Книга: ...ское царство
На главную: Предисловие
На главную: Предисловие

Виталий Амутных
…ское царство

Роман

 

 

 

…на этот раз Гарифу Амирову все-таки удалось немного расслабиться. Он сидит на белом пластиковом стуле в недорогом летнем кафе. Собственно, никакого кафе и нет. Есть круглая площадка в парке, окаймленная белой балюстрадой, фигурные гипсовые столбики которой чередуются гипсовыми же пятиконечными звездами. В недавние времена эта площадка, должно полагать, служила для каких-нибудь незатейливых и даровых увеселений. Однако, новые массовики-затейники, предложившие местным насельникам принять участие в аттракционе потребителей, расставили здесь зонтики с рекламой американских сигарет и вот эти простенькие стулья.
Гариф Амиров сидит за одним из таких столиков, и ему почти хорошо. Он пьет простое отечественное пиво прямо из горлышка зеленой бутылки, не смотря на то, что чистый стакан стоит рядом, весь в оранжевых блестках косых предзакатных лучей. И хотя заказ Гариф успел сделать скромный, и одет он вельми демократично, из вагончика-киоска, стоящего рядом, где заключены все услады этого заведения, то и дело выскакивает белобрысенькая официантка и без всякого зова мчится к столику Гарифа, чтобы заменить пепельницу с единственным окурком или добавить в пластиковый цилиндр с рекламой все тех же сигарет бумажных салфеток. Веселеньких. В цветочек. Ее острое женское чутье не способен сбить с толку наивный камуфляж клиента, и она прекрасно знает, сколько денег и в каких купюрах наполняют карманы этих непрезентабельных джинсов.
Гариф отхлебывает из бутылки пиво, время от времени затягивается сигаретой, и, блаженно щурясь от мягких солнечных лучей (давно забравшихся под зонтик), смотрит на точно вызолоченные с одной стороны цветущие кусты бузины, так гармонирующие с подновленной белизной старой балюстрады. Сейчас, в золотисто-оранжевом свете, его лицо выглядит вполне свежим. Да и в самой фигуре просматриваются отблески спортивного прошлого. Впрочем, только отблески, — скажет уже второй, более пристальный взгляд. Чуть больше внимания — и перед вами еще крепкий мужчина, которому хорошо за тридцать, с отчетливой отметиной в лице завоеванных безразличия и усталости, свидетельствующих о том что человек этот, еще недавно счастливо укреплявшийся щедростью природы, наконец изнурился общением с равнодушным временем, и отдался произволу жизненных волн.
Гариф отхлебывает еще пива, и бутылка вдруг замирает у его рта. По широкому смуглому подбородку скользнула, извиваясь, янтарная капля. Он медленно опускает бутылку на стол, а только что отсутствующее выражение его черных глаз становится удивленным, затем настороженным и наконец насмешливым.
Из-за белой балюстрады на площадку кафе выходит высокий плечистый малый в костюме лимонового цвета. Тотчас из вагончика-киоска выскакивает белобрысенькая официантка, и улыбка Гарифа невольно становится шире. Молодец в лимоновом костюме помимо того, что одет экстравагантно, еще и атлетически сложен, а лицо его столь красиво, точно взято напрокат с обложки глянцевого журнала. Все это в сочетании с самоочевидной выхоленностью делает эту фигуру в данных непритязательных декорациях просто неприличной. Красавец уверенно направляется к столику Гарифа.
Без слов они обменялись рукопожатиями, и новый персонаж опускается на стул рядом с Гарифом. Бойкая подавальщица замерла чуть в стороне, не решаясь приблизиться к столику, а веснушчатое личико ее (весьма миловидное) становится сходственным с мордой бездомной шавки, видящей кость, но опасающейся привычного пинка. Кажется, помани ее новый клиент пальцем, и она бросится облизывать его ярко-желтые узкие туфли, обливая их слезами благодарности.
— У тебя, Максим, сегодня желтое авто? — пряча усмешку, поинтересовался Гариф.
— Желтое, да… — ответ был дан как бы с оттенком недоумения. — А откуда…
— «Феррари»?
— Да нет, что ты. «Альфа-Ромео».
— Тоже неплохо, — кивнув, одобрил Гариф, и вновь приложился к бутылке. — Только, сделай одолжение, не рассказывай, что ты ехал мимо и случайно меня тут приметил.
Максим потщился придать своим бледно-зеленым глазам невинности:
— Да нет… я…
— Макс, не было бы удивительным, встретить тебя в «Эльдорадо» или в этом… как его, новом японском ресторанчике… Ну, неважно… Кстати, там у них по карточкам?
— По карточкам.
— Но здесь… Ты понимаешь, что смотришься здесь… неподобающе. И отпусти вон девушку. У нее уже, наверное, ноги затекли в ожидании твоих распоряжений.
Макс чуть поворачивает голову с грациозностью, какую позволяют его внешний облик и практика. Официантка мухой кидается к столику. Он достает из внутреннего кармана кожаное портмоне, — и протягивает ей пятидолларовую бумажку.
— Но у нас… — скромно кокетничая, начинает тянуть слова девушка, зажав двумя руками бумажку.
— Ничего не надо. Иди, — бурчит Макс, не глядя в ее сторону.
Подавальщица ретируется, и для того, чтобы подчеркнуть, видимо, свое почтение, уходит как-то по-крабьи боком.
Губы Гарифа самочинно расползаются в улыбку.
— Кожа — страус? — спрашивает он кивнув на бумажник.
— Антилопа, — с заученной горделивостью обаятельным баритоном ответствует Максим.
И Гариф совершенно неприлично покатывается со смеху.
— Ты только не обижайся, — еще всхлипывает он, утирая лицо ладонью. — Ну давай, выкладывай, какого хрена я тебе понадобился.
Собеседник в лимоновом костюме кажется совершенно растерянным, и оттого начинает злиться.
— Жарко сегодня. И вообще лето что-то жаркое, — говорит Максим, стараясь сохранять самообладание, гуляя глазами где-то в древесных кронах.
— Ладно, не хочешь колоться, — давай погуторим о погоде, — хмыкает Гариф, и тоже вперивается взглядом в какое-то дерево.
— Жарко… Пожалуй, я тоже что-нибудь выпью.
— Не советую, Максим. С непривычки ты испортишь себе желудок.
— ……………………………………………! — наконец не выдерживает красавец, и заплетает целый венок из слов чисто инвективных. — Что ты все тащишься! Все-таки мы не виделись уже…
— Лет пять… Нет… Да, пять лет будет. С того дня, как ты все-таки нашел свое большое счастье… Кстати, как там Роза?
— Как Роза… Хорошо.
— Пять лет не виделись, хотя и жили в одном городе. Ну, разумеется, за вычетом, как я догадываюсь, твоих… ваших с Розой обыкновенных странствий по всяким там Таити, Борнео… И если бы еще пять лет не встретились, — тоже, думаю, ничего страшного не случилось бы.
— Да-а… — удрученно урчит Максим, то и дело отбрасывая пятерней льняной чуб, падающий на лоб. — У каждого свои проблемы.
— Проблемы? У тебя могут быть проблемы?! Ну не я в разрешении их помощник, это точно. А если деньги… Денег я тебе не дам. В конце концов для чего тебе Роза? Если будешь хорошо себя вести, — она поможет. Все-таки ты ей… муж.
Красивая русая голова склоняется все ниже над белым пластиком стола.
— Да-а… Пока еще муж.
— Ах, вот в чем дело! Но, дорогой, а как же ты себе все это представлял?
— Да-а… Она всегда говорила, что я не первый у нее муж, и, может быть, не последний.
— О, так тебе еще попалась честнейшая женщина! Впрочем, все было бы очевидно и без ее признания. Ты провел пять волшебных лет…
— Каких там «волшебных»! — голос Максима срывается едва ли не на фальцет.
— Нет, я понимаю, что Роза имеет очень мало сходства с топ-моделью. И я всегда восхищался тобой: по-видимому, ты обладаешь феноменальным талантом… Я бы, например, под дулом автомата «УЗИ» не смог бы, даже, если бы прихватил с собой домкрат. Но компенсация, согласись, была щедрая. Конечно, тебе следовало позаботиться о себе прежде. Не знаю как. А теперь… Сменщика она уже нашла?
Лоб Максима должно быть вспотел, потому что тонкие прядки волос стали прилипать к нему.
— Нет еще… Но Роза говорит, что нуждается в переменах, — новый муж должен быть черным… ну, в смысле, смуглым. И как можно более волосатым… Она, конечно, цинична…
— За такие-то деньги можно себе позволить любой цинизм.
— А до того я должен оставаться… выполнять…
— Супружеский долг, — подсказал Гариф.
— Ну да… Она тем временем решит с каким выходным пособием вытурить меня. Так еще… — Максим при этом делает несколько судорожных глотательных движений. — Еще Роза сказала, если я сам найду стоящего сменщика, то мое выходное пособие удвоится. И еще какое-то время мы сможем жить вместе, втроем, пока она это… как его… адаптируется.
Пригожесть Максима все же оставляет ощущение некой неестественности, так, словно силами какого-то технического гения особым образом был выпрямлен его нос; широким, идеальной формы бровям придан восхитительных размах; русым волосам — легкость, а подбородку — волевой очерк. Но сейчас на глазах у Гарифа это лицо, по праву (возможно) обвыкнувшееся с самодовольством, против воли содрогается от дьявольского смятения, и смотреть на это неприятно.
— Ты не представляешь, — продолжает страдалец, — что были для меня эти пять лет. Роза выдавала мне в месяц не более тысячи баксов. Да. А если она находила в моем поведении какую-то провинность, — то и пятьсот. Ты же понимаешь, это деньги, чтобы вот в такой вечер я не сдох от жажды, и мог бы приобрести бутылку «Кока-колы». На костюмы, на обувь, даже на приличные солнечные очки я должен был каждый раз клянчить у нее подачку. А что касается более крупных вещей… то все они — как бы подарки за особые заслуги. Подарки, которые Роза, случись у нее паскудное настроение, забирала и тут же продавала. Ты прав, я увлекся: круизы, авто, яхты всякие — чувствуешь, что ты чего-то стоишь… А надо было подумать о будущем. Но копить, как видишь, не с чего было…
В трех метрах от беседующих совершенно безбоязненно скачет по ветке бузины синеголовый зяблик и бодро щебечет. Гариф давно уже переключил свое внимание на эту беззаботную пташку, не найдя вокруг более занимательного объекта. А собеседник, склонив голову и глядя в стол, продолжает сказывать горькую повесть своей жизни.
— … в первый год. Роза предлагала тогда мне открыть какое-нибудь небольшое дело. Серьезно подняться она мне, конечно, не позволила бы. Но можно было… ну, там, стать… эстрадной звездой или что-нибудь в этом роде…
— Ты поешь?! — оживляется Гариф.
— Ты же не маленький! Поешь — не поешь… На крайний случай спеть может и кто-нибудь другой.
— Не такой красивый и богатый.
— Допустим. Но, видишь, я увлекся. Сам виноват…
По всему видать этот разговор Гарифу успел изрядно надоесть:
— Хорошо, мне-то ты зачем все это рассказываешь? Вряд ли для того, чтобы я тебя пожалел.
— Подожди, не гони лошадей, — выпаливает тот на одном дыхании фразу, заканчивающуюся чем-то вроде стона.
Это явно не входит в привычный арсенал его манер, — он с силой сжимает челюсти, чем приводит в движение желваки на скулах.
— Роза чем-то серьезно больна. Очень серьезно. Так что, может, ей не так долго осталось…
— Это она тебе сказала? — перебивает Гариф.
— Вообще-то, да… она… С первого дня говорила об этом. Я пытался выяснить… но, сам понимаешь, ее врачи умеют охранять тайны.
— Короче.
— Короче я хотел тебя попросить… То есть не попросить, а предложить. Это может быть весьма выгодным для тебя делом. Во всяком разе десять штук зеленых я тебе гарантирую…
Но тут Гариф вдруг взрывается каким-то просто гомерическим хохотом, и красавец Максим тотчас обрывает пламенную свою тираду. Красный и потный не может он оторвать жаркого взгляда от покатывающегося со смеху приятеля, а смазливое лицо его все краснеет и краснеет от нарастающей досады. Гариф же столь безумно продолжает гоготать, что из вагончика-киоска вслед за белобрысенькой официанткой показывается коротко стриженая голова с физиономией горбоносой и усатой. Немногочисленные посетители с достоинством провинциального бонтона рассматривают возмутителей спокойствия.
— Какой же я… Какой же я тупой… — сквозь хохот выдавливает из себя слова Гариф. — Какой же… Вот только понял… наконец. Так ты, значит, хочешь уступить мне свое большое счастье! То бишь Розу. Так? Уступить? Передать?
Лицо Максима теперь приобрело цвет, который в былые времена назвали бы красиво «сольферино».
— Да нет… ты не понял… Я не то, чтобы… а…
— Вот ты отмочил, — хохочет Гариф. — Ты уверен: я вполне черный и достаточно ли волосатый?
— Ты не понял… Ты же не дослушал. Да прекрати ржать! Дай скажу.
Гариф несколько затих и изобразил в лице внимание.
— Я дело предлагаю тебе. И денежное. Во всяком случае от тебя много не потребуется. Во всяком случае пока. А дальше сам уже будешь смотреть… как там тебе лучше. Захочешь, — можешь попробовать по серьезному… А я тебе предлагаю… ну…
— Ясно, ясно, — Гариф больше не смеется. — Тебе нужно продемонстрировать Розе какую-то свою деятельность или хотя бы участие в поисках ее нового… как бы это точнее выразиться…
— Мужа, — подсказывает Максим.
— Ну, пусть «мужа», хотя… Ты сдерешь с нее какую-то сумму на всякие технические издержки, а мне из этой суммы отвалишь процентов эдак пять, а то и десять, да?
— Почему «процентов пять… десять», если я от нее какие-то деньги на это получу, то все их тебе и отдам.
— Неужели? А в чем же твоя хитрость?
— Да не то, чтобы хитрость… Ты невнимательно меня слушал.
— Да-да, она же якобы умирает, — ухмыльнулся Гариф. — Хотя, если судить по ее планам, жить она собирается еще лет двести. Нет, Максим, пожалуй, никакого дуэта, а тем более трио у нас не получится. Я говорил: у тебя талант. Я же, как видно, такими способностями не обладаю, да и практики необходимой не имел. К тому же у меня семья, какая-никакая. Так что расстанемся мы с тобой еще лет на пять. Но ты давай — не падай духом. Успехов!
— Но, может быть…
— Нет, Макс, не может. И давай прощаться.
— Что ж, как знаешь.
Максим поднимается из-за стола. Он все еще очень взволнован, но внешне ему почти удалось совладать с собой, — и вот он вновь красив, полон чувства собственного достоинства и даже несколько надменен. Он кладет на стол пеструю с голографическим рисунком визитную карточку.
— Здесь и мобильный, и пейджер… В общем, захочешь, — найдешь.
— Вряд ли захочу, но все равно, спасибо. Пока!
— Пока!
Максим удаляется в глубину парка, Гариф смотрит ему вслед, покручивая порожнюю бутылку. Фигура в ярком желтом костюме еще долго остается заметной на фоне темной зелени.
У гипсовой балюстрады цветущие кусты бузины, уже утратившие солнечную позолоту.
Над ними лазоревый небосвод, в котором чертят затейливые фигуры свободные стрижи.
По лазоревому небосводу медленно поползли финальные титры.

