Книга: Эволюция всего
Назад: Глава 4. Эволюция генов
Дальше: Глава 6. Эволюция экономики

Глава 5. Эволюция культуры

А потому полагать, что кто-то снабдил именами
Вещи, а люди словам от него научились впервые, —
Это безумие, ибо, раз мог он словами означить
Все и различные звуки издать языком, то зачем же
Думать, что этого всем в то же время нельзя было сделать?

Лукреций. О природе вещей. Книга 5, стихи 1041–1045
Возможно, самой изумительной демонстрацией спонтанно возникающего порядка является превращение зародыша в зрелый организм. Наше понимание этого процесса становится все менее детерминированным. Как пишет Ричард Докинз в книге «Самое грандиозное шоу на Земле», «важно, что здесь нет хореографа или дирижера. Порядок, организация, структура – все это возникает как побочный продукт локальных, многократно повторяемых правил». Нет никакого общего плана, просто клетки реагируют на локальные сигналы. Как будто целый город возникает из хаоса только по той причине, что люди подчиняются местным инициативам и начинают строить дома и заниматься делами. (На самом деле, именно так города и возникали.)
Посмотрите на гнездо птицы: оно замечательно сконструировано, чтобы обеспечить защиту и маскировку птенцов, создано по единому (и при этом уникальному для каждого вида) плану, но по простейшим инструкциям, без какого-либо общего предварительного плана – просто путем реализации последовательности врожденных инстинктов. Я однажды наблюдал за тем, как дрозд деряба пытался свить гнездо на пожарной лестнице здания, в котором расположен мой кабинет. Результат был катастрофическим, поскольку все ступеньки пожарной лестницы выглядят одинаково, так что бедная птица не понимала, на какой именно ступеньке она начала строить гнездо. Фрагменты гнезда появились на пяти ступеньках. Два средних были близки к завершению, но ни одно не было закончено полностью. Птица отложила два яйца в одно из недостроенных гнезд и еще одно – в другое. Очевидно, птицу запутали локальные сигналы – идентичные ступени лестницы. Программа строительства гнезда основана на простых правилах, таких как «поместить больше материала в угол металлической ступени». Уютное гнездо дрозда формируется в результате реализации самых примитивных инстинктов.
Или посмотрите на дерево. Его ствол растет вширь и ввысь именно с такой скоростью, чтобы выдерживать вес ветвей, которые, в свою очередь, находят оптимальный компромисс между силой и гибкостью. Листья великолепно решают задачу поглощения солнечного света и углекислого газа и выделения минимального количества воды: они тонкие и легкие, как перышко, их форма обеспечивает максимальное поглощение света, а поры расположены на нижней теневой стороне. Система в целом может существовать сотни или даже тысячи лет и даже продолжать расти – инженеры могут о таком только мечтать. И все это совершается безо всякого плана, не говоря уже о планировщике. У дерева даже нет мозга. Его структура и функции возникают из решений, принимаемых триллионами отдельных клеток. В отличие от животных, растения не корректируют свое поведение с помощью мозга, поскольку не могут убежать от травоядных животных, и, если бы травоядное животное съедало мозг, для растения это означало бы смерть. Поэтому растения переживают почти любые увечья и легко регенерируют. Они чрезвычайно децентрализованы. Представьте себе, что экономика целой страны возникает на основе локальных инициатив и реакций ее населения. (На самом деле, именно так и происходит.)
Еще один хороший пример – термитники малонаселенных областей Австралии. Высокие, крепкие, проветриваемые и ориентированные по солнцу – они являются превосходным комфортабельным и теплым жильем для колонии мелких насекомых и выстроены не менее тщательно, чем какой-нибудь собор. Но на этой стройке нет главного инженера. Элементы системы в данном случае – отдельные термиты, а не клетки, но система не более централизована, чем дерево или зародыш. Каждая песчинка или кусочек глины, использованный для постройки, принесены на нужное место термитом, действовавшим безо всякой инструкции и безо всякого плана. Насекомое подчиняется локальным сигналам. Это можно сравнить со спонтанным возникновением человеческой речи – со всей присущей ей грамматикой и синтаксисом – на основе действия отдельных говорящих и безо всяких правил. (На самом деле…)
Именно так и возникла речь, точно таким же путем, как возник язык ДНК, – путем эволюции. Эволюция не ограничена системами, основанными на ДНК. Один из важнейших интеллектуальных прорывов последних десятилетий, осуществленный благодаря работам теоретиков эволюции Роба Бойда и Пита Ричерсона, заключается в понимании того, что дарвиновский механизм отбора, приводящий к усложнению систем, применим ко всем аспектам человеческой культуры. Наши привычки и организации – от речи до городов – постоянно изменяются, и механизм этих изменений, как это ни удивительно, вполне соответствует теории Дарвина: постепенный, ненаправленный, мутационный, неизбежный, комбинаторный, избирательный и в каком-то смысле прогрессивный.
