Нина Берджесс
– Алё?
– Ха! Хвала всемогущему Джа: ты наконец-то продрала глаза. А я, между прочим, сестрёна, третий раз тебя набираю.
Моя сестра Кимми. Всего два предложения, а уже корчит из себя жительницу гетто. Встало ли уже солнце? Неизвестно, отчего я проснулась – от звонка или чтобы это узнать.
– Намаялась за день.
– Рассказывай. Тусила небось напропалую… Слышишь меня? Тусила, говорю, напропалую! А не спросишь меня, что тебе за это причитается?
– Я уже знаю.
– Ты уже знаешь, что тебе причитается?
– Нет. Знаю, что ты мне сейчас это скажешь.
– Ха. Ну у тебя нынче, сестрён, шестеренки в голове крутятся дай бог. Шустренько. Я даже не привыкла к такой твоей сообразительности. Должно быть, сказывается утренний воздух.
У Кимми заведено звонить мне как можно реже, с той самой поры, как она знается с Расом Трентом, сказавшим ей сводить контакты с узниками вавилонской шитстемы к минимуму. Сам он этих контактов избегает, каждые полтора месяца срываясь в Нью-Йорк. Кимми все дожидается визы, чтобы поехать туда к нему. Казалось бы, сын министра иностранных дел мог бы спроворить визу своей королеве. Но он об этом словно специально не догадывается; хоть бы раз предложил. Впрочем, на Ямайке продается решительно все, в том числе и американская виза, так что, может статься, это лишь дело времени. А впрочем, ладно, у меня сегодня дела.
– Чем могу помочь, Кимми?
– Я тут думала на днях… Что ты знаешь о гарвиизме?
– Ты звонишь мне, э-э…
– Без пятнадцати девять. Без пятнадцати, Нин, без пятнадцати. Девять.
– Девять. Вот черт! Мне ж на работу.
– Никакой работы у тебя нет.
– Но в душ-то все равно надо.
– Так что ты знаешь о гарвиизме?
– Это что, радиовикторина? Алё, я в эфире?
– Не хохми давай.
– Тогда что это за хохма – будить меня спозаранку только затем, чтоб преподать урок обществоведения?
– Вот. И я о том. Для тебя это как будто пустой звук. Потому-то белые вас так и держат под прессингом, хотя при слове Гарви уши у тебя должны навостряться, как у собаки.
– Ты говорила сегодня со своей матерью?
– Она в поряде.
– Это она тебе так сказала?
– Мамульке нужно затачивать свою жизнь под борьбу. Только тогда она сможет реально выбраться из-под пресса шитстемы, как народ.
От Раса Трента Кимми понахваталась мудреных словес – вербальный инструментарий, которому наущают англичане, – чтобы перед кем-то ими козырять, пулять, как перец в глаза. Растафарианство с негативизмом не имеет ничего общего, и поэтому слово «угнетение» фигурирует у нее как «прессинг», хотя такого слова в языке и нет. «Посвящать» у Кимми звучит как «затачивать» – бог знает, что вся эта абракадабра значит, но звучит так, будто кто-то пытается создать свою собственную троицу, но забывает имя третьего в ней. Что это за фигня, сестрёна, насчет которой ты меня пытаешь? И слишком уж много труда уходит на то, чтобы ее запомнить. Но ничто не вызывает у Кимми такой симпатии, как непомерные усилия, которые на это тратятся. Особенно в то время, как Рас Трент, возможно, ищет себе другую женщину – не королеву, как Кимми, но такую, которая будет запросто посасывать ему конец и, может, полизывать анус так, чтобы его «о нет, о нет» переходило в сладострастное «о мине-ет» – все это с киской, при которой ему необязательно умничать. Кимми хочет чего-то конкретного, но все никак не спрашивает, предпочитая, вероятно, выудить это в ходе разговора. Что же касается этого утреннего звонка, то кто знает – может, она просто хочет утвердиться, ощущать себя лучше, чем кто-то другой, а мой номер – одна из немногих комбинаций в восемь цифр, которые она в силах запомнить.
– Я бы назвала его национальным героем.
– Ну вот, по крайней мере, это ты знаешь.
– Он хотел, чтобы темнокожие в конечном итоге вернулись обратно в Африку.
– В каком-то смысле. Но хорошо, хорошо.
– Он был вор, который купил корабль, не способный никуда плыть, но, возможно, не единственный национальный герой, который был вором.
– Так, так. Кто тебе сказал, что он вор? Знаешь ли, оттого, что темнокожие никак не могут пойти путем прогресса, они предпочитают называть ворами своих соплеменников.
– Я и не знала, что настоящее имя Маркуса Гарви – Берджесс. Или Берджесс – это наша настоящая фамилия?