 

Мы закончили отсматривать только что смонтированный очередной фильм сериала. Степан щелкнул по клавише с надписью «all stop» и, потешно скривившись, посмотрел на меня.
— По-моему, на этот раз не очень, — сказал он, впрочем, без жесткой уверенности в голосе.
— Почему же «не очень»? Нормально. Может быть, не шедевр… То есть, определенно не шедевр, да мы ведь и не ставили перед собой подобной задачи изначально.
Степан принялся убирать рабочее место: один за другим погасли разноцветные огоньки пульта, магнитофонов; захрипев, уснул монитор; кассеты отправились в ящик стола, лазерные диски — на полку. И в тесной нашей монтажке как всегда внезапно и вдруг стало тягостно тихо и душно. За окном давно уже плавала полночь, до сего момента отгоняемая от этой небольшой комнатушки бурлящей работой. Но вот работа окончена, и безотрадная ночь стала настырно протискиваться к нам сквозь полузакрытое алюминиевое жалюзи. Шестнадцать часов упорного труда давали о себе знать, — говорить было просто трудно. Тем не менее некая меланхоличная сбивчивая беседа время от времени возобновлялась, покуда каждый из нас возвращал этому месту мертвый порядок.
— Тебя, верно, заждались дома? — спросил зачем-то я, будто не знал ответа.
— Да нет… Спят уже. Ларисе завтра рано вставать, — всякие ОВИРы нужно обойти.
— Да! Ты же говорил, она в Америку собралась?
Степан с явно показным тщанием записывал в специальный журнал время завершения работы, комментарий о состоянии техники и прочую чисто формальную ерунду. В маленькой комнатке висела томительная ночная тишина. Впрочем, Степан всяк раз прибегал к этому наивному приему, — становился глухим и немым, — коль скоро ему не хотелось отвечать. Но эта потешная ухватка почему-то всегда не столько смешила, сколько раздражала меня.
— Так в Америку, да? — повторил я вопрос почти комически громко и отчетливо.
Он опять «ничего не услышал». Но я никогда не забывал о том, что всякий прием следует доводить до логического завершения:
— В Америку, видать, Лариса собралась… Не в Америку ли собралась Лариса? Не Лариса ли собралась Америку в?
Степан наконец оторвался от журнала, и заговорил как ни в чем не бывало:
— Да. Ей вызов должен вот-вот придти. На работу.
— А с кем же дочка останется?
— Ну-у… бабушки. Я.
Выглядел он в своем ответе, прямо скажем, не блестяще. А я почему-то всякий раз после подобной провокации начинал на себя же и злиться, когда человек рядом по моей краткосрочной прихоти терял спасительную социально-пристойную скорлупу.
— Знаешь, пожалуй, ты прав, эту серию стоило бы несколько подсократить, — поторопился я сменить тему. — И Бугаев не блистал, и крупных планов что-то маловато.
В это время мы уже закрывали чудовищную железную дверь нашей студии, — всякий день ее отвратительный лязг знаменовал приближение короткого и бесплодного отдыха. Эхо пустынного темного коридора лениво передразнило три замочных щелчка.
— Не проспать бы завтра, — резонно заметил Степан; отраженный голос его смиренно утонул во мраке.
И мы затопали по длинным сумрачным ходам-переходам-лестницам к выходу из телецентра. Унылые и в дневные часы эти стены с вереницами однотипных дверей точно вздрагивали от гулких наших шагов. Редкие лампочки дежурного света не способны были осилить широту мрачного пространства, так что от неприятных столкновений спасали опыт да невозмутимая пустота. Я взглядывал подчас на своего спутника, и, несмотря на достаточно плотный сумрак видел его лицо вполне отчетливо. Конечно, видят в такой обстановке не глаза, а… память или что там еще… Но какая разница?
А лицо его так и хотелось бы назвать… коренастым. Было оно, как и вся фигура, широким, квадратным и производило впечатление непреложной прочности. Хотя, только беглый взгляд отнес бы владельца такой физиономической атрибутики к счастливому племени незамысловатых и бездумных крепышей, щедро одаренных добротным телом и полным отсутствием разъедающей мысли. Узкие губы и слишком уж небольшой нос забрасывали сомнение: так ли уверен в себе этот человек? Так ли он уверен в себе, как силятся доказать то светлые глаза его в несколько небрежном и нарочито прямом взгляде. Так ли неуязвим этот лоб, все-таки слишком высокий для природно простецкого малого.
Но вот после очередного коридорного заворота впереди замаячило тускло освещенное фойе. Звук наших шагов сделался глуше, — за стеной находились съемочные павильоны, и пол здесь был устлан специальным звукопоглощающим покрытием.
Мы вошли в фойе. За стойкой, у самого выхода, в старом кресле, вкушал сахарный сон дежурный милиционер.
— Са-аша, — позвал я.
— Саша, очнись, — тронул его за плечо Степан.
Саша-милиционер встрепенулся, хватая точно рыба ртом воздух. Он так раскраснелся во сне, что его и без того всечасно розовое личико сделалось вовсе детским. И я подумал, что вот Саша-то был вполне или почти вполне счастливым человеком. Во всяком случае самодостаточным, самому себе приятным и в неполные двадцать четыре уже нацело завершивший всякое развитие себя, как личности.
— А? Что? А? А-а-а… На сигнализацию поставили?
— Сигнализация опять неисправна, так в свои талмуды и запиши, — доложил Степан.
— Ну, ладно. Не работает, — бывает. Тогда я почаще буду на вашем этаже обход делать, — зевая, пообещал Саша.
— Ты, главное, при этом ноги не стопчи, — язвительно заметил я.
Саша даже немного смутился:
— Нет, а что… Я каждый час прохожу… Да… Ну, каждые полтора часа.
— В том никто не сомневается, — подвел черту в разговоре Степан.
Саша-милиционер открыл входную дверь, и на нас хлынула бескрайняя мягкая летняя ночь. Вверху, над черными утесами зданий и черными массивами листвы, сияли тихие звезды в неявственной синеве ночного городского неба. Легчайший ветерок рассказывал, что где-то неподалеку расцвела маттиола. От недальнего проспекта доносились от времени до времени глухие перегуды редких автомобилей. Туда-то мы и направили свои стопы.
При обоюдном молчании прошли мы два квартала всегдашнего пути. Плохо освещенный бездыханный проспект казался вульгарной метафорой жизни человеческой.А мимо пролетающие подчас фары лишь подбавляли общей картине безысходности. Желтые фары пролетали мимо, никто и не думал останавливаться возле нас, не смотря на активную нашу жестикуляцию. Наконец я не выдержал:
— Да что это они, как угорелые… Или птицам деньги не нужны?
— Боятся, может. Если я с женой в такое время возвращаюсь, — первая же машина останавливается.
Мы еще некоторое время полюбовались пустотой безразличного города.
— А не кажется ли тебе, Степан, что… как это пела Камбурова… А! Что-то скучно мы живем. Нет? Еще Николай Васильич о том же, помнится, говаривал.
— Когда скучно, когда не очень. Раз на раз не приходится.
— Вот носимся мы с тобой полнедели, — снимаем всякую рекламную белиберду. Потом полнедели монтируем то, что наснимали. Потом опять полнедели снимаем… И так за месяцем месяц, и год за годом. Ладно, еще сериал чуток развлекает. Не хочется тебе чего-нибудь… Нет, я без всяких подводных шпилек. Ты доволен тем, что имеешь? Не кажется тебе оскорбительным этот заведенный стандарт?
— А что? — Степан посмотрел на меня с недоумением, но вместе с тем, как мне показалось, и с надеждой.
— Неужели в двадцать шесть лет ты уже… Нет, не так. Я старше тебя на десяток лет, для твоих двадцати шести это не такой уж непреодолимый возрастной барьер… — да, говорил я весьма сбивчиво. — Мне всегда казался занимательным вопрос: волен ли я хоть сколько-то управлять своей судьбой или же… Однако, речь не о том. Повторюсь: тебя все устраивает в твоем житье-бытье?
Возможно, не стоило, и определенно не стоило мучить уставшего человека, требовать от него немедля решения вопроса столь головоломного, если, конечно, Степан усматривал в нем какую-то головоломность. Но остатки агонизирующей надежды обрести какого-то сподвижника в разрешении закомуристых жизненных тайностей понуждали длить этот нелепый разговор.
— Но ты же знаешь, на телевидении ничего нельзя сделать. Без денег, разумеется, — по сощуренным глазам на лице Степана можно было бы предположить, что, несмотря на изрядную усталость, оставленную напряженным днем, он силится отъединить некий особый, верховный смысл довольно нелепого вопроса. — В принципе, я двумя руками «за». Но это же надо спонсоров искать… Тут ведь без денег даже и говорить не о чем. И вообще я сейчас совершенно не способен рожать какие-то идеи. Давай отложим это хотя бы до завтра. Я уже ничего не понимаю…
— Я тоже.
В этот момент к обочине подкатил автомобиль, и безо всякой на то просьбы. Из-за приоткрывшейся дверцы высунулась бритая голова.
— Куда?
Я назвал два направления, водитель выбрал вариант моего коллеги, и, коротко распрощавшись, мы расстались.
Два красных огонька все таяли и таяли в скрадываемой темнотой перспективе. Ночь обещала быть душной.
Не знаю почему, мне запомнился этот день, рядовой из рядовых.
Попал я на телевидение случайно. К слову сказать, я и тогда испытывал большое недоверие к спасительному всеразрешающему «случайно». Но к этому еще вернемся. Позже.
Приехав из столицы, я несколько месяцев болтался без работы, поскольку образованию, полученному в художественном институте, не так просто найти применение, коль скоро ты не готов к бесславной голодной смерти. Тем более в таком городе, где из полутора миллионов флегматичных насельников девяносто девять процентов имеют одну на всех американскую мечту о богатом столе и обильном стуле. Не могу сказать с определенностью, от века ли такие настроения владели здешними умами (и как там дотоль было насчет ума), только на тот момент картина общественных ценностей и настроений складывалась как раз таковская. Во всяком случае процесс «всеобщего окисления», который предрекал Федор Михайлович, прошел без особых сучков и задоринок. И царство чужеспинников наступило…
После четырех месяцев жизни стесненной (сознание чего всечасно подогревалось стараниями жены) мне (безусловно, «случайно») повстречалась подруга юных дней. В дни юные звалась она Ксюхой Галушко. И, если имя ее осталось прежним, то фамилию она успела сменить на весьма отличную от предыдущей — Шилклопер. Вот Ксения Шилклопер и предложила великодушно содействие в моем трудоустройстве. Ксюха говорила, что я ничего не понимаю в современной жизни, что никого на работу в мало-мальски пристойные места «с улицы» не берут, что необходимы рекомендации людей достоуважаемых. Мои попытки выяснить, кто же эти замечательные люди и где их найти не увенчались успехом. Ксюша вполне легкомысленно относилась к этому вопросу (кстати сказать, никакого вопроса здесь для нее и не существовало), сказала только, мол, надо иметь знакомства, и она-де потщится составить мне протекцию, хоть и через благоверного. Иначе же можно рассчитывать лишь на кайло да лопату, но этот труд хоть и каторжный, а оплачивается втридешева. К тому же, вряд ли мне какие-либо пути ведомы, помимо путей творческих. А потому одна мне дорога, — в местный телецентр. И хотя провинциальное телевидение и в лучшие-то времена нельзя было назвать строителем качественно новых культурных и духовных сокровищ, отмеченных, как это говорится, общественно-исторической уникальностью, — на сегодняшний день оно превратилось в пошлейшую лавку. Впрочем, выбора не предоставлялось, а я уже был готов на все. Ксюха говорила, что ее супруг Иван, который Шилклопер, тоже работал на телевидении под началом некоего господина Боброва, работал до тех пор, пока не нашел место в одном туристическом агентстве; но для службы в турфирме нужны едва ли не родственные связи, так что супруг Иван сам там на птичьих правах, а с телевидением решить вопрос, может быть, и удастся. И еще говорила мне Ксения Шилклопер, что, скорее всего, они с Иваном и не содействовали бы мне в приобретении этого замечательного места, а приберегли бы для себя, на случай, коль скоро туристическое агентство обанкротится, да только не далее, как через полгода они покидают эту местность навсегда.
— Куда это вы? В Израиль? — я решил, что на участие следует ответить участием.
— Мы что, на сумасшедших похожи? — воскликнула Ксюша. — В Германию, конечно.
В те давние времена, когда Ксения еще носила отцову фамилию Галушко, я как-то мало обращал на нее внимание. Казалась она мне вполне бесцветной: и ее желтоватые негустые волосы, — не то, чтобы некрасивые, но блеклые; и мелкие черты лица, — не отталкивающие, нет, но будто бы маловыразительные; и несколько тяжеловатая фигура, и скованность движений… Но в минуты той беседы, прислушавшись к собственным чувствам, я вдруг несказанно удивился, — как поразительно переменились мои понятия с течением времени. Все, касательно ее внешности, представлялось мне теперь вполне привлекательным, главное же, — ныне совершенно отчетливо видел я в ней неподдельное добродушие, и такие женственные, такие влекущие мягкосердечие и заботливость. Она стала значительно раскованней, но, как ни пытался, не мог разглядеть в образе ее действий ни похотливой игривости, ни желчности, признанных по сегодняшней моде едва ли не женским очарованием. Когда же Ксюша пустилась в перечисление бессчетных достоинств ее мужа, когда начала сказывать, как отстаивает его перед своей матерью, и сколь величественными видятся ей перспективы их совместного пути, я и вовсе загрустил, невольно завидуя Ивану Шилклоперу, и с тягчайшим раскаянием вспоминая былую свою ветреность: ведь, почитай, моя семейная жизнь могла сложиться совсем на иной манер, когда бы в свое время оказался чуточку дальновиднее, — как знать, возможно, мне удалось бы обрести надежного друга и единомышленника в лице этой очаровательной женщины…
Чтобы отогнать начавшие было сгущаться досадные мысли, я спешно укрепил себя расхожей поговоркой, — «везде хорошо, где нас нет» (и еще «чужая жена — глубокий колодец»), — и поторопился вернуть строй беседы к изначальному:
— Так какими будут наши ближайшие шаги? В плане освоения местного телевидения.
Ксюха с легкостью переключилась на другую тему, и вот с тем же удовольствием разрабатывала проект моего трудоустройства:
— Завтра в девять утра у телецентра. Я тебя проведу, представлю. Времени терять не надо, потому что…
Не перевелся еще в нашей стороне тот удивительный тип увлекающихся преданных женщин, способных точно растворяться в своем избраннике, сохраняя при том нацело свою притягательную индивидуальность; они и жизнь видят как бы в одном мажорном ключе. Казалось мне тогда, что этой мудрости женской достигают они своею волею, что любая дочь Евы, возымей только охоту, может стать доброй, кроткой и сострадательной.