Ученые привыкли считать, что эволюция культуры невозможна, поскольку культура не развивается дискретными шагами, не воспроизводится и не подвергается случайным мутациям, как ДНК. Но оказывается, что это не так. Дарвиновская эволюция неизбежно происходит в любой системе передачи информации, для которой характерны определенные массивы передаваемых данных, определенная точность передачи и определенная степень случайности в появлении инноваций (метод проб и ошибок). Так что выражение «эволюция культуры» вовсе не является метафорой.
Эволюция речи
Между эволюцией последовательности ДНК и эволюцией письменной и разговорной речи можно провести практически прямую параллель. Оба вида информации задаются линейным цифровым кодом. Оба эволюционируют путем избирательного выживания последовательностей, создаваемых хотя бы отчасти за счет случайных вариаций. Оба представляют собой комбинаторные системы, способные эффективно генерировать бесконечное количество результатов на основании небольшого числа единичных элементов. Речь изменяется (мутирует), варьирует и эволюционирует, передаваясь с модификациями, и приобретает никем не запланированную красоту. Однако в конечном итоге возникает структура языка, со всеми строгими и формальными правилами синтаксиса и грамматики. «Формирование различных языков представляет замечательный параллелизм с формированием разных видов, и доказательства того, что языки, подобно видам, образовались постепенно, также замечательно сходны», – писал Дарвин в книге «Происхождение человека».
По этой причине можно подумать, что речь создавалась планомерно на основании определенных правил. И на протяжении многих поколений именно так происходило обучение иностранным языкам. В школе я изучал латынь и греческий, как будто это крикет или шахматы: с глаголами, существительными, множественным числом можно обращаться так, а не иначе. Шахматный слон может ходить по диагонали, за мяч, задетый отбивающим в крикете, полагается очко, а существительное может употребляться в винительном падеже. Восемь лет такого обучения «по правилам» под руководством самых лучших учителей по несколько часов в неделю не дали мне возможности свободно владеть языком. Более того, как только я перестал заниматься латынью и греческим, я забыл то немногое, что сумел выучить. Обучение языку «нисходящим» способом работает плохо, его можно сравнить с теоретическим обучением езде на велосипеде без практики. Однако двухлетний ребенок, которого еще никто не учил, начинает читать по-английски, хотя в этом языке не меньше, а гораздо больше правил, чем в латыни. Подросток усваивает иностранный язык путем погружения. Грамматические упражнения, по моему мнению, не очень помогают научиться читать на иностранном языке. Уже давно ясно: только восходящий способ обучения иностранным языкам дает результат.
Речь – удивительный пример спонтанно организующегося явления. Она не только самостоятельно развивается (смысл слов изменяется у нас на глазах), несмотря на все преграды со стороны филологов, но ей обучаются, а не учат. Нам говорят о снижении речевых стандартов, потере пунктуации и вульгаризации лексикона, но все это бессмыслица. В новой сленговой форме язык в той же степени основан на правилах и в той же степени сложен, как и во времена Древнего Рима. Только правила эти, как сейчас, так и тогда, возникают снизу, а не сверху.
Между тем в развитии речи существуют осмысленные закономерности, которые никогда не были согласованы комиссиями и не рекомендованы экспертами. Например, часто используемые слова обычно короткие, и чем чаще употребляются слова, тем более краткую форму они принимают. Если мы часто используем какие-то термины, мы применяем сокращения. Это хорошо – мы тратим меньше воздуха, времени и бумаги. И это совершенно естественное, спонтанное явление, о котором мы практически не задумываемся. Аналогичным образом, часто используемые слова меняются очень медленно, тогда как слова редкие могут достаточно быстро изменять свое значение и написание. Опять-таки это вполне оправданно: придание нового смысла слову «the» стало бы катастрофой для английского языка, тогда как изменение смысла слова «prevaricate» (когда-то оно означало «лгать, изворачиваться», а теперь означает «оттягивать, мешкать») не представляет серьезной проблемы и происходит довольно быстро. Это правило никто не обдумывал, оно является продуктом эволюции.
Речь имеет и другие признаки эволюционирующих систем. Например, как отмечал эволюционный биолог Марк Пейджел, биологическое разнообразие растений и животных гораздо ярче проявляется в тропиках и гораздо слабее вблизи полюсов. Действительно, многие полярные виды имеют широчайший ареал распространения, покрывающий всю экосистему арктического или антарктического региона, тогда как тропические виды могут обитать лишь в одной небольшой зоне: в долине, на горном хребте или на отдельном острове. В дождевых лесах Новой Гвинеи встречаются миллионы видов существ с узким ареалом обитания, тогда как тундра Аляски является домом всего для нескольких видов, распространившихся на огромные расстояния. Это относится к растениям, насекомым, птицам, млекопитающим, грибам. Одно из железных правил экологии: вблизи экватора больше разнообразие видов с узким ареалом обитания, а вблизи полюсов видовое разнообразие значительно ниже, но ареал распространения значительно шире.
