Глава 9
Что Толя умеет все, Марина убедилась в первую же неделю, которую провела у него в Мамонтовке.
Его дом преображался на глазах.
– Ты в самом деле майор погранвойск? – смеясь спросила она, выйдя однажды утром на крыльцо. – Как ты умудрился такое построить? А я ничего и не слышала даже!
Крыльцо-то как раз и преобразилось, притом непонятно когда. Вчера до темноты сидели вдвоем на шатких ступеньках, которые раскачивались от их поцелуев, будто уцелевшие после кораблекрушения обломки. Спать легли поздней ночью, да и разве спать… Перед самым рассветом только уснули.
А утром Марина вышла из дому и обнаружила, что стоит на совершенно новом крыльце – деревянном, свежем, бело-золотистом, с резным козырьком и с крепкими до звона ступеньками.
– Я-то майор, – широко улыбаясь, ответил Толя. – Просто спишь ты крепко.
Он стоял у крыльца и любовался плодами труда своего и Марининым изумленным лицом. Потом засмеялся и объяснил:
– У меня все готовое в сарае лежало. Ступеньки, козырек, перила. Утром по-быстрому собрал. Никаких чудес.
Точно так же – быстро, ладно – он конопатил стены, прокладывая между бревнами пеньковые косички.
– Ловко плетешь, – заметила Марина, когда увидела его за этим занятием.
– Дочки у меня нету, – бросив на нее быстрый взгляд, сказал Толя. – А косички плести тренировка не нужна, за пять минут любой освоит. Сына тоже нету, – добавил он.
– Почему?
– Не сложилось. У жены проблемы были с этим делом.
– Поэтому вы разошлись?
– Может, и поэтому тоже. Но больше по безнадеге.
– По какой безнадеге? – не поняла она.
– Ну а как ты думаешь? – пожал плечами Толя. – Всю жизнь по медвежьим углам какая женщина выдержит? Я к ней, в принципе, без претензий. Уехала и уехала. Чего ради ей в глуши сидеть? Детей нет, перспектив никаких. Про теткину дачу тогда и помину не было.
Разговор этот был не из приятных, но Толину семейную ситуацию прояснил полностью. На душе у Марины стало легко, и она тоже уселась плести косички.
Толю разговор взволновал больше, чем ее. И хотя пеньковые косички он плел с прежней сноровкой, видно было, что делает это без первоначального воодушевления.
– Извини, – сказала Марина.
– За что?
Он усмехнулся невесело. Тревога плеснулась в его глазах темной волной.
– Не надо мне было об этом заговаривать.
– Да ладно, Марин! – Он махнул рукой и признался смущенно: – Ну, разволновался, да. Не знал же, как ты к этому всему отнесешься.
– К чему – ко всему? – спросила она.
Они сидели на двух табуретках посередине пустой комнаты, и бревенчатые стены, как в стихах, глядели на них с печалью.
– К неприкаянности моей, – ответил Толя.
– Разве ты в ней виноват?
– Женщинам без разницы, виноват или нет. Они на сам факт смотрят.
– Ты так хорошо знаешь женщин? – улыбнулась Марина.
Толя посмотрел удивленно, потом улыбнулся тоже.
– А правда! – сказал он. – Опыт у меня не так чтобы очень. В гарнизонах все или замужние, или девчонки малые, или… Ну, сама понимаешь. – И, помолчав, добавил: – Не было у меня такой, как ты, Маринушка.
Он встал и притянул Марину к себе. Сердце его билось быстро и тревожно, вздрагивали руки на ее плечах.
– Может, выпьем? – спросил он. – Для тебя такое вино есть – «ледяное» называется. Я и не знал, что такое бывает. Ничего я не знал… Не умею счастливым быть.
Она видела, чувствовала, что не справится он с волнением, которое вызвало у него их объяснение. Хорошо ей – жизнь с рождения течет ровно, даже слишком. А человеку, у которого долго было не так, мужчине, трудно объяснять свою жизнь, все ее несуразности и неудачи, и тем более трудно объяснять все это женщине, которая ему дорога.