 

На следующий день мы встретились в условленное время в оговоренном месте. Кажется, была поздняя осень, да, недужный ноябрь собирался передать бразды правления новой зиме. Мы встретились с Ксюшей в крохотном вымокшем скверике у самого входа в телецентр, и потопали в благословенные владения студии «Молох», хитро и ловко прилепившейся к областной телерадиокомпании. Меня вели на смотрины к хозяину студии Артуру Боброву, к доброму приятелю Ивана Шилклопера.
Кабинет, порог которого мы переступили, был тесен, грязен и неприютен. За дряхлым рыже-пегим с подпалинами столом, однако, оснащенным модными и дорогими письменными приборами, компьютером, принтером и факсом, сидел… О-ох!.. Позже я рассмотрел его подробнее. «Шлаки» тут, «шлаки» там, — бока, пузо, щеки, задница, почти бабья грудь, — все было каким-то раздутым и обвисшим. А от непрестанно трясущихся рук просто невозможно было оторвать взгляд. Лет, более тридцати, но выглядящего, пожалуй, несколько старше, по причине нездоровой бледности лица и деградировавшего тела. Но по крайней мере восточные чувственные глаза и плотная черная бородка могли прийтись по вкусу женщинам с фантазиями.
Он поднялся из-за стола, и с тошнотворной улыбкой заурчал:
— Очень рад! Очень рад! Мне Ксения почти все рассказала.
Тут же они переключились на обсуждение свойских, милых сердцу вопросов: как обстоят дела в туристическом агентстве, как работает супруг Иван; что пишет мама Ивана из Германии; скоро ли состоится отъезд и какие условия ожидают их там, среди этих ужасных немцев. Между тем, Артур Бобров внимательнейшим образом изучал меня, нет-нет, да и подбрасывая мне часом какой-нибудь вопросик. Например:
— А вы не собираетесь эмигрировать?
И поскольку эмигрировать я как раз и не собирался, а напротив, — крайне нуждался хоть в какой-нибудь службе в своем отечестве, — отвечал я тоже очень весело и предельно учтиво.
Проведя таким образом предварительный осмотр будущего илота, Артур Бобров, чаятельно, признал меня кандидатурой подходящей, и тотчас выпроводил Ксению Шилклопер из кабинета, под предлогом весьма милым: поздороваться с прочими работниками студии. Как только дверь за нею закрылась, директор Бобров сделался вовсе торжественным, а повадки его обхождения — проникновеннее, знаете, когда ощущаешь, будто внутрь тебя вползают невидимые уверенные щупальца, и пытаются присосаться к твоей душе.
— У вас замечательное-таки образование, — голосом самым, что ни на есть задушевным плел он шелковые силки беседы, — и тембр изумительный, и внешность, — все. Я, как человек чистосердечный, скажу вам с предельной честностью: нам такие люди нужны. И у нас даже есть одна передача, которую запустили было, да ведущий ее нашел себе другую работу, наверное, более-таки выгодную, и покинул нас… В общем, работа для вас есть. Но, как бы вам это объяснить… Многие думают, что телевизионщики, таки, купаются в золоте, и вообще все проблемы их стороной обходят. Да?
— Нет, — сказал я.
— Так вот, уверяю вас, что это не так. Совсем не так. Сегодня телевидение переживает сложнейший экономический кризис. Уверяю вас, сложнейший! Вы, умный и образованный-таки человек, конечно же это поймете, но другие… Вы понимаете?
— Я понимаю, — послушливо отвечал я.
— Но я со своей стороны понимаю-таки людей, которые у меня работают. Им тоже нужно кушать, они тоже хотят намазывать на булку сливочное масло. Но такой кризис! Все телевидение существует только от рекламы. Исключительно от рекламы! — Артур Бобров говорил вдохновенно, с великолепно отрепетированной искренностью. Его большие глаза в пушистых ресницах масляно туманились, точно от невозможности выплеснуть весь поток переполнявшей его нутро душевности: — Да, реклама, одна реклама. И я говорю людям, если вы хотите иметь-таки возможность покупать сливочное масло (я говорю образно, вы понимаете), если вы хотите смотреть дома хороший телевизор иностранного производства, и, чтобы он был с дистанционным управлением, и, чтобы в это время вас обдувал престижный кондиционер, и, чтобы под ногами вашими находился ламинатпаркет… Тогда нужно больше работать: искать рекламу, искать-таки рекламодателей, спонсоров. Вы понимаете? Ведь мы от областного государственного телевидения ни копейки не получаем, мы организация коммерческая. И что заработали, — то и съели. Я даю человеку работу, и говорю: вот тебе как бы удочка, и давай будем ловить, давай постараемся жить лучше…
Ощущение было такое, будто купаешься в каком-то сахарном дерьме, посему я страстно желал, можно сказать, вожделел скорее покончить с этим собеседованием, и, по-быстрому обусловив все договоренности, умчаться отсюда на всех парах. Я рискнул осадить поток словесных излияний, уже успевших меня очень сильно убедить в том, что передо мной мудрый, честный руководитель, неустанно пекущийся о том, чтобы бытье его работников напоминало молочные реки с кисельными берегами.
— Все это, безусловно, очень справедливо. Но…
— Понимаю. Очень понимаю, — с легкостью уловил он мою мысль. — Естественно, вас, как мужчину, прежде всего интересует… У вас семья есть?
— Есть.
— Как мужчину, и как главу семейства, вас, конечно же, интересует, сколько вы сможете-таки здесь заработать. Да?
— Да, — чистосердечно признался я.
— Так я вам скажу, что касается той передачи, о которой я вам говорил, — это передача о культурной жизни нашей области, о всяких исторических памятниках, — ее будет оплачивать один очень солидный банк. Теперь всякая солидная организация должна заботиться-таки о своем имидже, ну, и банк, который поддерживает культуру… Это понятно. Передача должна выходить еженедельно, четыре раза в месяц, значит. Всякие детальки мы потом обговорим. А, что касается оплаты, я могу предложить вам по десять долларов за выпуск. Понимаю-понимаю-понимаю, деньги это, конечно же, небольшие, — заторопился с комментарием собственных же слов Бобров, знать, углядевший в моем лице проскочившее замешательство, — но это, разумеется, по началу. Между прочим, на канале «Вавилон» все дебютанты два месяца работают вовсе бесплатно, весь, так сказать, испытательный срок. Так что, у нас здесь еще по-божески. Ну, а насчет рекламы, как и говорил, тут все карты в руки! — вновь Бобров был улыбчив и светел. — Тут — сколько угодно! Между прочим, если уметь находить рекламодателей, — то можно очень, очень-таки неплохо зарабатывать. Приводите заказчика, и только он расплачивается, — тут же вы получаете десять процентов, тут же, наличными.
— Прекрасно. Начнем трудиться на таких условиях, — учтиво улыбнулся я, поднимаясь со стула.
— Что же, я очень рад, что уже с первой минуты у нас с вами возникло такое взаимопонимание, — Бобров тоже улыбался, улыбался упоительно, выползая из-за своего стола. — Но к сожалению, сегодня, сейчас, я не могу дать вам никаких гарантий на будущее. Однако надеюсь, я уверен, что ваша работа будет продуктивной, и наша совместная, так сказать, творческая деятельность продлится-таки ни один год.
При этих словах директор Бобров помалу надвигался на меня, и по мере того, как крупное отвислое брюхо его приближалось ко мне, — я невольно отступал, пятясь к входной двери. А Бобров все приближался, улыбался и говорил:
— Впрочем, я уже сейчас чувствую, я вижу, что мы с вами должны сработаться. Ой, я вижу, что вы таки человек умный и умеете зарабатывать деньги.
Мы уже подошли к входной двери почти вплотную, когда дверь эта вдруг чуть растворилась, и в неширокую щель протиснулись две головы. Одна — принадлежала Ксюхе, вторая, коротко стриженая, с лицом желтоватым и сухим (о таких говорят: щека щеку ест), небольшой, но хищный носик которого был украшен прямоугольными очками в тонкой золотой оправе, — принадлежала энергичной женщине лет, эдак, сорока. На лица обеих голов были надеты улыбки, но улыбка энергичной женщины определенно теряла выразительность, вследствие накладывавшегося на нее гораздо более яркого выражения какой-то сосредоточенной плотоядной заинтересованности.
— А мы пришли на новобранца посмотреть, — кокетливо, если то можно было назвать кокетством, проговорила жилистая голова в золотых очках. — Добрый день.
И женщина протиснула в кабинет свое небольшое извивающееся тело облаченное в оливкового цвета брючки и свитер болотной зелени с узором переплетенных желтых и черных колец. За ней последовала Ксюша.
— Вы уже все? — наивно осведомилась моя подруга юных дней.
— Почему «все»? Мы только начинаем, — пошутил руководитель студии, и все тотчас рассмеялись.
Посмеявшись некоторое время, достаточное для экспонирования друг другу дружелюбия, каждый из присутствующих предъявил обществу свой пакет стандартных комплиментов и тривиальных пожеланий. И я пыжился не ударить в грязь лицом, хотя и смущала меня бесперечь та абсолютно неприкрытая внимательность, с которой ни на секунду не прекращала изучать меня особа в золотых очках.
— Если вам интересно взглянуть… — с обыкновенной своей мягкостью начал было Бобров, как энергичная тетя весело перебила его.
— Я могу показать! Я могу все ему показать! Все наше хозяйство.
Бобров едва заметно нахмурился, но спорить с нею не стал:
— За радостями да шутками я и забыл вас представить…
— А что нас представлять? Что нас представлять? — вновь оживленно заверещала особа. — Мы и сами друг другу представимся. Наина Военморовна.
— Военморовна? — не удержался я, но тут же поторопился пусть и неуклюже замять допущенную бестактность: — Я это… чтобы лучше запомнить.
Она, похоже, и не заметила моего конфуза, хотя вряд ли могла пропустить что-то мимо своего небольшого хищного носика и острых, увеличенных линзами, глазок. Просто я был в ее сорокалетней жизни не первым, и даже не сотым, кто споткнулся на таком ее отчестве.
— Да, Военморовна, Военморовна, — вновь завертелись петлисто слова, — дедушка так отца назвал в честь Красной Армии.
— Он моряком был? — сказал я, чтобы что-нибудь сказать.
— Ну-у… Да нет! Нет-нет. Каким там моряком! — продолжала тараторить Наина Военморовна немало не замечая досадливого сопения своего патрона. — Просто, вы же знаете, тогда так надо было. Такая была ситуация.
— Ну, вы идите смотрите, наверное, — умудрился все же протиснуть несколько слов между тарахтением Наины Военморовны директор Бобров.
— А мы уже идем, мы уже идем, — подхватила она. — Все посмотрим. Ксюшечка, ты здесь подождешь? Можешь, конечно, с нами, если боишься, что я украду твоего протеже.
— Я это… Подожду… — захлопала глазами Ксюха.
— Вот и хорошо, — пискнула Наина Военморовна, по причудливой виляющей траектории выскакивая из кабинета, и за руку увлекая меня за собой.
Вослед за ней я вылетел в сумеречный коридор, в самом конце коридора раззявила пасть устрашающего вида большая железная дверь. Туда-то, как я понял, и лежал наш путь. Коридор был безупречно прям, но Наина Военморовна и здесь умудрялась в движении своем странно петлять, точно всечасно увертывалась от вражеского обстрела.
За монументальной железной дверью находилась крохотная передняя, владевшая в свою очередь еще тремя дверями.
— Это наш компьютерщик. Это Фимочка, — возбужденно повизгивала моя чичероне, как заведенная вертя и потряхивая головой, от чего стекла ее очков безустанно взблескивали. — Фимочка замечательный, изумительный специалист. Фимочка может такие вещи, которые никто, кроме него в городе не может. А это наш новый коллега, — наконец вспомнила она и о Фимочке.