И здесь наблюдается удивительная параллель с языком. Для подсчета числа языков исконных жителей Аляски хватит пальцев одной руки, тогда как в Новой Гвинее говорят буквально на тысяче языков; какие-то из них используются лишь в нескольких деревнях, но отличаются от языков соседних деревень, как английский от французского. Совершенно невероятная языковая плотность имеет место на вулканическом острове Гауа (республика Вануату): на острове шириной около 20 км живет чуть более 2000 человек, говорящих на пяти языках. Самое значительное языковое разнообразие достигается в лесистых и гористых тропических регионах.
Из данных Пейджела следует, что снижение языкового разнообразия с увеличением широты практически идентично снижению видового разнообразия. Теперь объяснить данную тенденцию достаточно сложно. Большое разнообразие видов в тропических регионах, по-видимому, каким-то образом связано с обилием энергии: в тропических экосистемах больше тепла, света и воды. Кроме того, возможно, имеется некая связь с количеством паразитов. Обитатели тропиков постоянно подвергаются нападениям паразитов, а так как большие популяции являются более легкой мишенью для паразитов, малочисленные популяции имеют преимущество. Наконец, данная тенденция может объясняться более низкой скоростью исчезновения видов в зонах с более уравновешенным климатом. Что касается распространения языка, необходимость популяций перемещаться с места на место со сменой сезонов может нивелировать лингвистическое разнообразие, тогда как в тропиках небольшие группы людей могут жить изолированно и не перемещаться. Но, какой бы ни была причина, данное наблюдение иллюстрирует спонтанную эволюцию языков. Это, конечно же, продукт человеческой культуры, но его развитие не было запланировано.
Кроме того, исследуя историю развития языков, Пейджел обнаружил, что новый язык, отделившийся от ранее существовавшего, поначалу изменяется очень быстро. То же самое, по-видимому, справедливо и для видообразования. Географически изолированная популяция сначала эволюционирует очень быстро, так что кажется, что эволюция за счет естественного отбора происходит скачкообразно; это явление называют периодически нарушаемым равновесием. Таким образом, между эволюцией языка и эволюцией видов организмов прослеживаются очень точные параллели.
Революция человеческой культуры на самом деле была эволюцией
Примерно 200 тыс. лет назад в какой-то части Африки началось изменение человеческой культуры. Мы знаем об этом на основании результатов археологических изысканий, которые однозначно указывают на величайшую трансформацию вида, получившую название «человеческой революции». На протяжении более миллиона лет люди изготавливали всего несколько видов самых примитивных каменных орудий, но вдруг африканские жители начали создавать множество видов орудий. Сначала это были постепенные и локальные изменения, так что термин «революция» в данном случае неточен. Но затем технология производства орудий стала изменяться чаще и повсеместно. Примерно 65 тыс. лет назад люди, обладавшие новым набором орудий труда, стали расселяться по другим регионам, по-видимому, покидая Африку через узкий пролив в южной части Красного моря. Они достаточно быстро заселили евразийский континент, вытеснив местных гоминидов, таких как неандертальцы в Европе и денисовцы в Азии (почти не скрещиваясь с ними). У этих новых людей имелась интересная особенность – они не были привязаны к какой-то определенной экологической нише, а могли достаточно легко изменять свои обычаи, переселяясь на новое место с более благоприятными условиями жизни. Они достигли Австралии и быстро расселились по этому континенту с непростыми экологическими условиями. Они расселились и по Европе, в то время погруженной в ледниковый период, и вытеснили прекрасно адаптированных неандертальцев – специалистов по охоте на крупного зверя. В конечном итоге они достигли даже Америки и за чрезвычайно краткий в эволюционном плане отрезок времени освоили все экосистемы – от Аляски до мыса Горн и от дождевых лесов до пустынь.
Что подстегнуло «человеческую революцию» в Африке? Ответить на данный вопрос трудно из-за очень медленного развития этого процесса в самом начале. Исходный толчок мог быть весьма незначительным. Первые признаки изменения орудий труда в различных частях Восточной Африки относятся к периоду около 300 тыс. лет назад, то есть по современным стандартам изменения происходили невероятно медленно. Именно в этом и заключается ключ к разгадке. Решающий фактор – не культура в целом (многие животные обладают культурой – традициями, передаваемыми следующему поколению путем обучения), а кумулятивная культура – способность получать новые знания, не теряя старых. В этом смысле «человеческая революция» была вовсе не революцией, а очень-очень медленным кумулятивным изменением, постепенно приведшим к современному бесконечному и безграничному развитию инноваций.
Это был процесс культурной эволюции. Я думаю, изменения стали происходить благодаря обмену и специализации: чем шире обмен, тем ценнее специализация, и наоборот; это и является стимулом для инноваций. Большинство людей считают, что обмен стал возможен благодаря развитию речи. Опять-таки, язык выстраивает сам себя: чем больше вы можете сказать, тем больше тем для разговора. Однако генетики полагают, что неандертальцы пережили языковую революцию на сотни тысяч лет раньше (эти выводы основаны на наличии в человеческих популяциях определенных версий генов, связанных с речью). Так что, если стимулом изменений была речь, почему изменения не начались раньше и почему не коснулись неандертальцев? Кто-то полагает, что эти первые люди «с современным поведением» отличались познавательными способностями, скажем, умением планировать или сознательно имитировать других. Но что же стало стимулом развития речи, обмена или планирования?
