь уж такого нет, всю немчуру домой отправили, а мы все равно мечтаем, как опознаем одного – и…
– Не шпиона, – прерывает полет моей фантазии Ксения Лазаревна. И добавляет, совсем тихо: – Хуже.
Я смотрю на нее, открыв рот: хуже шпиона?! Это как? Но Ксения Лазаревна больше ничего не добавляет, и лицо у нее становится такое, что я не решаюсь ничего спросить.
Мы выходим на площадь Мира, которую все все равно зовут Сенной. Мама говорит: «по старой памяти». У меня вот память – новая, думаю я и улыбаюсь. Еще куча всего может туда вместиться! В глубине над площадью возвышается церковь Спаса на Сенной, мимо нее идут трамваи – от Московского по Садовой к Невскому. Совсем недавно с другой стороны на доме появилась красивая надпись: «Храните Ваши деньги в Сберегательной кассе». Хранить мне особенно нечего, поэтому я перевожу заинтересованный взгляд на синюю тележку с мороженым.
– Как пусто – все мне не привыкнуть… – вздыхает Ксения Лазаревна, вынимая из потрепанного ридикюля круглый кошелечек с мелочью. – Раньше здесь был рынок, и какой!
Я обвожу площадь глазами – чистую, просторную. Ровные ряды деревьев справа, рядом припаркованы блестящие автомобили. Рынок? Здесь? Вот Кузнечный там или Ситный… Вот уж где ор, толкотня, нищие, цыганки, а у входа сидит старик с облезлой белкой – вытаскивает из коробочки записки с желаниями. Я раз уломал Лешку достать одну и получил смятую бумажку с карандашными каракулями: «Иди по левой стороне улицы и найдешь денежку». Лешка надо мною тогда хохотал, еще неделю подначивал: мол, не по той стороне хожу. А еще там кричали старьевщики: «Старье берем!» и «Стекло берем!», и можно было, выпросив у мамы старый, штопаный-перештопанный чулок, обменять его на раскидай или свистульку. Нет, такого на площади Мира и представить себе невозможно! А Ксения Лазаревна уже передает мне с улыбкой мороженое – стаканчик сливочного. Я от благодарности могу только шмыгнуть носом и кивнуть. А она треплет меня по голове с чубом, говорит, указав на ушанку, торчащую из кармана: «Надень, простудишься». И семенит к трамвайной остановке. Несколько секунд я в задумчивости смотрю на подходящий трамвай – с номером 5 на плоской красной морде. А потом, дождавшись, когда закроются двери, бегу за ним и вскакиваю на «колбасу».
* * *
Чем дальше по Литейному, тем медленнее идет Ксения Лазаревна, а когда впереди замаячил Большой дом, и вовсе останавливается, прислонившись к стене здания. Я уж было бросился к ней – вдруг плохо с сердцем? Но тут она снова выпрямляет спину и идет, будто преодолевая встречный ветер, вперед. Честно говоря, мне и самому не по себе: вроде дом как дом, только уж очень огромный и совсем не похожий на те, что вокруг. Рядом же какие стоят? Цветные, старые, маленькие. Уютные. А этот… От него несет холодом – от большущих, будто бельма чудовища, стеклянных окон, от тяжелого гранита понизу и даже от противного желтого цвета штукатурки. Меня передергивает, и я делаю вид, что остановился отдохнуть, а на самом деле – дрейфлю, конечно. А Ксения Лазаревна бесстрашно идет вдоль фасада и с трудом тянет на себя высоченную дверь с медными ручками. Я прохожу мимо, скашиваю взгляд на дощечку справа от входа: «Управление Комитета государственной безопасности по г. Ленинграду и Ленинградской области». Из-за стекла двери на меня зло зыркает человек в форме, и я – стыдно сказать! – отворачиваюсь и припускаю вперед. А как только домина оказывается у меня за спиной – вот же чудеса! – мне сразу становится вроде как проще дышать – и я даже говорю себе: глупости! Холодом несет не от Дома, а с Невы: вот сейчас выйду на нее, прогуляюсь – и домой, греться! Я выхожу на набережную и, услышав знакомый скрежет, бросаюсь к парапету: так и есть! Ура! Ледоход! Ледоход начался! Вот же дурак – забыл фотоаппарат! Ну и что, что погода такая серая! Какие кадры пропадают! Льдины идут огромные, белоснежные – эти с Ладоги наносит. Наш-то, городской лед, посерее будет. Я крепко подвязываю под подмороженным уже подбородком ушанку – все мужчины, спешащие по Литейному мосту, держатся за шляпы, а женщины – за шляпки и платки. Удивительно, думаю я, спускаясь по гранитным ступеням к самой воде, то появляющейся, то пропадающей под наплывом льда. Такой холод, а все равно чувствуется, что вот-вот весна – небо будто стало выше, просторнее, а скоро Нева совсем освободится и из серой станет синей, блестящей на солнце. А потом, щурюсь я в еще совсем неласковое небо, Первомай: в школе будет пахнуть горьковатыми почками – мы заранее поставим в тепло ветки тополей, чтобы листочки распустились к празднику. Девчонки нарядятся в платья народов мира, а мы с мальчишками будем кричать «ура» нахимовцам и суворовцам, таким серьезным и нарядным в своих синих и черных формах, когда они станут строем маршировать по Халтурина… А потом сами промаршируем в колоннах демонстрации трудящихся по Дворцовой и подпевая репродуктору:
Страна моя любимая,
На всей земле одна,
Стоит никем непобедимая
Моя Советская страна!