Компьютерщик Фимочка, молодой кучерявый черноволосый красавец палестинского образца, по временам апатично поглядывал на нас из-за монитора своими прекрасными коровьими глазами. Слишком низкий и неширокий лоб несомненно портил общее впечатление от его лица, но матово-смуглый румянец, любострастный рот и, главное, нескрываемая уверенность в себе, особым образом гармонизирующая все черты, могли нравиться, а, взглянув на удвоившееся вихляние сухопарого тела Наины Военморовны, становилось очевидным, что и нравились.
Несомый верткой энергией своей вожатой, вслед за ней я покинул компьютерную, голые стены которой в старой желтоватой побелке, в пятнах сомнительного происхождения, с оббитой кое-где штукатуркой, мутное стекло окна и загвазданный навсегда пол производили впечатление, будто люди сюда только, вот въехали, либо же не сегодня-завтра собираются съезжать, и, подобно персонажам «Мелкого беса» пакостят жилье «назло хозяйке».
— А здесь наши рабочие места. Здесь телефоны. Вы еще не представляете, сколько приходится работать с телефоном! Вот, Борис Михайлович, наш новый сотрудник, коллега, будет вести культурную программу, ну, ту, которую Донских вел. Зовут — Тимур, — представляла меня Наина Военморовна уже в другой комнате человеку-дирижаблю. — Очень симпатичный молодой человек.
Эта комната была несколько попросторнее только что осмотренных, но гляделась столь же сирой и неприютной. Здесь, пусть и в безнадежной тесноте, помещалось шесть столов, совершенно пустой книжный шкаф и крашеный голубенькой краской металлический сейф, чаятельно, «времен очаковских и покоренья Крыма». Обшмыганные стены тут и там украшали просто монструозные икебана из ядовито-ярких пластиковых цветов и листьев.
— Тимур? — переспросил человек-дирижабль. — Собираетесь разгромить Золотую Орду? Шучу. Я историк.
Из шести столов на этот момент заняты были только два. Один — был охвачен исполинским телом Бориса Михайловича, тыкавшего своими оплывшими виноградинками-пальцами в маленькую оранжевую печатную машинку, и между делом отправлявшего нам с Наиной Военморовной телеграфно куцые фразы. Не смотря на свою экстраординарную внешность, он чем-то смахивал на господина Боброва, точно нарочно был создан в качестве живого гротеска, знаменующего недалекое будущее директора студии «Молох». Соседний стол, прилепившийся вплотную к столу Бориса Михайловича, занимал чахлый мальчик лет двадцати. Мальчик просматривал цветную газету с рекламными объявлениями, при этом рот на его зело беспородном лице был постоянно открыт. Спервоначалу могло показаться, что это необыкновенное внимание к важности поглощаемой им информации отделило нижнюю его челюсть от верхней; но нет, он живо реагировал на слова Бориса Михайловича, поддерживая их одобрительным смехом.
— Я уверена, Тимур, вам у нас понравится. Вам с нами непременно понравится, — не переставала тараторить моя спутница. — И мы хотели бы в вашем лице найти…
— Знаем мы, Наина Военморовна, — не отрываясь от печатной машинки, буркнул в нашу сторону Борис Михайлович, — что бы вам хотелось найти.
— Да? И что такого? И что такого? Вы то уже себе нашли! — с особой едкостью в голосе, но вместе с тем как бы мимоходом заметила Военморовна, сверкнув очками в сторону мальчика с газетой.
— Что вы имеете в виду?! — вдруг взвизгнул человек-дирижабль, отталкивая от себя машинку и одновременно подпрыгивая на стуле всеми своими полуторастами килограммов атеросклеротического сала; мальчик при этом, наконец, перестал смеяться, а рот его открылся еще шире. — На что это вы постоянно намекаете?! Вы, Наина Военморовна, все время норовите любого укусить, а не укусить, так хоть ущипнуть!
— Да что я такого сказала? Я ничего такого не имела в виду, и не сказала, — используя уже совсем иные интонации, пошла на попятную моя провожатая, будто еще энергичнее сверкая стеклами очков. — Да и что я могла сказать? Ничего.
— Вы, Наина Военморовна, очень злой человек, — от визга Борис Михайлович перешел к проникновенной укоризне, с горечью во взвешенной растяжке слов. — Вы очень плохой человек. Вы ядовитая гюрза. И Бог накажет вас. Вот увидите.
Полегоньку я стал отступать к выходу, — никто этого не заметил, поскольку все занятые в сцене были слишком обременены оттачиванием своего актерского мастерства. У самой железной двери я столкнулся с Ксюхой.
— Что они там?.. — удивилась она.
— Обмениваются нерастраченной энергией. Люди творческие, — понятно… — пояснил я. — Пойду. Ты еще остаешься?
— Ой, да. Мне еще тут Эмму надо бы повидать. Да, Бобров уехал в банк и просил тебе передать, что завтра можешь выходить на работу. Завтра у них летучка, — так что к девяти.
— А-а…
— Не волнуйся, все будет хорошо. Идем, я тебя выведу: сам ты с первого раза дорогу не найдешь.
Мы выступили в обратный путь. В убогом сером коридоре плавал аромат дорогих сигар. На повороте я обернулся: в светлом прямоугольнике отдаленного теперь дверного проема стояла невысокая коренастая фигура. Всего секунду человек смотрел нам вслед, — и исчез. То был Степан.
Ноябрьский день восхитил меня, лишь только я очутился на улице. Он был холодным и промозглым, да, но зато каким свежим! Он был неприютен и безотраден, но как мудр! Мельчайшая водяная пыль осыпала мое видавшее виды черное пальтецо, и я, чувствуя себя уже природной частью окрестного мира, полетел по холодному городу, радуясь невольно, что дышать можно глубоко, что строгая графика черных ветвей и плоских домов все же приятна глазу, а люди — это завтра, это, может быть, через сто лет… А сейчас только милостивые холод и пустота.

 

Гостиная вполне благополучного дома: отделка помещения, мебель, бытовая техника — все смотрится, если и не роскошно, то уж, во всяком случае, и не дешево.
Работает телевизор.
На прихотливом диване, скверно имитирующем стиль королевы Анны, Гариф Амиров заломил за спину руку девочки лет семи, кричит страшным голосом:
— Отвечай, где списки комсомольцев?!
Девочка, чудесная, насколько вообще может быть восхитительна красивая девочка ее возраста, верещит, захлебываясь, но сквозь это экстатическое верезжание можно разобрать слова:
— Нет… Я не скажу!.. Я ни за что не скажу!..
Гариф как бы усугубляет степень своего палачества, покусывая маленькую ручку:
— Говори, партизанка Зоя, где красное знамя?!
Заливаясь смехом, сквозь самозабвенные вопли девочке едва удается выдавить из себя:
— Ой, папа!.. Ой, не могу!..
— Какой я тебе папа?! — мефистофельски ревет Гариф. — Где красное знамя?! Признавайся!
— Хорошо… Хорошо, я все скажу!.. — кричит ему в ответ девочка. — Красное знамя в земле!
— Ну, так смерть тебе! — рявкает Гариф, дважды целует девочку в затылок и обессиленный падает на диван.
— Папа! Папа, — набрасывается на него девчонка и, поскольку папа валяется с закрытыми глазами без всяких признаков оживления, принимается прыгать на коленях по его обширной груди. — Ну, давай еще поиграем в партизанку Зою! Ну, давай! Ну, папа!
— Доча, — раскинувшись в позитуре полнейшего измождения, не открывая глаз, бормочет Гариф, — нет. У тебя разовьются садомазохистические склонности.
— Нет, папа, не разовьются. Ну, давай еще поиграем.
— Нет, рыба. Уже вечер. Перед сном тебе нельзя играть в буйные игры.
— Можно…
В комнату входит женщина в шелковом брючном костюмчике шафранного цвета, с синим ситцевым фартуком в разноцветный горошек поверх него. Выглядит женщина, может, несколько старше Гарифа; невысока ростом, не толста и не худа, внешности самой обыкновенной, — таких именно и выбирают в жены предусмотрительные мужи, с приходом того возраста, когда озорничать уже становится лень, и начинает тянуть к патриархальной семейственности.
— Ну что за идиотские игры у вас, — всплескивает женщина руками, в одной из которых зажат нож, а в другой — яблоко. — Настя, немедленно слезь с папы! Гарик, ну чем ты думаешь? Половина девятого. Ты же знаешь, что она потом до половины ночи будет колобродить. Настя, я же тебе сказала!
— Что нам, в шахматы играть? — ворчит Гариф.
— Шахматы — очень хорошее занятие, — подхватывает женщина, принимаясь чистить яблоко.
Отец семейства, наконец, принимает сидячее положение.
— Видишь, кабачок, и мама то же говорит, — обращается он к дочери.
— Но я же еще не иду спать… — начинает скулить Настя. — Я еще не ужинала. А ужин еще даже не готов…
— Ну-ну, — ухмыляется мать, — ты, оказывается, проголодалась? Не забудь, пожалуйста, об этом, когда сядешь за стол.
Женщина выходит из комнаты.
— Что ж, Анастасия, неси свои краски, — будем делать искусство, — говорит Гариф.
— Ура! Ура! Ура! — с готовностью выкрикивает дочь, уносясь в другую комнату. — Папочка, а давай будем рисовать прямо на стене, — у нас же обои моющиеся, — кричит она на бегу.
— Я вам нарисую на стене! — долетает из кухни.
Девочка приносит целую охапку необходимых для художественного творчества предметов: листы бумаги, коробку с гуашью, фломастеры, линейки, кисти и еще стакан для воды и какие-то лоскуты; причем весь этот скарб, прижатый ее маленькими еще пухлыми ручонками к груди, топорщится во все стороны, а отдельные штуковины то и дело падают на лакированный светло-желтый кленовый паркет. Вместе с отцом она раскладывает свое хозяйство на столе, как и диван претендующем на какое-то родство с фантазией Томаса Чиппенделя. Только они садятся за стол и принимаются за работу, как в комнате вновь появляется мать. Теперь у нее в руках миксер, а на плечо наброшено полотенце.
— Вы бы хоть клеенкой стол застелили, — восклицает она не без раздражения.
— Так, в чем дело? — поворачивает к ней голову супруг.
— Я говорю…
— Наташа, ты что там делаешь?
— Пирог.
— Так вот иди и смотри, чтобы он не подгорел.
Супруга Наташа фыркает, но без рисковой запальчивости, разворачивается и молча уходит.
— Что будем рисовать? — справляется у дочери Гариф, покусывая ее за ухо.
— Папа, а давай нарисуем что-нибудь страшное! — с заговорщицкой миной предлагает Настя. — Нарисуем тако-ое…
Раздается звонок телефона. Гариф подходит к аппарату.
— Алло! Да. Сейчас позову, — говорит он в трубку и тут же кричит в кухню: — Наташа! Тебя Нинель. Штуцер… или как там ее?..
Наташа входит в гостиную, снимает передник, комфортно устраивается в кресле с абсолютным отсутствием прямых линий и, привалившись к локотнику с рокальным орнаментом, затевает неторопливый разговор.
— Привет, Нелочка. Ой, ужасный, ужасный день. Да. Ни минуты покоя… Что-что? Нет, это Анжелкин знакомый. Ну, наверное, и рихтует, и все. Я понимаю, что хочется иметь дело с надежным… Ой, во всех этих фирмах одни понты. Вот-вот, и деньги дерут только за антураж. Мы — нет. Гарик не хочет машину заводить. Конечно, — у него служебная. Говорит, на хорошую денег не собрать, а, если такая, как у Воронцовых… Вот именно, все выходные лежать под ней в гараже, — большое удовольствие…
Гариф и Настя рисуют, сидя за столом. Наташа болтает по телефону. На экране телевизора мелькает что-то пестрое.
— Нет эти сосиски я никогда не беру. Ну-да, конечно, расскажи мне: «из Франции». Они тебе напишут, читай только…