Почти все отвечают на этот вопрос в рамках биологии: речь идет о мутации какого-то гена, влияющего на некий аспект структуры мозга. Это позволило нашим предкам получить новые навыки, что, в свою очередь, привело к созданию кумулятивной культуры. Например, антрополог Ричард Клайн говорит об изменении единственного гена, которое «ускорило развитие способности современного человека адаптироваться к удивительно широкому спектру природных и социальных условий». Другие говорят об изменении размера и структуры нервных сетей и физиологии человеческого мозга, что позволило использовать речь и орудия труда для развития науки и искусства. Третьи предполагают, что культурный взрыв был вызван несколькими мутациями, изменившими структуру или характер экспрессии генов, регулирующих развитие. Эволюционный генетик Сванте Паабо пишет: «Если есть генетическое основание для этого культурного и технологического взрыва, а я считаю, что оно есть…»
Я не уверен в существовании генетического основания. Скорее, я думаю, все видят проблему в перевернутом виде – запрягают телегу впереди лошади. Мне кажется неправильным полагать, что способность к сложному мышлению позволила человеку осуществить кумулятивную культурную эволюцию. Все наоборот. Это культурная эволюция способствовала изменениям мышления, оставившим след в наших генах. Изменения в генах – следствие культурных изменений. Вспомните, что я говорил о способности взрослых людей переваривать молоко, которой не обладают другие млекопитающие, но которая распространилась среди жителей Европы и Восточной Африки. Генетические изменения были результатом культурных изменений. Это произошло примерно 5000–8000 лет назад. Мы с генетиком Саймоном Фишером считаем, что то же самое справедливо и для других проявлений человеческой культуры, относящихся и к гораздо более раннему периоду. Генетические мутации, способствовавшие развитию речи (которые свидетельствуют о строгом отборе соответствующих признаков за несколько сотен тысяч лет и их быстром распространении в популяции), скорее всего, были не теми триггерами, которые заставили нас говорить, а генетическим результатом развития речи. Свободное владение языком является преимуществом только для говорящих животных. Поэтому совершенно бесполезно искать биологические триггеры «человеческой революции» в Африке 200 тыс. лет назад, поскольку мы обнаружим только биологическую реакцию на развитие культуры. Вполне вероятно, что случайное приобретение навыка каким-то племенем в результате каких-то обстоятельств способствовало отбору генов, благодаря которым представители этого племени смогли лучше говорить, обмениваться информацией, планировать и изобретать. Человеческие гены скорее являются рабами культуры, чем ее хозяевами.
Музыка тоже эволюционирует. Она в удивительной степени изменяется по собственным законам, а музыканты только поддерживают эти изменения. Из барочной музыки вырастает классическая, из нее романтическая, потом регтайм, затем джаз, блюз, рок и поп. Ни один стиль не возник бы, если бы не было предыдущих. На этом пути происходит и смешение стилей: традиционная музыка Африки скрещивается с блюзом, в результате чего возникает джаз. Изменяются инструменты, но во многом это результат усвоения модификаций на основе старого опыта, а не изобретение новых инструментов. Фортепьяно произошло от клавесина, который, в свою очередь, имеет тех же предков, что и арфа. Тромбон – дитя трубы и родственник рожка. Скрипка и виолончель – модификации лютни. Моцарт не создал бы того, что он создал, если бы не было Баха и его современников, а Бетховен не написал бы своей великой музыки, если бы не было Моцарта. Конечно, определенную роль играет технологический прогресс, но не менее важны идеи: открытие октавы Пифагором было решающим моментом в истории музыки. То же можно сказать и о синкопах. Изобретение электрогитары с усилителем звука позволило небольшим музыкальным коллективам сравниться с оркестрами. Вывод заключается в том, что постепенный прогресс в музыке неизбежен. Он не останавливается с приходом каждого следующего поколения музыкантов.
Эволюция брака
Одно из свойств эволюции заключается в том, что она происходит через изменения, имеющие осмысленный рисунок при ретроспективном обозрении, но безо всякого намека на исходный замысел. Рассмотрим, к примеру, человеческие парные отношения. Возникновение, падение, восстановление и очередное падение института брака за несколько последних тысячелетий ярко демонстрируют это свойство эволюции. Я говорю не об эволюции инстинкта спаривания, а об истории брачных традиций.
