Конец
Она думала, что уже ничего не боится. Сложно бояться тому, кто все потерял. И всех. Кроме того, когда жизнь катится к логическому завершению, все чаще начинаешь молить судьбу о смерти, если не легкой, то сравнительно быстрой.
Но все случилось так нелепо и так неожиданно, что в первые секунды она даже растерялась. Тело охватил озноб, на лбу выступил пот. А потом заныли руки и ноги, невыносимым стало прикосновение к телу старой изношенной фланели халата – лишь дотронувшись до мягкой ткани, мускулы под болезненно чувствительной кожей конвульсивно сжимались. Вечерний свет нестерпимо резал глаза – дергались веки, голоса играющих у Пироговых детей казались такими пронзительными, что сводило челюсти. Но хуже всего был именно этот внезапный страх, чувство безысходности, накрывшее ее с головой, близкое тому, что она испытала восемнадцать лет назад. И, вспомнив о том ужасе, мгновенно осветив в своей памяти тот далекий зимний день, она поняла, ЧТО должна сделать. Дойти до телефона. Позвонить, рассказать. Но сделать первый шаг не успела – тело выгнулось дугой, запрокинулась голова в жидких седых кудрях, она упала на пол и забилась в конвульсиях. У Аршининых голосом Серкебаева запело радио: «Море шумит грозной волной», – но она ничего не слышала, вены вздулись на морщинистой шее, глаза бессмысленно уставились в потолок. Боже мой, как страшно! Как невыносимо страшно! На секунду она перестала что-либо чувствовать, а потом увидела себя будто со стороны, лежащей на полу посреди своей комнатушки – болел затылок, ныло все тело. Она попыталась сглотнуть, но ничего не вышло. Серкебаев продолжал проникновенно выводить про ветер и песнь моряка. Откуда-то она поняла, что у нее очень мало времени – его нет на крик, переполох у соседей, вызов врача. А есть только на то, чтобы сосредоточиться и постараться добраться до телефона. Добраться и произнести одну фразу – ее будет достаточно. Обхватив тонкой высохшей рукой ножку шифоньера, она слегка приподнялась, затем встала на колени. Потом, опершись на темное дерево стула – единственного сохранившегося после блокады из еще папиного, «мавританского» гарнитура, сумела подняться. Вдруг вспомнилось, что мамочка ее этот гарнитур не жаловала, считала претенциозным и тяжеловесным. Мамочка не знала, что тяжелое дерево окажет ее семидесятилетней дочери услугу: не дрогнет, не сдвинется с места, поможет добраться по стеночке до двери. Веки дергались, она снова почувствовала нарастающую дрожь во всем теле. «Давай», – приказала она себе. Телефон висел на стене в коридоре – совсем рядом. Она толкнула дверь, сделала шаг вперед, но не успела никуда позвонить, а вновь повалилась, сотрясаясь в конвульсиях, на пол. Посинело лицо; не только глотать – дышать казалось невозможным. Остановившимися зрачками она видела огрызок химического карандаша, привязанного бельевой веревкой к телефонному справочнику. Карандаш маятником качался перед ее гаснущим взглядом, и за секунды до того, как уйти, она сумела обхватить его непослушными пальцами.
«И в далеком краю песню эту спою. Нам ее пели у колыбели, баюшки-баю», – громче зазвучал бархатный баритон новоиспеченного народного артиста СССР Ермека Серкебаева. Кто-то вышел в коридор.
– Ксения Лазаревна! Господи, да что ж это! – раздался крик. – Сюда, быстрее! Ира, Алексей Ермолаич, помогите!
Но она его уже не слышала.