А потом корюшка пойдет. Я втянул носом воздух: мне показалось, я уже чувствую ее свежий огуречный запах. «А потом и лето, – думаю я, улыбаясь во весь рот, как малахольный. – Лешка дачу обещал снять, настоящую! Где-нибудь в Каннельярви – мама давно о дачном домике мечтала: чтобы черника с парным молоком, и щавелевый суп, и блины с пенками от варенья. И лесное озеро. Там, на бывших финских землях, этих озер – просто завались! А в дождь стану играть с Лешкой в подкидного дурачка или залягу с томиком какого-нибудь Майн Рида из местной библиотеки – его ж можно читать даже после полуночи, не тревожа мать светом лампы – белые ночи, они и на даче белые ночи. А потом…»
– Ты о чем со старухой говорил? – вдруг слышу я голос за спиной. Вздрагиваю от неожиданности и поворачиваю голову. Ко мне – и надо же было так случайно столкнуться, успеваю удивиться я! – подходит дядя Толя: но как-то странно – вроде как быстро, а вместе с тем пружиня, как, бывает, подбирается к нам, когда идем драться стенка на стенку, лиговская шпана. И лицо у него странное: тонкий рот червяком растянут в улыбке, а глаза – ну ничего себе! – совсем другие у него глаза, чем дома, когда, бывало, он что-нибудь мастерит дочке в углу нашей коммунальной кухни. Не белесые сонные, а напротив – очень живые. И я вдруг страшно пугаюсь.
– О мороженом… – почему-то вру я.
– А зачем ты за ней шел? – щурится он, склонив голову на плечо.
«А вы – зачем?» – хочу спросить я, но не решаюсь.
– Совсем она сдала, – говорю я – ровно с интонациями тети Веры. – Боялся, вдруг сердце прихватит.
– Врешь! – делает он шаг вперед, и я сразу вспоминаю все страшные истории, что рассказывают мальчишки в дровяном сарае. Вот оно, думаю я, замерев и глядя ему в прозрачные жуткие зенки: он был мертвый, а сейчас проснулся, как в страшилке про черного человека с кладбища. А в голове всплывают слова Ксении Лазаревны: плохой человек, хуже шпиона! Так вот оно что! Не отводя от дяди Толи испуганных глаз, я делаю шаг назад: река у набережной нанесла целые штабеля похожих на грязный шифер льдин. Стоя почти вертикально, они двигаются по волнам вверх-вниз, содрогаясь от столкновения с плывущими мимо льдинами. Галоша моя соскальзывает вниз, я взмахиваю руками, с трудом удержав равновесие.
– Ты куда? – дядя Толя начинает спускаться по гранитным ступеням вниз – все ближе и ближе, а я замираю, как соляной столб, и только гляжу, как он вот уже – на предпоследней ступеньке. И тут понимаю – нельзя! Нельзя, чтобы он до меня дотронулся – это как в салках: раз! И проиграл! Я оглядываюсь назад и, резко повернувшись, прыгаю на большую тяжелую льдину в полуметре от берега. Она качается подо мной, я скольжу вперед, пытаясь устоять. И у меня получается! Едва выровняв дыхание, я смотрю на другой берег – до него так далеко – как до луны. Но тут, на этом, стоит страшный человек Ксении Лазаревны: он снимает картуз и вытирает платком лысину, потом качает головой: – Не дури, Колька, давай руку!