«Я ему дорога».
Марина вдруг поняла это так ясно, так непреложно, что и у нее стремительно и неровно забилось сердце. В такт Толиному.
– Где же ты взял ледяное вино? – спросила она, постаравшись, чтобы слова прозвучали непринужденно.
Трудно было этого добиться: горло сжималось от волнения и счастья.
– А когда в Москву насчет пенсии ездил. – В Толином голосе Марина расслышала то же старание говорить непринужденно, что и у нее самой. – По центру шел – Малая Бронная называется улица, что ли? – вижу, магазин винный. Маленький совсем и такой, знаешь… Шикарный. Я и зашел, не видал же таких никогда. Ну и купил это ледяное. Для тебя…
– Толя! – Горло у Марины перехватило еще сильнее. – Ну разве можно в бутике вино покупать? Оно же там дорогое до неприличия! А разница с обычным если и есть, то кто ее заметит? Я точно не пойму, где айсвайн этот, где обычное белое.
– Поймешь…
У его губ был тонкий винный привкус, немного горечи, немного сладости…
– Неси свое ледяное! – задыхаясь после долгого поцелуя, сказала Марина. – Будем с тобой счастью учиться.
Бутылка айсвайна была уже открыта. Толя признался, что утром выпил с четверть, попробовал, что за вино такое, вдруг его и предлагать стыдно.
– Ну что ты! – улыбнулась Марина, взглянув на этикетку. – Это самый настоящий айсвайн, рейнский. Я читала, как его впервые сделали, в Средние века, кажется. Случайно, представляешь? Виноград ранними заморозками однажды схватило, вино из него делать было уже не положено, но весь урожай ведь погиб, жалко. Ну и сделали из мерзлых ягод, и вдруг вышло хорошо.
– Да, что не положено, то хорошо выходит, – усмехнулся Толя.
Айсвайн он пить не стал, – «нет уж, это для тебя, я и коньячком обойдусь!» – и Марина выпила оставшиеся три четверти бутылки одна. Все-таки настоящее рейнское ледяное вино отличалось от всякого другого, необъяснимой тонкости был у него вкус.
– У меня в голове сейчас знаешь что? – смеясь сказала она. – Серебряное облако. Нет, правда! Не веришь?
– Верю, – кивнул Толя.
От выпитого коньяка на его щеках вспыхнули алые пятна, но тревога ушла из глаз. И язык развязался, и исчезла извиняющаяся интонация, от которой у Марины сердце сжималось.
– Трудно мне здесь, Маринушка, – начал он. – Вроде и все хорошо, а не то, не то!..
– Что же не то?
Она допила айсвайн, поставила бокал рядом с собой. В глаза ей ударили лучи заходящего солнца – они с Толей сидели уже не в комнате, а на крыльце, на звонких ступеньках.
– Да всё. – Он плеснул себе еще коньяка, быстро выпил. – Кроме тебя, конечно. Но ты особое дело. А остальное… Вот вроде все хорошо, а в сердце, знаешь… Тянет что-то, ноет, вздохнуть не дает.
– У тебя сердце болит? – встревожилась Марина.
– Хорошая ты. – Он улыбнулся. – Простая, даже не скажешь, что москвичка. Нет, сердце у меня здоровое. Даже слишком.
– Здоровья слишком не бывает, – покачала головой она.
– Еще как бывает! Иной раз и хочешь, чтоб уже… Ну, неважно. – Он налил коньяка в ее пустой бокал. – Все равно словами не объснишь.
– Почему не объяснишь? – Марина пожала плечами. – Самому себе, без слов, объяснить ведь можно все. Значит, слова надо просто искать – и найдутся.
– Может, и так. Если есть для кого их искать, слова-то. Людей только раздражает, когда им про себя рассказываешь. Женщин особенно.
– Меня не раздражает, – возразила Марина. – Рассказывай, пожалуйста.