 

— Стоп. Стоп! — толкнул я в плечо Степана.
Изображение на экране замирает: крупный план артистки Поляковой (или супруги Гарифа Амирова Наташи) с уморительной гримасой на лице, как зачастую получается в стопкадре: с потешно искривленными губами, с закатившимися зенками, — то, что наш глаз не способен уловить в реальных обстоятельствах.
— Знаешь, хватит этого телефонного разговора: атмосфера, так сказать, создана, а лишняя минута текста о сосисках… может утомить.
— Подумаешь! — вскликнул Степан, чуть отъезжая на стуле от монтажного стола. — Пусть смотрят. Формат — двадцать пять минут. Нужно же чем-то время забивать.
— Но у нас пока полно материала.
— Ну, и нечего им разбрасываться.
Я крутанул ручку перемотки, — изображение ожило и с визгом помчалось в направлении обратном природному. Просмотрев еще раз последний двухминутный фрагмент, мне показалось, что и в самом деле спорить по таким мелочам не стоит. Тогда я сказал:
— Я еще вот что хотел… Что-то эта Наташа шибко у нас стервозная получается. Женщины (а это основной зритель) обидятся и не станут смотреть нашу видеоподелку.
— А как же «правда жизни»? — не без ехидства заметил Степан.
— Ну, знаешь ли! — возмутился я. — «Правда жизни» для богатых или сумасшедших, то есть для независимых от социума. А мы — люди подневольные. И, если все старые и новые музы на сегодня проститутки, то телевидение из них самая отпетая.
Монтаж опять затягивался. Сделана была только половина работы, и становилось очевидным, что раньше одиннадцати с этим делом не управиться. Степан начинал нервничать:
— Надо было сразу четко и конкретно ставить задачи перед артисткой. А теперь об этом поздно говорить. Поехали уже.
— Ладно, что будет, то и будет. А то и впрямь музыку будем подписывать в полночь.
И вновь мы взялись склеивать кусочки отснятого на прошлой неделе материала, — планы средние, планы общие, детали, — волею нашего произволения складывавшиеся в новую небывалую жизнь.

 

— Нет, эти сосиски я никогда не беру. Ну-да, конечно, расскажи мне: «из Франции». Они тебе напишут, читай только. Нет, это ты напрасно. Передавали, что потепления не ожидается. Нелочка, ты меня извини, но мне сейчас нужно будет Настюшу укладывать… Да, я тебе сама перезвоню. Ты дома будешь? Перезвоню. Давай!
Наташа кладет трубку на рычаг и, раскинув руки, объявляет:
— Что ж, идемте ужинать. Пирог, я думаю, уже готов.
— Ой, мамочка, я что-то еще не хочу. Я еще должна чудищу уши и ноги нарисовать. И жену его. И детей еще, — пытается отклонить предложение Настя.
— Начинается! — всплескивает руками мать. — Никаких чудищ. Убирай все.
— Да, дочерь, давай-ка будем складывать наши полотна, — поддерживает жену Гариф, — и пойдем пирог лопать. С яблоками?
— С яблоками, — подтверждает Наташа.
Затем семья ужинает за овальным аккуратным столиком в благоустроенной кухне, декорированной синим пластиком.
Затем родители укладывают дочь, очень трогательно склоняясь над ее маленькой кроваткой.
— Мне тут такую забавную штуку рассказали, — с усмешкой говорит Гариф, выходя из детской вослед за женой, гася на ходу свет, и, прикрывая за собой дверь.
Они идут в гостиную. Гариф плюхается в кресло, вытаскивает откуда-то из-за спины тетрис и принимается меланхолически давить на кнопки, а Наташа проходит в кухню. Телевизор все работает: «Я никогда не забывал тот день, милая моя Кончитта». — «Я тоже. Никогда. Никогда!» — «Твои глаза похожи на жемчужные зерна…» — «О, и тогда ты говорил мне эти слова, Хуан! Это были… страшные десять лет…» — «Ты столько перенесла, любимая! Но теперь-то мы вместе и уже не расстанемся никогда». — «Никогда, Хуан, милый. Никогда!..»
В комнату входит Наташа, она приносит с собой початую бутылку с плещущейся в ней прозрачной жидкостью и два стакана, в которых постукивают кубики льда.
— Джин будешь? — спрашивает она, устраиваясь в соседнем кресле.
— Джин? Нет. А, впрочем, давай, — принимает женино предложение Гариф, продолжая прежние упражнения с тетрисом.
Наташа разливает напиток по стаканам с некоторым жеманством, почерпнутым из импортной видеопродукции.
— Осенью Настюшу надо будет в школу отдавать. Что делать?..
— Отдавать, — кивает Гариф, не отвлекаясь от своего занятия.
— Ясное море, — томно цедит слова Наташа, по временам прикладывая оранжевые губы к кромке длинного узкого зеленого стакана, — но, ты же знаешь, в престижных школах очень дорого, а куда-то так… со всякими… Не знаю. Так что там за анекдот тебе рассказали?
— А! Да, — Гариф наконец-то откладывает игрушку и берется за стакан. — Это, собственно, и не анекдот… Хотя, может, да, своего рода анекдот. Из жизни. В нашей фирме один тип работает (так, менеджер), ну, и говорит, ему предложили, мол, за одной дамой приударить. А дама, понятно, очень мягко говоря, малопривлекательная. И вот, за две недели, так сказать, ухаживания, — десять тысяч попугайчиков.
— Десять тысяч долларов? — Наташины глаза на какой-то миг стекленеют. — Какой ужас! — вдруг встряхивает она головой. — Конец света! Теперь и мужчина может лечь в постель за деньги. Да еще с каким-то чудовищем…
— Да дело-то в том, что там будто бы и в постель ложиться не надо.
— Как это «не надо»?
— Ну так. Я же не говорил, что ему спать с ней нужно… То есть, он говорил, что от него требуется только поухаживать, ну, там, всякие знаки внимания.
— И за это десять тысяч?! — тут Наташа делает слишком большой глоток джину, джин, видать, попадает в дыхательное горло, и та принимается отчаянно кашлять.
Супруг шлепает ее по спине, Наташа кашляет что есть сил, но сквозь кашель все равно пытается выбрасывать слова:
— Так не… не… так не бывает!..
— За что купил, — за то и продаю, — ничтоже сумняшеся посмеивается Гариф. — Так он меня еще спрашивает: что мне делать? У меня, говорит, семья, дети, все такое. А денег-то десять тысяч.
Наташа вдруг как-то по особенному остро взглядывает на своего супруга, как-то очень углубленно (всего одно мгновение), и тут же, вертя на столике свой стакан, вспыхивает игривым смехом:
— И он еще думает?
— Но я же говорю: у него семья, жена. Интересно, что бы ты в такой ситуации сказала? Уж вряд ли порадовалась бы.
— Тебе, Гарик, никто такого не предложит, не волнуйся. А что до меня… Просто поухаживать: ручку поцеловать, цветочки подарить? Ну и дурак же он будет, если откажется. Нет, я не к тому, что это очень хорошо… Но, если б даже у них там что-то и произошло раз-другой, — так, известно, с мужчины в такой ситуации как с гуся вода. Это для женщины серьезно.
Они замолкают, глядя в телевизор. А тот старается, несет пеструю околесину: «Я достал самый страшный, моментально убивающий яд, моя драгоценная Кончитта. Я принес его, чтобы мы, смешав его с этим прекрасным вином, выпили, и навсегда остались вместе…» — «Ах, зачем ты говоришь эти страшные слова? Я и так обо всем догадалась с первой минуты. И рука моя ни за что не дрогнула бы… Скрепив сердце, я бы сделала вид, что ничего не заметила… А теперь мне страшно, Хуан!» — «О, не бойся, родная, наша любовь все равно окажется сильнее смерти! Так поцелуй же, поцелуй меня на прощание, поцелуй страстно, как в первый раз…»
— Знаешь, котя, так хочется иметь свое авто!.. — с легкой кручиной в голосе негромко произносит Наташа, глядя на экран телевизора.
— «Котя»? Это что такое? — удивляется Гариф.
— Не важно, — говорит Наташа, отрываясь от телевизора, устремляет затуманившийся взор в потолок. — Ты бы мог машиной и не заниматься, если не хочешь. Я бы сама на права сдала… И что-бы-фи-о-ле-то-во-го-цве-та… — просто пропевает она речитативом.
Она откидывается на спинку кресла. Ее затуманившийся взор устремлен в потолок. Она забрасывает руки за голову, которые тут же оголяются от произволения скользнувших по предплечьям широких шелковых рукавов. Прекрасные холеные руки еще раз взлетают вверх, и замирают так на экране в некоем экспрессивном молитвенном порыве.

 