Инстинкт по-прежнему с нами. Человеческие сексуальные отношения являются отражением все тех же генетических законов, которые возникли в африканских саваннах миллионы лет назад. Если судить по весьма незначительным различиям между мужчинами и женщинами в размере тела и силе, мы не созданы для полигамных отношений, как гориллы, у которых гигантские самцы дерутся за право единоличного обладания всем гаремом самок и после победы убивают детенышей своих предшественников. С другой стороны, учитывая скромный размер человеческих семенников, мы не созданы и для общественных сексуальных отношений, как шимпанзе или бонобо. Неразборчивые в сексуальных связях самки этих обезьян (это поведение, возможно, является инстинктивной защитой от убийства детенышей) обеспечивают конкуренцию на уровне сперматозоидов, а не на уровне самцов. Мы не похожи ни на тех, ни на других. Изучение общества охотников и собирателей, начавшееся в 1920-х гг., показало, что его представители были в основном моногамными. Мужчины и женщины образуют устойчивую пару, и, если один из партнеров ищет сексуального разнообразия, он обычно делает это втайне от второй половины. Такие моногамные отношения, при которых отцы принимают непосредственное участие в выращивании потомства, скорее всего, были наиболее характерными для человека на протяжении последних миллионов лет. Такие отношения необычны для млекопитающих и гораздо шире распространены у птиц.
Однако с появлением сельского хозяйства примерно 10 тыс. лет назад влиятельные мужчины получили возможность накапливать достаточно средств, чтобы покупать и порабощать других мужчин, а также собирать низших по статусу женщин в гаремы. Вне зависимости от природных инстинктов полигамия стала нормой повсюду – от Древнего Египта до империи инков и от сельскохозяйственных общин Западной Африки до скотоводческих общин Центральной Азии. Такая ситуация устраивала мужчин с высоким социальным статусом и женщин с низким социальным статусом (лучше быть девятой женой богатого человека, чем единственной женой бедняка и умирать с голоду), но не устраивала мужчин с низким статусом, которые оставались одинокими, и женщин с высоким статусом, вынужденных жить на попечении родителей. Общества с развитой полигамией вели себя чрезвычайно агрессивно по отношению к соседним народам – война позволяла удовлетворить нужды мужчин с низким социальным статусом. Наиболее ярко это проявлялось у скотоводческих народов, занятых разведением коз, коров или овец, поскольку их стада легко перемещались с места на место, а приглядывать за тысячей овец не намного сложнее, чем за пятью сотнями. Поэтому скотоводческие народы из Азии и Аравии не только постоянно воевали между собой, но и вторгались на территорию Европы, Индии, Китая и Африки, чтобы убивать мужчин и уводить женщин. Именно этим прославились Аттила, Чингисхан, Хубилай, Тамерлан и Акбар. Они завоевывали какую-то страну, убивали всех мужчин, детей и старух и уводили с собой молодых женщин, превращая их в наложниц. Говорят, Чингисхан был отцом нескольких тысяч детей, но и его последователи от него не отставали.
Таким образом, при ретроспективном анализе возникновение полигамных отношений у скотоводческих народов можно объяснить экономическими и экологическими факторами, но это не означает, что события развивались по какому-то заранее намеченному плану. Никакого «замысла» не существовало. Это была адаптивная, эволюционная последовательность ряда специфических условий.
У земледельческих народов, таких как жители Египта, Западной Африки, Мексики и Китая, полигамия приняла иную форму. Мужчины с более высоким статусом имели больше жен, чем мужчины с более низким статусом, но (за исключением императоров) им было далеко до рекордов скотоводов. В Западной Африке богатые мужчины часто паразитировали, используя рабский труд нескольких женщин, которых они называли женами. В обмен на защиту от других мужчин женщинам приходилось обрабатывать землю своего полигамного супруга.
Однако постепенно у этих оседлых народов стали возникать торговые города, что создало совершенно иное селективное давление в пользу моногамии, супружеской верности и брака. Этот переход отчетливо просматривается в различии между «Илиадой» (с описанием соперничества между полигамными мужчинами) и «Одиссеей» (историей добродетельной Пенелопы, ожидающей (почти) верного ей Одиссея). История о высокородной и целомудренной женщине, желающей истинного брака, а не унизительного внебрачного сожительства, нашла отражение в римском мифе о похищении Лукреции. В мифе эта история непосредственно связана с идеей зарождения республики и уничтожения монархии (идея заключалась в том, что короли были свергнуты из-за непомерного стремления подчинять себе многих женщин других мужчин).
Этот переход к моногамии является одной из основных идей христианства и одной из важнейших забот отцов ранней Церкви, хотя не все первые святые призывали к моногамии. В наставлениях Христа отцы Церкви нашли указание, чтобы каждый мужчина взял себе в жены одну женщину и разделил с ней радость и горе. Как учил Христос, брак есть священное состояние, когда двое становятся «единой плотью». Это воскрешение моногамии в период поздней Античности было выгодно высокопоставленным особам женского пола, которые получали возможность монополизировать мужей, а также гораздо более многочисленным мужчинам с низким социальным статусом, которые получали возможность иметь сексуальную связь. Именно путем привлечения таких мужчин первые христиане защищали Евангелие.