Я сглатываю: оттого, что он назвал меня так по-домашнему, по имени, мне почему-то становится только страшнее. Я снова смотрю вперед – на огромное ледяное поле в трещинах. Трещины становятся то уже, то шире, в проемах темнеет вода. Льдины тыкаются друг в друга, будто соперничают за место на Неве: зло скрежещут, наваливаясь на соседку и сминая ее, скрипят, как несмазанное колесо, встают дыбом. «Надо выбирать те, что побольше, – говорю себе я. – И прыгать с них, с одной на другую, как девчонки в классики, вот и все». Вот и все! Проще сказать, чем сделать – я примеряюсь и – рраз! – оказываюсь на гигантской льдине рядом. Как крепкий корабль, та почти не дрогнула под моим весом. Я улыбаюсь, бросаю довольный взгляд на похожий на лазоревую табакерку особняк Нахимовского училища чуть дальше по правому борту. Тут же торчат трубы все еще закованного в лед крейсера «Аврора»: я отдаю ему пионерский салют. Мне становится весело – черная фигура на набережной уплывает все дальше, я слышу, как кто-то ахает на мосту: «Глядите! Мальчонка, мальчонка на льдине!», но даже не оборачиваюсь. Совсем не обязательно, думаю я, перепрыгивать с одной льдины на другую – возможно, мою, как лодку, просто прибьет к берегу. В сторону Малой Невки мой корабль не поплывет, скорее всего, его отнесет к Петропавловке. Здорово! В мае можно туда с ребятами прийти позагорать – правда, они больше там на теток в купальниках пялятся. А купаться в Неве опасно – течение сильное, того и гляди – унесет. Нет, лучше уж поехать на «взморье» на Ваське – где речка Смоленка разделяется на несколько рукавчиков, там вода теплее и дно близко…
Я совсем забываю о дяде Толе и о Ксении Лазаревне в Большом доме, и даже о Томе забываю, хотя о ней думаю почти всегда, особенно когда смотрю на красивое. А сейчас красивое – повсюду вокруг. В ушах победно гудит ветер с Балтики, пахнет водой и весной, над головой кружат удивленные чайки. Внезапно я чувствую толчок, будто чужая льдина наскочила на мой корабль, и оборачиваюсь – дядя Толя стоит у другого конца льдины и улыбается. Между нами метров пять, я испуганно сглатываю – времени изучать соседние «лодки» нет. Я беру короткий разбег и прыгаю на ближайшую льдину, совсем крошку: она опасно кренится, но я снова отталкиваюсь и через секунду оказываюсь на следующей, чуть побольше. Чайки над головой заходятся в визгливом, почти младенческом, крике. Больше не оглядываясь назад, я сигаю с одной льдины на другую, краем глаза отмечая впереди, за Кировским мостом, широкий разлив Невы, блеск Петропавловского шпиля. Сердце гулко стучит в груди, шея под колким шарфом вспотела от испуга. Совсем рядом, даже прыгать особо не надо, оказывается следующая льдина, я делаю широкий шаг и, неловко переместив вес тела, замираю – одна нога здесь, другая – там, с ужасом глядя, как две льдины расходятся подо мной в разные стороны. Я пытаюсь убрать ногу обратно, но край одной из них кренится… Еще миг, я соскальзываю под воду и от неожиданности сразу ее хлебаю – ледяную, с привкусом керосина, но тут же выныриваю, отфыркиваясь, на поверхность. Держась руками за край льдины, пытаюсь подтянуться, чтобы на нее забраться, но ноги бессмысленно сучат под водой, ощупывая выпуклую изнанку, валенки и мальчиковое, перепавшее от Лешки пальто на ватине вдруг становятся ужасно тяжелыми, тянут на дно. Пальцы скользят по льдине – уйдя под воду под моим весом, она стала гладкой, словно полированной. И тут я вижу руку. Его руку. Прямо перед собой. Он смотрит на меня все с той же улыбкой и ничего не говорит. Только улыбается.
– Мальчишка тонет! Милиция, милиция! – глухо слышу я сквозь пробку из стылой воды в ушах. Это кричат люди на мосту. А потом внезапно становится темно – будто наступило солнечное затмение. Но нет – мы просто заплыли под темную громаду Кировского моста, успеваю понять я. Теперь нас никто не видит. Я поднимаю глаза на перекошенное улыбкой лицо дяди Толи: пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…
Его протянутая рука сжимается в кулак.