Идея создания этого сериала возникла вовсе не вместе с моим приходом на телевидение. Значительно позже, года два спустя. А до того был ряд каких-то безумных передач, все как одна бесстыже подкупные: одна была посвящена домостроительству и рассказывала о том, в каком магазине продаются восхитительные обои и божественный паркет; другая имела совсем иную направленность, она повествовала о волшебных юбках и сказочных пальто; третья… Впрочем, участие в таких или подобных им негасимых передачах продолжалось и параллельно с работой над сериалом.
— Программа о всяких полезных строительных материалах тоже может-таки быть очень интересной, — подбадривал время от времени нашу съемочную группу Бобров. — Все зависит от того, как все обделать (он говорил именно «обделать»), как подать телезрителю. Важно, чтобы не было видно, что это таки реклама. Но для того нам и даны мозги.
— Я смотрела последнюю передачу… об этом… о испанском кафеле и водяных фильтрах, — тут, как правило, вступалась супруга Боброва, с некоторых пор наш генеральный директор и верховная инстанция, — и получила большое удовольствие. Оч-чень много полезной информации! Динамично, и совсем не смотрится рекламой. Никакой налоговой инспекции не придраться. И главное, — заказчик доволен.
Однако, в самом беспросветном положении человеку свойственно искать и находить, если и не спасительную лазейку, то уж хотя бы какой-то интерес, какое-то, пусть временное, значение, или же на худой конец нечто напоминающее удовольствие. Вот и я, силясь не останавливать внимания на том, что все-то наши передачи были продажные, все-то рептильные (и даже программу, посвященную, вроде бы, культурной жизни города, то и знай норовили загнать, как ни какому-нибудь депутату местных советов, так гинекологической поликлинике), тем не менее я пытался находить какую-то осмысленность в этой своей деятельности.
Холсты и подрамники пылились по углам, знания мои, завоеванные в знаменитой мастерской столичного мастера дрябли и чахли, а печальнее всего было то, что сознавал я отчетливо: в отсутствии практики и художнического окружения тает невозвратно уверенность в себе и элементарное, самое примитивное мастерство. И я изо всех сил стремился как можно реже вспоминать об этом… Я уверял себя, что поступаю так (жертвенно!) ради семьи, ради сохранения какого-то покоя, мира в доме, чтобы в холодильнике были сардины, кефир и смородиновый джем, а на жене — стильные сапоги. О, а тишком-то я подозревал, что у меня просто не хватило широты характера, силы страсти, апломба, чтобы зашвырнуть к чертовой матери и комфорт, и покой, и смородиновый джем вместе с женой, коль скоро не спешила она расстаться и с толикой своих выгод во имя моих интересов. Тогда еще не пришло понимание, что нет никакой ее вины ни только во влиянии на мою судьбу, но даже и в выборе собственных жизненных путей.
Каждый день телевизионная поденщина уносила меня в своем мутном безысходном потоке, но вскоре я научился различать в этом бесконечном и остылом движении некие осколки, некие блестки смысла. Во всяком случае в своей работе автора нескольких программ мне приходилось ежедневно встречаться с немалым количеством самых разнообразных, всяческих людей, среди которых, может быть, и не слишком часто, но попадались презанимательнейшие индивидуумы. Одна из таких встреч, как станет ясно впоследствии, и припожаловала в мою жизнь, не много не мало, в значении пособия Провидения.
Каждый день ни свет ни заря, продирая не желающие возвращаться к реальности глаза, я с ужасом и против всякой воли осмысливал безотрадную перспективу предстоящего дня. Обиднее всего смотрелось то, что эта моя титаническая деятельность никакой перспективы и не имела. Она приносила какие-то ресурсы для поддержания более-менее пристойного состояния тела (с точки зрения добропорядочного филистера), но и только. Надежду собрать какие-то средства, с тем, чтобы впоследствии сдуть пыль с холстов и вдохнуть жизнь в заскорузлую палитру, пришлось оставить скоро. И только страх остаться без работы, раствориться в хлябях нищеты, не материальной стесненности, не бедности, но все разлагающего порока нищеты, ускользнуть от тирании которого много сложнее, нежели от какого иного убожества, только страх разрушения каждодневно вталкивал меня во все углублявшуюся колею обыкновения. Как и во всем, трудно было начать. Начать утро. А далее никотин и кофе, — общепризнанные народные наркотики, — помогали нивелировать пробуждение конфликта с окружающим миром и настроить дух на боевой лад.
— Доброе утро, Борис Михалыч! Доброе утро, Наина Военморовна! Вы сегодня опять в чем-то новом, и таком блестящем… Чудо, как хорошо! Привет, Ефим, — раскланивался я направо и налево, исполняя ежедневный ритуал, по прибытии на службу.
И далее скорей, скорей оторвать оператора и ассистента от вальяжной церемонии утреннего кофепития, схватить штативы, камеру, светильники, прочие причиндалы, и скорей, скорей вниз, в машину, в дорогу. Ибо, сколько бы досадных изъянов не имели старания несчастного телевизионщика, затяжные благородные разговоры за чашкой растворимого кофе у переполненных окурками смердящих пепельниц, — это испытание куда более удручающее.
В тот день наша миниатюрная съемочная группа из четырех человек отправилась за материалом для очередного выпуска программы, именуемой в своей заставке культурно-развлекательной. Название же она имела сверкающее провинциальной оригинальностью — «Бонжур». «Ну, что это за дурацкий „Бонжур“?! — неоднократно вотще пытался бунтовать я; последнее время, правда, в тесном кругу своей съемочной группы. — Надо это упоительное название заменить срочно». «И не думай, — отвечала мне реальность голосом кого-нибудь из коллег. — Это название примыслил сам Артур Бобров. И даже будь он теперь не в восторге от своего изобретения, благоразумие пока еще при нем. Это название сохраняет за Артуром авторское право на программу. А вдруг ты захочешь уйти с этой божественной идеей в другую компанию? Так что быть „Бонжуру“ „Бонжуром“».
Итак, старенький автомобильчик цвета веселой зелени катил на встречу с героем очередной передачи «Бонжур». На переднем сидении, рядом с водителем (таким же немолодым, как и его тарантас, но очень милым человеком), сидел оператор Митя, бережно держа на коленях драгоценную видеокамеру. Митя был юн, смазлив, светловолос и наделен отвратительным сентиментально-склочным характером. Природа подарила ему по-детски припухлую округлость щек и сомкнутые в коленках иксообразные ноги, а поскольку человеческое общество с брезгливостью относится к сынам Адама обладающим этими чертами, немудрому Мите всечасно приходилось стоять на страже собственного достоинства, что приводило к результатам прямо противоположным тем, которых он домогался. На заднем сидении помещались я и Степан, помимо монтажера носивший звания режиссера и ассистента, оттого-то он неизменно составлял нам компанию в каждый день съемок. Впрочем, функции технического свойства не закреплялись накрепко, и потому приводились только… Бог знает для чего.
— Сегодня у нас съемочки попроще, — нараспев протянул Степан, выдохнув сигаретный дым в окошко, — так что все будет путем.
— А что могут быть основания для волнения? — пришлось откликнуться мне.
— Нет, ну помнишь, как тебя лошадь понесла, это когда мы снимали в конноспортивной школе… Сегодня коней не предвидится. Хотя… — он опять с важной миной выдувал дым.
Я также потщился придать своему виду значительности:
— Лошадь, как понесла, так и принесла. А где эта лаборатория находится? Куда мы едем-то?
— В универ. Куда же? — бросил через плечо с переднего сидения Митя. — Вчера же он перезванивал. Тебя не было.
— Романов?
— Ну, Романов же этот. Зоолог, физиолог, кто он там?
— Еще скажи, что забыл, — ухмыльнулся Степан. — Ведь месяц планировали эту встречу.
И тут, помнится, странная мысль пришла мне в голову, которой тут же я поспешил поделиться со своими спутниками:
— А вот интересно… Оч-чень интересно, вот могли бы мы не поехать на это рандеву?
— Как это?!
— То есть?!
И Степан, и Митя развернулись ко мне всем корпусом, насколько то позволял тесный салон машины.
— Да просто, взять и не поехать. Планировали свидание, да и не поехали на него. В рюмочную поехали. Или, допустим, в ботанический сад.
— Ну ты отморозил, — опять же врастяжку произнес Степан, даже головой при этом качнув как-то укоризненно.
А Митя, тот и вовсе отвернулся молча, давая тем самым понять, что такая несуразица и йоты внимания не достойна.
— Но почему же нет? — не отступался я, вовсе не самоутверждения ради, а просто дабы поддержать возникшую игру. — Это так просто: взяли — и не поехали. Или вам непременно хочется на лабораторных крыс посмотреть?
— Что за пургу ты метешь, — без всякой вопросительной интонации заметил Степан, сделавшийся теперь не просто важным, а каким-то многозначительно надменным. — А какую программу мы во вторник понесем в сектор выпуска?
— Время еще есть, любую другую можем снять. К тому же у нас какие-то заготовки были. Я ведь к чему: иной раз испытываешь искушение проверить, так ли все в жизни нашей предопределено?
Митя молчал. Степан молчал и опять курил. Водитель Сан Саныч мирно крутил баранку и похмыкивал в крашеные какой-то грязно-бурой краской усы, особенно и не стремясь вникнуть в суть разговора.
— Хотя… Конечно, — выпадало мне подвести итог несостоявшемуся увеселению, — какой бы путь из нескольких возможных вариантов ты не выбрал, — фатуму тем самым никакого урона нанесено не будет. Что бы ни сделал, сделать это можно только один раз. Верно?
Тем временем наш зеленый четырехколесный монстрик свернул в разбитую грязную улочку, ведущую к исследовательским корпусам университета.
— Н-да… Такие ли дороги возле наших торговых центров! — с усмешкой возгласил Степан.
— Или возле госадминистрации, — подкинул с переднего сидения Митя. — Едва ли не штучным паркетом выложены.
— Что в торговых центрах, что в городской администрации, одни и те же лавочники сидят. Что делать! Теперь их время, их власть. Базарная экономика… или как там это у них называется? — комментировал в свою очередь я. — Впрочем, одному Богу…
— Номер дома какой? — на секунду повернул к нам голову водитель Сан Саныч, и нас тут же подкинуло на ухабе.
— Двадцать восемь, — хором ответили мы, подпрыгивая во второй раз.
— О! — засмеялся Степан. — А говорил, не знаешь куда едем.
— Ну, это так… Шутка была.
Как и обветшалое здание научно-исследовательского центра зоопсихологии, державшее ржавую крышу просто на честном слове, так и сама лаборатория впечатление производили тягостное. Разваливающиеся полы стонали при каждом шаге, разъеденные сыростью стены походили на какие-то странные карты, на которых острова синей масляной краски плавали в сером океане вспучившейся штукатурки, потолки покрывали разноцветные разводы плесени, чаятельно, всех разновидностей. Необъявленная война шла полным ходом: все, на что не распространялись сегодняшние интересы ростовщика, разрушалось и уничтожалось. О, никак нельзя было бы сказать, что этот самый ростовщик не нуждался в изысканиях зоопсихологов и физиологов, но для этих задач мировое ростовщичество определило иные центры, да и вопросы оно там решало сугубо свои, специфические. Да, времечко наступило для автохтонов, для хозяев этой земли, прямо скажем, никудышное, можно сказать, пакостное. И ведь самым смешным и постыдным смотрелось то, что эти автохтоны землю свою, свободу свою сами и прошляпили. Сами? Ввалились как сом в вершу. Попались как кур во щи. А ловушки-то были расставлены до того простецкие, до того, казалось бы, дурацкие…
Алексей Романов оказался человеком, может, несколько чрезмерно худощавым, но при том высоким и весьма широкоплечим. Сочетание крупных черт его лица вряд ли заслуженно можно было назвать пригожим: широкий круглый нос и острые скулы, громадный лоб, увеличенный лысиной, и оттопыренные уши, светлые прозрачные глаза, массивный подбородок. Но все это удивительным образом сглаживала самая непосредственная доброта, проистекавшая от того лица, от светлых глаз, даже от розовых оттопыренных ушей. Но каким замечательным был у этого угловатого, нескладного человека голос, низкий, то мощный, то почти вкрадчивый, но неизменно глубокий и умиротворенный, слушая который будто отдыхаешь душой, и унимаются нервные мысли, и суетные проблемы уничтожаются.
— Тимур, — представился я.
— Алексей, — он протянул мне широкую ладонь для приветствия.
Мы пожали друг другу руки. Удивительно спокойным в данной ситуации показался мне Алексей Романов (это уже характер), ведь по долгу службы приходилось встречаться с великим множеством людей, и абсолютное их большинство всенепременно трусили камеры.
— Что это вдруг вас занесло к нам? — широко улыбался Алексей Романов. — Что это вы решили нас снимать?
— А кого же нам снимать?
— Ну, кого сейчас снимают…
— Разнообразных ростовщиков и проституток всех мастей? — уточнил я.
Алексей широко от души рассмеялся:
— Так их никто теперь не называет… Но телевидение-то ваше кому-то принадлежит, кому-то, кто владеет сегодня деньгами. А там уж, он ли вам укажет что и кого снимать, или самоцензура отдаст распоряжение, — значения не имеет.
— Что значит «самоцензура»? — спесиво возмутился подскочивший к нам оператор Митя. — Мы независимая продакшенстудия!
— Митя, пойди, пожалуйста, и сбалансируй камеру, а заодно проверь все ли в порядке со звуком, — быстро и вовремя вступился я.
Митя раздраженно фыркнул, тряхнул головой, чтобы откинуть вечно падающую на лоб белокурую челку, и, бормоча чуть громче, чем себе под нос «я сам знаю что мне делать, тоже мне учитель», ретировался. Нельзя сказать, что подобные привереды этого белокурого мальчика сильно меня раздражали, но в таких случаях всякий раз вспоминалось, что с мертвых белых холстов так и не будет сдута пыль, что не много, не мало, а третью часть времени провожу я в обществе блажного Мити, в обществе странноватого Степана, с людьми, может быть, замечательными, золотыми, пусть брильянтовыми, но полностью, нацело чуждыми. И ради чего? Все силы отдаются обеспечению себя куском хлеба. Куском хлеба, не более! И не вырваться из становящейся все более непреложной рутины. Точно и нет для меня иных путей, как для некоего автомата неукоснительно исполняющего вложенную в него программу…