Но полигамия не исчезла окончательно. Борьба между полигамным аристократическим обществом (притягательным для женщин с низким статусом, поскольку оно позволяло им избежать голодной смерти) и буржуазными ценностями, которые защищали высокородные дамы и подчиненные им йомены, продолжалась в период Средневековья и в начале современной истории. Иногда верх одерживала одна сторона, иногда другая. В XVII в., в годы правления Оливера Кромвеля, в пуританской Англии превалировала моногамия. В годы правления Карла II Стюарта неофициально вернулась полигамия. Краткая биография знаменитого воина графа Морица Саксонского начинается такими словами: «Старший из 354 признанных незаконнорожденных детей Фридриха Августа, курфюрста саксонского и короля польского, великий маршал Мориц Саксонский родился 28 октября 1696 г.». Сам Мориц, который тоже не был ленив в делах интимных, впервые стал отцом в возрасте 15 лет во время осады Турне, а затем растратил состояние жены на содержание «табуна лошадей и легиона любовниц».
Нетрудно представить, какое раздражение вызывало такое поведение у сынов и дочерей буржуа в торговых городах, относительно свободных от феодальной власти. Неслучайно одним из самых популярных литературных сюжетов в XVIII в. было недовольство незнатного и небогатого мужчины правом первой ночи, которым пользовались аристократы (вспомните «Женитьбу Фигаро» во Франции или «Памелу» Ричардсона в Англии). В конечном итоге с усилением влияния буржуазии моногамия победила и в среде аристократов, и к концу XIX в. королева Виктория укротила аппетиты мужчин даже королевской крови, так что все мужчины пытались хотя бы выглядеть внимательными и верными мужьями. Неслучайно, как уверяет Уильям Такер в замечательной книге «Брак и цивилизация», в результате во всей Европе воцарился мир. За исключением тех сообществ, которые продолжали придерживаться полигамии, как в мусульманском мире, или изобрели ее заново, как приверженцы Церкви Иисуса Христа Святых последних дней (мормоны). Полигамия мормонов вызывала острую неприязнь соседей, а также напряжение внутри самой общины, так что чудовищные всплески насилия преследовали мормонов на всем пути формирования общины в штате Юта. Кульминацией стала резня в Маунтин-Медоуз в 1857 г., которая была местью за убийство мормона, уведшего в гарем чужую жену. Волна насилия ослабла лишь после запрещения полигамии в 1890 г. (неофициально полигамия и по сей день сохраняется в незначительном числе общин мормонов).
Знаменитые антропологи Джо Генрих, Роб Бойд и Пит Ричерсон, занимающиеся анализом эволюции человеческой культуры, в статье под заголовком «Загадка моногамного брака» утверждали, что распространение моногамии в современном обществе проще всего объясняется ее благотворным влиянием на общество. Другими словами, никакие умники не усаживались вокруг стола и не выдумывали план внедрения моногамии с целью укрепления мира и сплоченности общества. Моногамия стала результатом эволюции культуры вполне в соответствии с дарвиновскими принципами. В обществе, избравшем «нормативную моногамию», то есть настаивающем на половых связях в браке между двумя партнерами, молодые мужчины обычно более послушны, социальная сплоченность сильнее, соотношение полов ровнее, ниже уровень преступности и мужчины больше склонны работать, чем воевать. Такое общество более продуктивно и менее разрушительно и поэтому процветает по сравнению с обществами с другим укладом. Все это, как считают три антрополога, объясняет триумф моногамии, достигшей апогея в 1950-х гг. в Америке в виде идеальной нуклеарной семьи, в которой отец ходит на работу, а мать занимается домашним хозяйством и приглядывает за детьми.
Между прочим, Такер обращает внимание на один эпизод в истории формирования заработной платы. В начале XX в. с успехом была реализована кампания, заставлявшая работодателей повышать зарплату мужчинам, чтобы их жены не должны были выходить на работу (так называемая семейная зарплата). Социальные реформы не были направлены на то, чтобы женщины шли работать; они позволяли жене оставаться дома и заниматься детьми, поскольку муж зарабатывал больше и мог содержать семью. Аргумент был таков: если работодатель платит больше, женщины из рабочего класса, как и женщины из среднего класса, не должны будут искать работу вне дома.
Затем, с ростом всеобщего благосостояния в конце XX в., моногамия вновь пошатнулась. Выясняется, что, когда мужчину-кормильца заменяет государственное пособие, многие женщины начинают видеть в моногамии форму узаконенного рабства, без которого они вполне могут обойтись. В некоторых слоях общества роль брака ослабевает, и появляются матери-одиночки, спонсируемые неженатыми полигамными мужчинами. Возможно, это связано с тем, что многие женщины чувствуют усиливающуюся поддержку со стороны феминистического движения. Или мужчины решили, что дети спокойно достигнут взрослого возраста и без их непосредственного участия. Может быть, и то и другое. Какое бы объяснение вы ни выбрали, очевидно, что институт брака – эволюционирующая система, которая к концу нынешнего столетия будет выглядеть совершенно иначе. Институт брака не изобретается заново, он эволюционирует. Мы не замечаем этого, пока не оглянемся назад. Однако происходящие изменения совсем не случайны.