– Вот так ты и говоришь. И это в точности то, что, по его словам, говорят люди вроде тебя.
– Люди вроде меня?
– Необязательно вроде тебя. В целом люди, блуждающие во тьме. Выйди из тьмы и иди к свету, сестрёна.
Я могла бы ее заткнуть, но Кимми, как и Рас Трент, с тобой, по сути, не разговаривает. Ей нужен лишь свидетель, а не слушатель.
– Ну а почему звонить мне, если ты уверена, что я не единственная, кто блуждает во тьме? Могла бы набрать кого-нибудь из подружек по твоей супер-пупер-школе. Типа того.
– Сестрёна, если революция когда-нибудь произойдет, то она должна вначале произойти у тебя дома, ты вникаешь?
– Да? А дом Раса Трента, по-твоему, уже освобожден?
– На нем свет клином не сошелся. У меня есть и своя собственная жизнь.
– Разумеется. А сошелся он на Маркусе Гарви.
– Куда, по-твоему, движется твоя жизнь? Все вы, темнокожие, мечетесь, как безголовые куры, и даже не знаете, почему у вас нет направленности. Ты хотя бы читала «Душу на льду»? Или на сколько с тобой поспорить, что ты не читала ни «Брата Соледада», ни «Как Европа подсидела Африку»?
– Какая ты начитанная… Всегда такой была.
– Книги, они для мудрости. А бывает, что и наоборот.
– Проблема с книгой в том, что никогда не знаешь, куда она ведет, пока в ней не заблудишься… Ну ладно, мне пора в душ.
– Да зачем? Тебе все равно идти некуда.
«А шла бы ты, милая, лесом? Понести от Че Гевары мне не удалось – у него на меня не встал, – так что не попробовать ли накрыть революцию своей вагиной?»
Эти слова едва не срываются с моего языка, но тают там, как сахарная пудра. Я твержу себе, что терплю Кимми, потому что, если б я заговорила с ней таким тоном, как она со мной, она бы не пережила этого. Не перевариваю людей, которых приходится оберегать в то самое время, как они стремятся ужалить тебя побольней. В глубине души она все та же девчонка, которая больше всего на свете любит нравиться, а для себя по-детски желает родиться в нищете и бороться, бороться, чтобы со всей полнотой ощущать ненависть к обитателям Норбрука. Но когда-нибудь она доиграется, оттолкнув меня слишком далеко или, наоборот, недостаточно сильно. Я продолжаю внушать, что у меня на нее нет времени, хотя кто, как не я, ездила с ней на одно из тех собраний двенадцати племен растаманов (не помню, когда конкретно, но, наверное, в ту самую неделю, когда мы отправились на вечеринку в дом Певца).
Всю дорогу туда она, перекрывая тарахтенье «Фольксвагена», громко вещала о том, что мне надо делать, а что не надо, и чтобы я, чего доброго, не заставила ее краснеть своей неотесанностью. Голосом, скачущим и срывающимся на выбоинах, она наущала, что, когда я въеду в состояние, меня поглотят позитивные вибрации и я заточусь под борьбу за освобождение чернокожих, свободу Африки и Его императорского величества. Или же, может, я уже слишком погрязла во зле и порочности, чтобы меня обуяло хоть что-то позитивное, потому как истинный растафари начинает с того, что распаляет в себе огонь, огонь глубоко внутри, который не загасить стаканом воды, и нельзя пассивно ждать, пока он испарится из твоих пор, словно пот, а необходимо прорвать в своем уме брешь, чтобы он неистово вырвался наружу.
– Ты мне что, об изжоге? – пошутила я последний раз за вечер. Кимми на это удостоила меня взгляда, который она или унаследовала, или переняла от матери; что-то вроде «я, признаться, ожидала от тебя большего».
– Хорошо, что ты хотя бы одета как приличная женщина, – сказала она на самый нудный прикид, который я только смогла сыскать: лиловая юбка до лодыжек, шуршащая при ходьбе, и белая рубашка внапуск. Сланцы (сложно представить, чтобы растафарианцы благосклонно воспринимали женщин на высоких каблуках). Даже не припомню, как я согласилась ехать – мне кажется, я отказывалась, но Кимми вела себя так, будто у нее горела квота на число, как у тех церковных мальчиков-зазывал с университетских кампусов, у которых вид такой, будто их высекут, если они не обеспечат в день определенное число неофитов. Забавно, право. Когда мы приехали на этот сбор в доме на Хоуп-роуд (вид у особняка такой, будто перед ним в свое время стегали кнутами рабов, – два этажа, все из дерева, окна от пола до потолка, огромная веранда), Кимми умолкла. Всю дорогу сюда она тараторила без умолку, а как только мы прибыли, то словно превратилась в монашку с обетом молчания. Рас Трент был уже здесь и разговаривал с женщиной (прошу прощения, с дщерью); больше улыбался, чем говорил, поглаживая бороду и накреняя голову то так, то эдак, в то время как его собеседница – белая, но в растаманской шапке – стояла, сцепив перед собой руки, и излагала что-то вроде утяжеленной американской версии «я та-ак рада, что я здесь». Ну а я? Я та-ак рада была наблюдать, как образцово держит себя Кимми; как она ерзает, переминается с ноги на ногу, будто не знает, пройти ли ей туда-сюда, или уйти, или дождаться, пока он обратит на нее внимание. И все это время молчит. Все женщины здесь молчали, кроме той белой, что разговаривала с Трентом. Если б не обилие красного, зеленого и золотистого, да еще джинсовых юбок, я бы подумала, что меня окружают мусульманки.