Тут, должно быть, я глубоко вздохнул, и тогда адресовался к Алексею Романову, улыбкой измерявшего возникшую заминку:
— Вам нужны какие-то приготовления?
— Может, на «ты»? — предложил он.
— О! Так еще лучше. Но в кадре нам все-таки придется обращаться друг к другу на «вы». Так как ты считаешь, сразу и станем снимать?
— Сразу — так сразу, — герой будущей передачи оставался все так же весел и беззаботен. — Ты, надо думать, профессиональный интервьюер. Мне тоже шпаргалки не нужны… Может, здесь, у окна, и присядем?
— Нет-нет, — тут уже вступил Степан, — лицо будет наполовину синим. Лучше как раз от окна подальше.
Лаборатория представляла собой довольно просторную комнату, в которой находилось несколько столов, несколько шкафов, на стенах полки с химической посудой, и повсюду как-то хитро слаженные клетки и садки, в которых помещались разнообразные животные, но все мелочь довольно невзрачная. Мы выбрали наиболее удаленный от окна стол, за которым и расположились. Степан с разрешения хозяина сносил на этот стол всякие колбы, пробирки, не забыл и микроскоп. Затем им же был выставлен свет при помощи наших портативных софитов. Митя же тем временем с самым независимым видом стоял возле штатива с камерой и ждал окончания приготовлений, которые заняли не более десяти минут.
— Добрый день. Дорогие телезрители, — обыкновенно начал я, глядя в объектив камеры, — программа «Бонжур» продолжает знакомить вас с наиболее интересными личностями нашего города…
— Это я-то интересная личность? — тут же отозвался Алексей.
— Разумеется. Почему нет?
— Боюсь, те зрители, которые воспримут такое представление всерьез, будут очень разочарованы. Анекдотов я рассказывать не стану, плясать тоже не мастак…
— Это вы напрасно. У нашей программы аудитория, вероятно, не так велика, но постоянные наши зрители — это просвещенная публика. Никто от вас юморесок и не ждет. Так вот, сегодня с нами Алексей Романов, зоопсихолог… — я вновь повернулся к своей жертве. — Я правильно назвал вашу профессию?
Алексей спорить не стал:
— Можно меня назвать и зоопсихологом, можно — этологом. Как вам будет угодно.
— Прекрасно. Значит, сегодняшняя наша тема — поведение животных. Знание поведения братьев меньших помогает нам разобраться в собственном образе действий. Верно? Ну, и приступим. Что же такое поведение, Алексей?
— Тут прямого ответа, всего скорее, и не найти. Хотя, можно сказать так: поведение — это движение. Я имею в виду не только различные способы перемещений, но так же мимику, дыхание, любые едва заметные движения любых частей тела. Кстати, неподвижность — тоже движение.
— Для чего же изучают поведение животных?
— Вопрос, прямо скажем, неоригинальный. На него, как правило, дают столь же трафаретный ответ, поминая задачи сельского хозяйства, медицины, экологии и даже педагогики. Однако, столь телесные, столь плотоядные требования характерны как раз для удаленных от науки особей человеческого рода. Ничего, что я так, без традиционного респекта говорю о наших с вами сородичах? Ей Богу, антропоцентризм ничего кроме вреда человечеству не принес. Вот… Мое же мнение на предмет занятий естественными науками таково: это один из путей познать самого себя, свое место в данных обстоятельствах, понять смысл задач, возложенных на нас высшими силами…
— Высшими силами?! — тут я едва ли не присвистнул. — Вот так-так! Ученый-естественник говорит о высших силах! Вы религиозны?
— Если под этим подразумевать тягу к театральности: пляски с тамтамами, свечки, унывные либо экстатические напевы, — то нет. Отрицать же присутствие в нашем мире горней власти, — просто нелепо. И, опережая ваше предложение, скажу, что прибегать к самоочевидным свидетельствам, излишним для одних и напрасным для других, не стану.
— Хорошо. Вернемся же к магистральной линии нашей беседы. Итак, поведение — это движение, значит… э-э… следствие мышечной деятельности, так? А мускулы, как известно…
— …не сокращаются без нервной стимуляции? — спас меня Алексей.
— Действительно. Что же стимулирует эту сложную систему сигналов, посылаемых мозгом, а следовательно — комплекс мышечных сокращений? Есть ли тут причина? — на сочинение этой роскошной фразы прошлой ночью я потратил едва ли не четверть часа.
— Если под «причиной» понимать ближайший импульс, породивший некое частное явление, ну, например, почему при появлении врага кошка выгибает спину, — то занятие это не предполагает конца. Поскольку у каждой причины найдется своя причина, а то и не одна. И так до бесконечности. Опять же: это проблемы людей самых материальных, которые хотели бы открыть какой-нибудь такой секрет, чтобы заставить курицу нести яйца размером с футбольный мяч. Я понимаю, теперь колоссальные средства вкладываются ростовщиками, чтобы навсегда извести прочие цели и задачи… Мне же видятся достопримечательными более общие мотивы, если угодно, первопричины. Знание подобных истин, если, конечно, оно вообще возможно в теперешнем мире, не предполагает увеличения носкости кур или густоты подшерстка у несчастных норок. Но мне, как представителю своего народа, генетическая память всякий раз подкидывает свои, своеобычные понятия долга, чести, целесообразности. Но давайте перейдем к каким-нибудь опытам, что ли. Вам ведь нужно предложить телезрителям что-нибудь хоть мало-мальски забавное.
Мы поднялись со своих мест и направились к стеллажу, грубо сработанному из алюминиевых полос. Оператор Митя на этот раз без норовистых выходок, долженствующих говорить о нем, как о личности суверенной, отстегнул камеру от площадки штатива и, взяв ее на плечо, направился за нами.
— В этом маленьком сосуде, — Алексей Романов указал на небольшой аквариум с единственной рыбкой, размещенный на стеллаже среди ряда подобных, — освещенном сверху электрической лампочкой, — он пощелкал выключателем на длинном шнуре, и с пятой попытки лампочка действительно зажглась, — рыбка плавает в вертикальном положении.
— Истинная правда, — зачем-то брякнул я.
— А вот мы переместим источник света, и теперь аквариум освещается сбоку. Вы видите: рыбка принимает наклонное положение?
Поначалу серебристая узница долго металась туда-сюда, возбужденная светом, но, успокоившись, и впрямь, проплывая мимо лампочки, как бы стремилась наклониться к ней спиной.
— На боку она не плавает лишь по тому, что ее орган равновесия, отолит, продолжает реагировать на направление силы тяжести, — продолжался комментарий. — Если же отолит ей удалить, она примет абсолютно горизонтальное положение. Заметьте: каким бы неудобным не было для нее такое положение, рыбка всякий раз будет размещать свое тело таким образом, чтобы искусственное солнце оказалось сверху, над ней, — Алексей выключил лампочку. — Так. Следующий аттракцион.
Наш деятель науки проследовал к соседнему столу. Я за ним. За мной оператор Митя, за Митей Степан со шнуром от микрофона в руках.
— В этом уютном (я надеюсь, уютном) террариуме у нас проживают гусеницы одного вида бабочки, — продолжал экскурсию Алексей Романов. — Интересны же они тем, что обладают врожденной особенностью поведения передвигаться по ветвям деревьев друг за другом. Теперь мы извлечем из террариума несколько гусениц и поместим их, допустим… на краешке вот этого стакана, — тут же с десяток не слишком симпатичных мохнатых червяков экспериментатор прилепил к верхнему краю стеклянного цилиндра. — Вы видите: гусеницы двинулись в путь, и поскольку их китайский строй замкнут в кольцо, — путь этот будет бесконечным. Они никогда не посмеют нарушить раз и навсегда назначенной им свыше программы. Вообще же не трудно подметить, что программы для тех или иных живых организмов, — весь комплекс мышечных сокращений и сигналов из центральной нервной системы, — составлены весьма остроумно. Поведение животного непременно эффективно. Если по той или иной причине животное перестанет вести себя в соответствии с обстоятельствами, — дни такой особи сочтены. Но давайте сядем…
Мы вернулись на прежнее место. Я никак не мог бы назвать себя докой в области зоопсихологии, и не было бы справедливым сказать, будто все, что я слышал, представлялось мне прозрачным, но угадывалось в той необычной и даже странной информации нечто притягательное и вместе с тем жуткое, вселяющее в душу колющий страх близостью неуловимого ответа на какой-то издавна мучивший вопрос. Алексей несомненно рассмотрел всю искренность моей заинтересованности, и хотя конфузливость не мучила его и прежде, такой характер ситуации сделал его еще более непосредственным и улыбчивым.
— Вы уверены, что мой рассказ не слишком скучен? — спросил он, как только мы вновь заняли прежние стулья, и это конечно же, была только игривость. — Но ладно, продолжим. Так вот, чтобы результат поведения был продуктивен, всякое живое существо должно быть достаточно информировано о происходящем вокруг. Этот контакт осуществляется посредством органов чувств. Причем раздражители у каждого вида свои. Для человека, например, основной посредник, связующий с внешним миром, — это зрение. Ну, хорошо, вот, зрение… глаза… Всякий человек, получавший в средней школе по биологии не одни только тройки, знает, конечно, что видит не глаз, а «видит» мозг. Глаз только принимает световой импульс. Свет, проникая в глаз, попадает на светочувствительный экран, сложенный из тысяч светочувствительных клеток, вызывает в клетках фотохимическую реакцию, которая преобразует световую энергию в нервное возбуждение, ритмические нервные импульсы передаются по проводящим путям в соответствующие центры головного мозга, где и складывается единая картина. То же звук, — это всего лишь быстро чередующиеся волны высокого и низкого давления, которые вызывают колебания барабанной перепонки в ухе, а та передает сигнал в мозг. А напомнил я об этом с одной только целью: поставить как бы маленький акцент на механистичности, технологичности живых конструкций. А сколько минут должна быть программа?
— Мы работаем в пятнадцатиминутном формате. А если еще отбросить рекламный блок, то чистого времени нам отводится, — тринадцать минут.
— Ага! Тогда, собственно, и не начав, будем закругляться. Итак, поведением живого существа управляют внешние стимулы. Но внешним стимулам несть числа, животное же из всей информации о внешнем мире, которую предоставляют его органы чувств, использует в конкретный момент только часть. Это зависит от того, чем занято животное в данный момент. Ибо в определенных условиях часть информации становится неэффективной, ненужной, и мозг, сопоставляя полученные данные, устанавливает иерархию их значимости.
— Просто какая-то машинерия, — не удержался я. — Выходит, что животные — это какие-то рефлекторные машины, биороботы…
— Если назвать живые существа биороботами, машинами, то машины эти сконструированы с чрезвычайной многосложностью, и работа в них происходит непростая. Ведь все зависит не только от степени эффективности стимула, но и состояния, в котором находится живое существо в каждой новой точке времени и пространства. Когда же учесть, что состояния эти непрестанно меняются, очевидной становится трудность овладеть технологической схемой. Но может быть схемы-то, технологии производства нам и не надо?
— А что же надо?
— А надо… попытаться познать мир, в котором живем. Надо потщиться понять причины, происходящих вокруг тебя явлений. И, если не задирать нос, не возносить себя, человека, на дурацкий пьедестал царя природы, сложенный из социально-историческо-моральных булыжников, может быть тогда снизойдет, скажем, на наш народ всепобеждающее озарение. Это все.
— Все? Ну что же, большое спасибо за этот краткий, но занимательный экскурс в область таинственную и многообещающую, — я повернулся к объективу камеры, оператор нажал на трансфокатор для того, чтобы в финальной студии план ведущего вышел крупным. — Вот в таких условиях пребывает сегодня наша наука и такие задачи она перед собой выдвигает. В следующем выпуске нас ждет встреча с цирковой семьей Никитиных-Чинизелли, потомственных дрессировщиков медведей. До встречи на этом же канале через неделю. Всего наилучшего!
Митя выключил камеру, снял с нее аккумулятор. Степан погасил свет. Тут же отовсюду стали выползать коллеги Алексея Романова в белых, как и он халатах, с насмешливыми улыбочками на лицах.
— Ну, Алексей, теперь ты у нас телезвезда! — шутили они то ли с сарказмом, то ли с завистью. — Теперь ты, поди, и руки не подашь.
— Хватит зубоскалить попусту, — отмахивался от их балагурства ничуть не тушевавшийся «герой дня». — Давайте лучше ребят чаем напоим. Маша, у нас там какое-то печенье было…
Но предложение почаевничать нам пришлось отклонить:
— Спасибо преогромное, — расшаркивался я направо и налево, — только нет у нас времени чаи распивать. Нужно срочно в студию катить, — работы не меряно. Но вот как-нибудь встретится и поговорить обстоятельнее (не для камеры, нет) я бы очень хотел. Оставлю адрес-телефон. — Я вырвал из блокнота листок и, нацарапав на нем два ряда крючков, передал его Алексею. — Тут и рабочий, и домашний… А что, ты действительно считаешь, что всякое существование, обитающее на этой планете, — биоробот?
Алексей рассмеялся:
— Что теперь суетиться? У меня вот есть твои координаты, созвонимся, встретимся как-нибудь, все и обсудим.
— И то! — согласился я.
На том и расстались. Ведь нам и в самом деле пора было возвращаться в студию, чтобы вновь приняться за конструирование человеческих моделей, их характеров, их судеб в потоке свежеиспеченного телесериала, требовавшего себе в жертву все больше и больше жизни.