Трудно было назвать рассказом то, что слетало с его губ в следующий час. Слова не были бессвязны, но не служили для изложения историй из жизни или чего-либо подобного. Он говорил об одиночестве, которое больше, чем степь сама, да она и есть дикая степь Забайкалья, как в песне поется, ничего не переменилось, Маринушка, ничего, а душе в ней, в степи этой, деваться некуда, и к чему ж тогда простор такой, ведь гибель же, а не простор, поездом по Транссибу едешь-едешь, и час, и два, и пять, ни огонька не видно, то тайга, то степь эта проклятая, снеговая, а для чего оно?..
Сначала Марина пыталась что-то отвечать, но потом поняла: он не ждет ответа, ему достаточно того, что она просто слушает, глядя в его глаза. Ему действительно некому было все это говорить, кто стал бы слушать? Мелькнули на мгновение слова о жене – о том, что была она обычная, самая обыкновенная, а в той жизни, которая выпала ему, обыкновенной женщины мало, такая должна быть, чтобы всё собой могла наполнить, но не встретил он ее, Марину, раньше, в молодости, вот если б встретил, совсем по-другому жизнь его пошла бы, а теперь – теперь уже и поздно, наверно…
– Но почему же поздно? – попыталась возразить она. – Тебе сорок пять лет всего, вообще не возраст. Целая жизнь впереди, и никакие степи Забайкалья тебя больше не держат.
Пока он говорил, серебряное облако рассыпалось в ее голове на множество льдинок, они подтаивали, становились влажными, тяжелыми, она физически это ощущала. Ей стало тягостно, и она не хотела, чтобы он заметил перемену ее состояния, конечно, только физическую перемену, не хотела, чтобы отнес это на свой счет, решил, что ее, как других, раздражает его желание выговориться.
– Держат, – покачал головой Толя. – Держат они меня, степи эти, не дают к нормальной жизни приладиться, а почему так, не пойму. Не пойму, не пойму, – повторил он.
Взгляд его застыл, глаза стали стеклянными. Марина только теперь заметила, что бутылка коньяка пуста. Ей он тоже наливал, но она коньяк пить не стала. Значит, один выпил всю бутылку.
Марина посмотрела на часы. Долго они сидят на крыльце, оказывается! Не заметила, как зашло солнце, и только теперь почувствовала сумеречный холод.
– Пойдем спать, Толя, – сказала она, вставая.
Он взял ее за руку, снова усадил на ступеньку рядом с собой, попросил:
– Посиди еще. Посиди со мной, Маринушка.
Его рука была горяча, вздрагивала.
– Посижу, – кивнула она.
– Подожди только.
Он ушел в дом, но сразу же вернулся еще с одной бутылкой коньяка.
– Хватит, Толя, – сказала Марина. – Тебе хватит.
– Нельзя это так оставлять.
– Что – это?
– Пожар этот. Вот здесь.
Он коснулся рукой своей груди. Там, наверное, и горит, и, наверное, он ощущает это именно физически. Она ведь ощущает сейчас у себя в груди такую тягость, будто камень там, тяжелый, темный. А у него – пожар.
– Коньяком пожар не зальешь, Толя, – гладя его руку, сказала Марина.
– Залью, моя хорошая. Я себя знаю. Потерпи еще чуток – скоро…
Следующий час Марина действительно только терпела, и если бы не острая жалость к нему – к его беспомощности перед тем, что сжигает душу, – она этого не выдержала бы.
Понять, о чем он говорит, было уже невозможно. От слов, вроде бы и связанных друг с другом, но при этом создающих совершенно бессвязный поток, и особенно от лихорадочности тона, которым эти слова произносились, каждая минута растягивалась для нее, делалась тягучей, долгой, невыносимой. Марине никогда не приходилось такого испытывать, и это было так странно, так даже страшно, что ни ночного холода она не заметила, ни поднявшегося ветра, и только начавшийся после полуночи дождь заставил ее вздрогнуть, и то не сразу.