Эволюция городов
Как только вы начинаете обращать внимание на эволюцию различных аспектов человеческой жизни, вы обнаруживаете ее проявления повсюду. Рассмотрим в качестве примера историю городов. В период между 1740 и 1850 гг. Британия была одной из наиболее урбанизированных стран мира. Манчестер, Бирмингем, Лидс и Бристоль из маленьких городков превратились в крупнейшие центры. Именно в это время появились элегантные английские города Бат и Челтнем, районы Вест-Энд и Блумсбери в Лондоне, Ньютаун в Эдинбурге и Грейнджер-таун в Ньюкаслена-Тайне. Это не было реализацией государственных или общественных проектов. Все это произошло в обществе, не имевшем механизма законотворчества, каких-либо правил районирования, общественной застройки или градостроительных планов. Не было и государственной системы жилищного строительства или коммунальных служб.
Усиление контроля со стороны государства началось только во второй половине XIX в. На первых этапах рост городов направлялся лишь частной инициативой и умозрительными наблюдениями, контролировался путем соблюдения прав частной собственности и частных контрактов и определялся децентрализованными рыночными отношениями. Этот урбанистический процесс был упорядоченным, но не запланированным. Он был эволюционным.
Первые города в истории человеческой цивилизации возникли в бронзовом веке, когда с помощью вьючных животных и лодок люди смогли перевозить значительное количество продуктов из деревень в более крупные поселения. Рост городов продолжился в железном веке, поскольку телеги на колесах и торговые суда позволили расширить торговлю. Конные омнибусы, а затем паровозы дали людям возможность перемещаться на большие расстояния, что способствовало дополнительному разрастанию городов. Еще больше этот процесс усилился, когда люди смогли перемещаться по разросшимся городским территориям на автомобилях. И тогда города стали превращаться из центров производства в центры потребления. В Америке в целом примерно вдвое больше людей работает в продовольственных магазинах, чем в ресторанах. А на Манхэттене примерно в пять раз больше людей работает в ресторанах, чем в продовольственных магазинах. С учетом поправки на возраст, уровень образования и материального положения в целом жители американских городов на 44 % чаще посещают музеи и на 98 % чаще ходят в кинотеатры, чем жители сельскохозяйственных районов США.
Социолог Джейн Джекобс первой обратила внимание на то, что плотность городской жизни «вовсе не ад, а источник жизни» (говоря словами видного британского экономиста Джона Кея). В успешном противостоянии планировщикам застройки Нью-Йорка с их утопическими схемами Джекобс отстаивала незапланированную, органическую природу городов, которую так любят люди, в отличие от стерильных пространств городов с плановой застройкой, таких как Бразилиа, Исламабад или Канберра. Как заметил Нассим Талеб, никто не хочет покупать жилье в Бразилиа, но многие хотят купить в Лондоне.
В наиболее успешно развивающихся современных городах, таких как Лондон, Нью-Йорк или Токио, вы найдете изысканную еду, всевозможные развлечения, места для встреч (извините, клубы) и возможность выхода из нищеты. От Рио до Мумбаи города – это заводы по производству благосостояния, места, где люди совершают переход от бедности к комфорту и даже процветанию. «Смерть расстояний», связанная с появлением Интернета и мобильного телефона, совсем не способствует возвращению людей к забытой идиллии Монтаны или пустыни Гоби, а оказывает ровно противоположный эффект. Теперь, когда мы можем работать где угодно, это «где угодно» (особенно когда мы молоды) – самые густонаселенные, самые быстроразвивающиеся и самые активные места на Земле. И мы готовы за это платить. Города с жилыми небоскребами в центре, такие как Гонконг или Ванкувер, процветают, тогда как те, которые пытаются сохранить малоэтажную застройку, такие как Мумбаи, вынуждены бороться за выживание. Вывод таков, что застройка городов не подчиняется осознанно выбранной людьми политике. Продолжающаяся эволюция города – непреднамеренное и неизбежное явление.
Этот процесс наблюдается во всех частях света. Как заметил экономист Эдвард Глейзер, между процветанием и степенью урбанизации существует практически идеальная корреляция: чем более урбанизирована страна, тем она богаче. Если вы разделите все страны мира на такие, в которых большая часть населения проживает в городах, и такие, в которых большая часть населения проживает в сельской местности, вы обнаружите, что страны из первой группы по валовому доходу примерно в четыре раза богаче, чем страны из второй группы. По мере усиления притока сельского населения в города, сопровождающегося их разрастанием, ученые начинают замечать предсказуемый характер развития городов. В том, как они растут и изменяются, есть некий спонтанный порядок. Самая удивительная закономерность заключается в процессе «масштабирования», то есть в том, как характеристики городов изменяются с увеличением их размера. Например, рост количества бензозаправок происходит медленнее, чем рост численности населения. Существует экономика масштабирования, и она одна и та же в разных частях света. То же самое справедливо и в отношении электросетей. Таким образом, вне зависимости от политики государства или мэра города характер изменения городов повсюду один и тот же. В этом смысле города напоминают живые тела. Мышь потребляет больше энергии на единицу массы тела, чем слон. Маленькие города сжигают больше топлива в пересчете на число жителей, чем крупные урбанистические центры. Чем крупнее существо, тем эффективнее оно расходует энергию. При удвоении численности населения города расходы на душу населения снижаются примерно на 15 %.