Далеко в углу три женщины, освещенные открытым огнем, готовят на нем итальянскую по виду еду. Я скована, и маяк внимания движется лишь синхронно с моей головой, поводя своим лучом туда и обратно. Ничего не могу с собой поделать: уже поглядываю на парней, а особенно на девушек из моей школы, открывших в себе истинный свет растафарианства (хотя они здесь, похоже, только для того, чтобы сделать головняк своим состоятельным родителям). Заниматься сексом с мужчиной, не пользующимся дезодорантом, или женщиной, не бреющей ноги и подмышки, можно лишь до известной поры и в известной степени. Может статься, мужским воплощением истинного растафари является мускусный бык, а женским – рыба. Женщин здесь много, и все они в движении. Постепенно я замечаю, что они чем-нибудь услуживают мужчинам – подают еду, придвигают табуреты, подносят воду, спички для раскуривания «травки», снова еду, наливают сок из больших бутылей. Освящение, раскрепощенность? Черта с два. Живи я в викторианском романе, я бы, по крайней мере, нашла себе мужчин, которые знают, что такое приличная стрижка.
Сестра все так и торчала возле меня, по-прежнему ерзая, – полный контраст с той Кимми, которая, казалось, только за тем сюда и ехала, чтобы демонстрировать свое превосходство надо мною. Как сейчас со своим телефонным звонком, семь последних минут которого я толком и не слушала (время показывали часы у меня над дверью).
– …канализировать эмоциональную энергию в сторону конструктивных расовых интересов. Массовая жертвенность. Через образование в науке, индустрии и выстраивании характера, с акцентом на массовом образовании и… и… Ты там хоть слушаешь, что я тебе говорю?
– А? Что? Извини, я тут муху пытаюсь прибить.
– Муху? Что за дрянь лазает у тебя по постели?
– Я не в постели, Кимми. И вообще, могу ли я теперь тебя так называть? Рас Трент, наверное, уже успел дать тебе какое-то другое, не рабское имя.
– Он… он зовет меня Мариам. Но это всего лишь между мной, им и теми, кто свободен.
– А-а. Ну ясно.
– И ты, сестрёна, в это число не входишь, пока не решишь обрести свободу.
– Так теперь ты вольна возвратиться в Африку?
– Вопросов нет. Эр Тэ тоже мне это сказал. Возвращение в Африку – даже не самый главный аспект философии Гарви.
«Главный аспект» – слышать такие слова от Кимми крайне нетипично. Да и от Раса Трента, на то пошло, тоже – он и «растафарианство»-то, наверное, пишет как «раст-во», чтобы покороче. Удивительно, как легко она выводит меня из себя, хотя стервозность во мне, вскипая, неизменно останавливается где-то во рту и наружу не выходит.
Чем дольше Кимми танцует вокруг какого-то вопроса, тем сильнее он, чувствуется, ее бередит.
– Ты звонишь мне по какой-то другой теме, нежели обществоведение? Так ведь, Кимми?
– О чем ты вообще? Я тебе говорю: революция первым делом начинается дома.
– То есть не в кровати?
– Это одно и то же.
Хочется ей сказать, что я устала быть единственной, с кем она чувствует себя в своей тарелке, говоря сверху вниз. В самом деле. И тогда она говорит:
– Ты грязная, мелкая лицемерка.
Наконец-то.
– Это в каком смысле?
– В таком, что ты трахаешься с ним.
– Ты это о чем?
– Ты думала, никто тебя там не заметит? Как ты ошиваешься у его дома, как какая-нибудь потаскуха?
– Я так и не понимаю, о чем ты говоришь.
– Шелли Му-Ян сказала мне, что была уверена, когда проезжала мимо, что видела там тебя. Как ты вчера днем ошивалась у его ворот. Как раз когда она ездила за своими детьми.
– Ну конечно, я такая одна: шоколадная девчонка в спальном районе.