Она замерзла. Ей хочется уйти. Толина рука сжимает ее руку.
– Отпусти, – сказала Марина.
Он не услышал, хотя не спал – глаза были открыты.
– Отпусти, Толя, – повторила она. – Ты как хочешь, а я замерзла.
Она чувствовала, что не просто замерзла уже, а промерзла насквозь. На крыльцо вышла в легком платье и в тапках на босу ногу, не заметила вовремя, что холодает, и вот теперь не только ноги стали ледяные, но и внутри лед, кажется. Завтра точно раскашляется, у нее всегда так бывает даже от небольшого переохлаждения, она еще в школьные походы вечно простужалась, проведя ночь в палатке…
– Толя, я пойду! – еще громче повторила Марина.
Он лишь сильнее сжал ее руку, так, что ей стало уже просто больно, и отчетливо проговорил:
– Сиди.
К кому относятся его слова? Смотрит не на Марину, а прямо перед собой. И взгляд совершенно мертвый… Ей стало страшно. Не то чтобы она никогда не видела пьяных, не под стеклянным колпаком ведь жила. Да и не делает же Толя ничего такого, что должно было бы ее пугать. Ну, говорит несвязно, ну, смотрит странно… Но ей было именно страшно, и она ничего не могла поделать с собой.
– Сиди, – повторил он тем же пугающим голосом.
Это длилось пять минут, десять… Наконец его голова склонилась, упала на грудь. Марине показалось, что и пальцы, сжимающие ее запястье, разомкнулись. Но как только она попробовала высвободить руку, его пальцы сжались снова, он вскинулся и посмотрел на нее таким взглядом, что не надо было и слов.
Смещенное сознание, вот как это называется. Она наконец вспомнила, где видела такое – во время учебы, когда была практика в наркологической клинике.
Поняв это, Марина успокоилась.
«Бояться нечего, – подумала она. – Мы несколько раз выпивали вместе, и агрессии он никогда не проявлял. Правда, и взгляда такого у него раньше не было… И бессвязности в разговоре. Но не вечно же он будет так сидеть, уснет же когда-нибудь».
Когда Толя уснул, она не заметила. То ли от холода, то ли от прошедшего уже, но все-таки бывшего сильным волнения, то ли просто от того, что затекли ноги и сжатое Толиной рукой запястье, Марина впала в состояние, которое не назвала бы ни сном, ни бодрствованием. Это было забытье. Видения, которые появлялись при этом в ее не меркнущем сознании, были как отражения на плывущих облаках. Вся ее жизнь проплывала перед нею какими-то странными, не совсем точными, но все-таки похожими на реальность картинами… И картины эти не казались ей отрадными. Однообразны они были, ровны и однообразны.
«И это – всё? – не словами, а какими-то другими, необъяснимыми единицами смысла думала она в своем тягучем забытьи. – Так было, так есть, и так будет – и только это будет?»
Когда Марина открыла глаза, светло было уже не по-ночному. Но это ничего не значило – из-за того, что часы переводить перестали и время летом шло по зимнему порядку, рассвет в июне наступал около четырех часов пополуночи, и казалось, что ночи нет вовсе.
Сначала Марина почувствовала, а потом и увидела, что Толя больше не держит ее за руку. Он лежит, раскинувшись, в траве у крыльца – со ступенек скатился, может быть, – а она так и сидит на верхней ступеньке, прислонившись к резному столбику, на котором держится навес.
Она встала с трудом: ноги совсем онемели. Толя в то же мгновение вскочил, как пружиной подброшенный. Будто почувствовал, что она проснулась.
– Что?! – вскрикнул он.
– Иди в дом, – проговорила она.
И, не глядя на него больше, ушла в дом сама.
Марина не помнила, как сняла с себя мокрое платье, сбросила тапки, тоже мокрые. Уснула она мгновенно, хотя кашель уже начинал ворочаться у нее в груди, рваться из горла…