Противоположные тенденции наблюдаются в отношении скорости экономического развития и внедрения инноваций: чем крупнее город, тем быстрее происходят эти процессы. Удвоение размера города приводит к повышению уровня доходов и благосостояния, количества патентов и университетов, росту численности людей творческих профессий примерно на 15 % вне зависимости от того, где этот город расположен. Это так называемая «сверхлинейная» зависимость. Джеффри Вест из института в Санта-Фе, который открыл это явление, говорит о «суперкреативности» городов. В городах инновационный процесс происходит непропорционально быстро, и чем больше город, тем ощутимее этот процесс. В целом причина ясна. Человек изобретает что-то новое путем комбинации и рекомбинации идей, и чем плотнее сеть взаимодействий, тем больше инноваций. Опять-таки отметим, что это неплановый процесс. До последнего времени никто даже не подозревал о «суперкреативности» городов, так что никакой политики в этом отношении не существует. Это еще одно эволюционное явление.
И это еще одна причина, почему города почти никогда не умирают. За исключением современного Детройта или древнегреческого Сибариса известно совсем немного примеров упадка или полной гибели городов, чего нельзя сказать, например, о коммерческих компаниях.
Эволюция институтов
Одни виды живых существ эволюционируют очень быстро, тогда как другие не изменяются на протяжении сотен миллионов лет. Их называют живыми ископаемыми. Известный пример – латимерия. Эта глубоководная рыба очень похожа на своего древнего предка, жившего 400 млн лет назад. То же самое справедливо для культурной эволюции: какие-то институты изменяются очень быстро, другие сохраняют свою форму столетиями. Великобритания – вполне современная страна. Она владеет всеми современными технологиями, больше многих других стран вкладывает в развитие науки и достаточно быстро меняется в социальном плане (однополые браки, женщины-епископы). Но британские политические институты очень слабо изменились за последние 300 лет. Как пишет социолог Гарри Рансимен в книге «Совсем другая, но во многом такая же», если бы Даниэль Дефо, который описывал жизнь Британии в начале XVIII в., сегодня вернулся в Лондон, он обнаружил бы множество знакомых вещей. Привыкнув к самолетам, смывным туалетам, автомобилям, телефонам, фотографии, пособиям, Интернету, многообразию религий, вакцинации, женщинам-юристам, электричеству и значительно более высоким жизненным стандартам, особенно для бедных, он легко понял бы британскую политику. Страной по-прежнему правит монарх, который так же возглавляет англиканскую церковь, а также выборная Палата общин и назначаемая Палата лордов. По-прежнему существуют партии, фракции, скандалы и покровительство, вполне соответствующие временам правления ганноверской династии. Однако в те дни население Британии и ее валовый продукт на душу населения были сравнимы с показателями для современного Того.
Рансимен – страстный приверженец теории культурной эволюции, которая подразумевает, что новые пути культурного развития возникают постепенно и сохраняются, если подходят обществу, а вовсе не навязываются сверху. Но почему технология, мода, язык, музыка и экономика изменяются так быстро, а политические институты так медленно? В потоке культурной эволюции британские политические институты играют роль латимерии – живых ископаемых, сохраняющихся в переменчивом мире. Безусловно, Великобритания в этом смысле отличается от других стран. В большинстве из них политические институты за последние 300 лет изменились в гораздо большей степени после революций, войн или обретения независимости. И тем не менее политические институты повсеместно изменяются медленнее, чем общество, и их изменения происходят так болезненно, что сопровождаются серьезными потрясениями, называемыми революциями. Например, современный Китай обладает мощнейшей экономикой XXI в., а его политическая система почти не изменилась с 1950-х гг.
Происходит ли эта медленная эволюция политических институтов в сторону концентрирования или децентрализации власти? Сдерживает ли ее обилие частных интересов или боязнь изменений в среде элиты? Я не готов ответить на эти вопросы. Безусловно, трудно заставить людей голосовать за изменение конституции. Когда людям предлагают выбрать продукты или идеи, все хотят нового. Но когда на референдуме обсуждается вопрос о принятии новых политических решений, они руководствуются словами из поэмы Хилэра Беллока: «Держись за руку своей няни, чтобы не быть убитым львами».
Города, институт брака, язык, музыка, искусство – все эти проявления культуры изменяются регулярным и в ретроспективном плане предсказуемым образом, но только никто их не предсказывал и тем более не направлял. Они эволюционируют.
Назад: Глава 4. Эволюция генов
Дальше: Глава 6. Эволюция экономики

Виталий
Отлично! Спасибо.