– Когда она ехала обратно с детьми, то снова тебя там видела.
– Ты разговаривала со своей матерью?
– Я знаю, что ты с ним трахаешься.
– Трахаюсь с кем?
– С ним.
– Это не твое…
– Ну и что? И вот теперь ты поджидаешь его на углу, как проститутка.
– Кимми, тебе больше заняться нечем? Расскажи лучше в очередной раз своей матери, что это шитстема изнасиловала ее и избила ее мужа.
– Маму никто не насиловал.
– Это тебе Раста Трент сказал? Или он сказал тебе, что ее изнасиловал Вавилон? Ну давай же, скажи. Скажи мне, что он тебе сказал, потому как своего мнения у тебя ни херасеньки нет.
– Чего-чего? Что? Маму никто не насиловал. Никто не…
– Учитывая, что Рас Трент в тот момент наверняка охаживал тебя во все дыры, откуда у тебя, блин, такая уверенность?
– Он… он… он просто проверял, поняла?
– А меня он не проверял, когда клал на меня глаз?
– Если и клал, то потому, что он все еще не может забыть меня.
– Эх, Кимми, Кимми… Большинство людей забывают тебя в считаные минуты после того, как с тобой встретились.
– Жаль, что мама с папой не знают, что ты такая мерзкая сука.
– Может быть. Но зато они, наверное, знают, что ты больше не моешь себе кошелку, потому что стала растаманкой… Всё, мне на работу.
– Нет у тебя ни хера никакой работы.
– Но она есть у тебя, и почему ты на нее не торопишься? Рас Трент, наверное, обосрался, а жопу-то ему подтереть некому.
– Ты грязная, подлая сука. Под-ла-я.
Обычно я позволяю ей костерить меня, пока она не сбивается с дыхания, но чувствуется, что на этот раз я слегка переборщила. Я умолкаю, потому что чувствую, что мне хочется продолжить. Кимми не видит, что от усилия я даже поджала губы.
– И… и… и единственно, почему он тебя трахал, это чтобы проверить, крепко ли у тебя в родне друг друга любят.
– То есть дальше он возьмется за маму?
– Тэ всё мне про тебя рассказал.
– Вот именно что твой Тэ всё тебе и говорит. А ты сидишь развесив уши, и за два года тебе в голову не пришло ни единой собственной мысли. Ты хоть сама-то себя слышишь? Втюхиваешь мне о бомбоклате Маркусе Гарви, как училка-историчка. Рас Трент вешает тебе лапшу на уши, как какой-нибудь детсадовке, рассказывает тебе всякую хрень, а ты думаешь: «Хм-м, кому бы теперь все это рассказать, чтобы самой при этом возвыситься, а кого-нибудь принизить?» – и, как обычно, набираешь меня. Мне же эти твои уроки истории побоку, и до твоего Гарви мне никакого дела нет. Как и до твоего раста-бойфренда, который, наверное, в Нью-Йорк шныряет затем, чтобы насасывать там чей-нибудь клитор. И если ты, кстати, надеешься, что твой краснокожий козел-друг поможет тебе раздобыть визу, чтобы ты выяснила, чем он там реально занимается в Нью-Йорке, то, значит, ты еще тупее, чем твоя неразлучная майка «Университет Ганджи».
Мне хочется продолжать. Есть чем заняться, но меня просто прет. У меня есть родители, что сидят сейчас, как уточки, и тихо ждут, что к ним снова нагрянут; нагрянут те же ублюдки, чтобы забрать то, что не влезло им в багажники с первого раза. И я готова идти; готова настолько, что мне плевать, если я начну жечь мосты еще до того, как через них перейду, даже если речь идет о моей гребаной сестрице. Я хочу отправиться обратно на Хоуп-роуд и просто встать там у ворот; встать и вопить, вопить, вопить, пока он или не откроет все двери, или не вызовет полицию. А если он вызовет полицию, то я проторчу ночь в каталажке, а назавтра вернусь и буду снова вопить и вопить. И он, черт возьми, мне поможет, потому что если б могла помочь себе я, то я бы плевать хотела и на него, и на этих его «Полуночных рейверов». И он даст мне денег; даст их столько, чтобы я заткнулась; столько, чтобы я вошла в посольство Соединенных Штатов с заднего хода и вышла оттуда с тремя визами – тремя, потому что Кимми ее не захочет, ну и хрен на нее. Хрен, хрен, хрен! Во рту у меня кипят по меньшей мере десять лет моего терпения, и я наконец-то освобождаюсь от этого бремени, браня на чем свет стоит всех, кому нет и кому есть до этого дело. Мне хочется выплюнуть все это ей в лицо; так, чтобы лопнули ко всем, бомбоклат, хренам ушные перепонки. Но она вешает трубку.