 

Стандартный интерьер современного офиса: пластиковые панели, подвесной потолок из гипсокартона со встроенными точечными светильниками, пол из ламинированных плит, в углу крохотный фонтанчик в белой пластиковой вазе, увитой пластмассовыми листьями и цветами. За широким серым столом с непременными компьютером, принтером, факсом, двумя телефонами и еще какой-то канцелярской мелочью восседает Гариф Амиров. Несмотря на близкое соседство сразу с двумя телефонными аппаратами, в руках он держит черную коробочку мобильного телефона, тыкая пальцами в крохотные кнопки, набирает номер. Но, так и не закончив эту операцию, делает сброс, отшвыривает чудное модное устройство на стопку каких-то бумаг и вперивается взглядом в окно. За окном с белой металлопластиковой рамой вовсю идет дождь. Журчит, льется вода за окном. Журчит вода в маленьком фонтане в углу. Гариф замер, точно уснул, но глаза его открыты, хоть и абсолютно недвижны.
В этой сонной будто бы умиротворенности внезапным выстрелом раздается мелодичная трель мобильного телефона, — изувеченная механикой цитата из «Кающегося Давида» Вольфганга Амадея. Гариф вздрагивает, молниеносно схватывает аппарат.
— А, это ты… Здорово! Почему это? Очень рад. В какую еще сауну?! Да нет, не пойду я никуда. Да что я, блядей не видел? Я рад за вас. Ну, может, у этих ваших таиландок щель поперек будет. Нет, не пойду. Какой долг? Нет, почему же, помню, конечно. Через пару дней все и отдам. Нет, знаешь, давай в пятницу. В пятницу — верняк. Все до цента. Я не спорю, это последний срок. Нет, что-то меня ломает, не пойду. Нет. Ну, давай. Успешно порезвиться!
С видимой досадой он вновь бросает телефон на стол. Но тут же вновь хватает его и, с каким-то ожесточением давя на кнопки, набирает номер.
— Макс? А почему бы мне не позвонить тебе? Да, очень соскучился. Смертельно. Так что ты там говорил по поводу… Да, насчет Розы. Нет, я помню… так… в общих чертах… Короче, все остается в силе или… Остается, значит. Ну, лады. Так где состоится первое счастливое свидание? Почему смеюсь? Никогда еще я не был так серьезен. Сегодня?! Через два часа?! Ну-у… Не знаю… У меня тут встреча деловая назначена. Нет, я понимаю, что то тоже деловая встреча… Все, согласен. Где? В концертном зале?! Час от часу не легче. Я понимаю, что не классика. Нет, эту группу я не знаю, и вообще не слежу… Клип видел, да. Ну, все, будем заканчивать нашу приятную беседу, — батарейка заканчивается. Коль так, — надо собираться. В семь я буду у входа. Нет, ты уж, будь добр, встреть меня. Я рад, что у вас там вся администрация на посылках. Все, до встречи.
На этот раз маленький черный параллелепипед телефона мягко ложится на стол. Какое-то время Гариф сидит как истукан, подперев щеку кулаком и собрав лоб в гармошку. Вдруг с внезапной поспешностью вырывает из стопки бумаг какой-то лист, хватает толстый красный маркер и пускается почти неистово что-то там править в документе. И так же неожиданно прерывает начатое было занятие, встает, на ходу развязывая узел галстука с черно-оранжевым рисунком.
Лужа у обочины дороги. В луже размокшая пачка от сигарет «Marlboro». Редкие капли лишь изредка нарушают серую гладь с радужным бензиновым разводом. В лужу въезжает колесо автомобиля.
Гариф Амиров выходит из такси, раскрывает черный зонт, затем останавливается, задирает голову к опухшему сизому небу, складывает зонт и, сунув его под мышку, уверенно шагает вперед.
За стеклянной дверью с надписью «Вход» несколько надменно улыбающееся лицо Максима. Так он встречает приближение приятеля.
— Хорошо хоть не опоздал, — продолжает ухмыляться Максим, протягивая руку для приветствия, — а то я тут, как брошка стою.
— Извини, я упустил из виду, что ты давно уж забыл, что такое ждать. Во всяком случае ждать у театрального подъезда, — пытается быть язвительным Гариф, но выглядит он при этом все равно как-то жалко.
Как всегда одетый с вызывающей и несколько вульгарной роскошью Максим кивком головы увлекает Гарифа за собой:
— Идем скорее. Роза тоже не любит ждать.
— Не сомневаюсь. А в каком ряду мы сидеть будем?
— В каком еще ряду?! — вполне непритворно изумляется Максим. — Мы будем сидеть в так называемой «президентской» ложе. «В ряду», скажешь тоже… — фыркает он. — Да идем же скорее. Роза ждет.
Выражение лица Гарифа становится все неопределеннее, все растеряннее, все обреченнее. А ноги сами несут его вослед за дружком по каким-то полутемным коридорам, стены которых, до половины обшитые полированным деревом, содержат множество дерматиновых дверей с черными стеклянными табличками. Но вот уж начинают появляться вытянутые у стен болваны в камуфлированной униформе, с кобурами у бедер и неподражаемой значительностью в лицах. Один из них пытается преградить дорогу идущим (должно быть его подвели глаза или нюх), но тут же извиняется и отходит на свое место у стены.
Наконец Максим, идущий в авангарде, отворяет одну из мрачных дверей, отдергивает какую-то портьеру, — хлынувший свет заставляет глаза Гарифа слегка прищуриться, — перед ними довольно просторная комната, уснащенная все тем же казенным полированным деревом, одну из стен которой заменяет метровый парапет, перила которого обшиты вишневым бархатом. За парапетом много света и возбужденный шум стекающейся толпы.
Роза… Это существо, облик которого воистину может послужить испытанием неподготовленному глазу: оплывший ожирелый шар ее тела затянут в очень короткое платье, черное и блестящее, как антрацит; снизу из-под платья вываливаются складки синюшного рыхлого жира, тем же украшением оснащены оголенные руки и то место, где должна находиться шея. Все это несколько раз вольно обвито длиннющим шарфом из черно-бурых лис, концы которого падают на лакированный паркетный пол. Сверху из темного с обильной сединой мехового кольца торчит пирамидально сужающаяся кверху нашлепка жира с будто нарисованными на ней узкими черными глазками, носом и мясистым ртом в темно-вишневой помаде. Венчает фигуру сего творения довольно пышный пучок сочно-рыжих завитых волос.
Роза сидит в широком кресле (которое, впрочем, вовсе не просторно для нее) в глубине ложи и, то и дело обсасывая леденец на палочке, сузив и без того маленькие близорукие глазки, пытается рассмотреть что-то происходящее на сцене.
— Привет, мальчишки, — бросает она вошедшим, лишь на секунду оторвавшись от созерцания сцены. — Симочка (это обращение относится к Максиму), что-то они там выставили слишком много этих своих колонок. Я же просила, чтобы часть их убрали.
— Ну что ты, Пуся, — с готовностью отзывается Максим, — убрали ровно половину. Куда уже больше?
— Да? — наконец прекращает заглядывать за парапет Роза и всеми своими тучными телесами чуть разворачивается к Гарифу. — Как добрались? Успешно? — говорит она писклявым голосом, продолжая облизывать конфету, но теперь проделывая это с приметной долей устрашающей кокетливости.
— Да, без приключений, — Гариф изо всех сил ловчится выглядеть непринужденным, оживленным, а где-то — и куртуазным. — Что сегодня слушаем?
Роза не торопится с ответом. Она нецеремонно рассматривает его с нарочно плохо скрываемой иронией, чуть заметная сальная улыбка трогает ее толстые чувственные губы. Минутная пауза, за время которой на лбу у Гарифа выступает легкая испарина. Наконец Роза удостаивает его ответом:
— Группа «Разорви». Говорят, очень модно. Тебе они нравятся?
— Не уверен, что хорошо знаком с их творчеством… Они поют… что-то про колбасу, так?
— И про колбасу тоже, — жеманится Роза, обмахиваясь кончиком боа, — это их хит.
— Нет, Пусик, хит у них «Разорви меня судьба»… — пытается вставить слово красавец Максим.
— Помолчи, Симочка, — осаживает его Роза, — ты уже все сказал. Дай я с человеком поговорю.
В этот момент раздается учтивый стук, Роза отвечает: «Войдите!». Из-за двери ложи показывается половина немолодого мужчины в очках.
— Можно начинать? — спрашивает полчеловека.
— Через десять минут, — пищит Роза, и дверь закрывается. — Так вот, Гарик… Тебя так зовут, правильно?
— Можно и так.
— Гарик — это Игорь, верно?
— Нет не верно, — начинает раздражаться тот. — Меня зовут Гариф.
— Га?.. Гари-иф?! — восклицает толстуха таким тонким голосом, что он уже становится похожим на ультразвук. — Это что же за имя такое?
— Это татарское имя, — почти зло отвечает Гариф. — Неужели Максим об этом ничего не сказал?
— Сима! — взвизгивает, вскинув смоляно-черные брови Роза.
— Я думал это неважно… — испуганно оправдывается Максим.
— Как же «неважно»! Очень даже важно! Татары — моя любимая национальность. Честное слово, Гариф. Какая приятная неожиданность.
С этими словами она поддергивает и без того чрезвычайно короткий подол платья и не без труда закидывает ногу на ногу. Ноги жирные, складчатые, синюшные, без чулок. Растерянность на лице Гарифа граничит с отчаянием. И тут громадная Роза закатывается пронзительным верезжащим смехом, напоминающим визг пилорамы. Отсмеявшись, она извлекает откуда-то маленькую сумочку, сработанную из золотых колец, как кольчуга, из сумочки — пудреницу, тюбик помады, и, поправляя макияж, возвращается к болтовне:
— А что, Гариф, нравлюсь я тебе? Может быть, чуть-чуть полновата, но пословица говорит: мужчины не собаки, на кости не бросаются, — с этими словами она вновь всем своим неохватным телом разворачивается к Гарифу.
— Не могу сказать, что вы, Роза, краса ненаглядная, — просто отвечает он.
Максим, на протяжении всего разговора, как и Гариф, так и не успевший присесть, слыша такие слова, точно вытягивается в струнку и открывает рот, открывает довольно широко.
— Только вот не пойму, — продолжает Гариф, — зачем вам понадобилось так бездарно фиглярить? Этому нельзя поверить. Таких глупых людей просто в природе не существует. Но я, пожалуй, пойду… — он делает движение к выходу.
— Ты… Ты… Ты… — выдавливает из себя Максим, в оторопи не способный приискать ни нужного слова, ни действия.
— Постойте, Гариф, — вдруг раздается мягкий голос Розы, совсем не похожий на давешний.
Гул за парапетом сгущается, раздаются первые аккорды, все покрывает неистовый гвалт, и тотчас, умноженный силой многочисленных динамиков, обрушивается вокально-инструментальный рев.
Кто-то любит апельсины,
Кто-то тетины глаза,
Кто-то — книги, кто-то — мыло,
Мое счастье — колбаса.
Этой страсти нет сильнее,
Это страшная любовь,
Колбасу, когда я чую,
За-ми-ра-ет — в жи-лах — кровь.

— ………………………………………… что-то пытается говорить Роза, но музыкальный грохот съедает ее слова вчистую.
Гариф идет к выходу. Максим хватает его за плечо, останавливая. Роза опять что-то говорит, теперь оснащая свою заглушенную музыкой речь обильной жестикуляцией: она показывает, что ей достаточно трех минут, чтобы сказать нечто важное, что Гарифу необходимо вернуться и сесть рядом с ней. Гариф жестами же пытается отвечать, что, мол, вспомнил, что ему будто бы надо куда-то идти, но он всенепременно позвонит, и тогда можно будет обсудить любые проблемы…
«Колбаса! Колбаса! —
Повторю я тыщу раз, —
Колбаса! Колбаса!
Это супер! Это класс!»
«Колбаса! Колбаса! —
Я от радости кричу, —
Колбаса! Колбаса!
Я хочу тебя, хочу!»

Музыкальный номер заканчивается. Свист, крики, аплодисменты.
— …конечно же, шутка, — завершает фразу Роза, чей голос вновь становится различим. — Не обижайтесь на меня, Гариф. Я хоть и не привыкла к проявлениям своеволия, но в вас эта черта мне видится симпатичной. Присядьте. Вот здесь, рядом. Максим, ты можешь быть свободен.
— Как… свободен?.. — едва слышно произносит дрогнувшим голосом красавчик.
— Ну, пока свободен. Пойди… Пойди купи мне цветов… Да, цветов! Эти, эротические… Антуриумы. Побольше, и, чтобы непременно алого цвета. Иди. Гариф, а вы не стойте, присаживайтесь.
Оголенной рукой с трясущимися жировыми складками она делает приглашающий жест, и Гариф занимает соседнее с ней кресло.
— Пуся, а цветы, чтобы на длинных ножках, да? — сколь возможно браво почти вскликивает Максим, берясь за ручку двери.
— Иди уже, — устало и чванно роняет эту пару слов Роза, даже не удостаивая несчастного движением глаз.
— Что это вы решили перейти со мной на «вы»? Изначально, как мне помнится, вами был избран более безыскусный способ обхождения, — замечает Гариф, лишь только закрылась дверь за Максимом.
— Слушайте, не будьте занудой. Я же сказала уже, что… А впрочем, вы это заслужили. Да.
Некоторое время она напряженно молчит, глядя вперед, в сторону сцены.
— Я надеюсь, вы не ждете от меня извинений за мое балагурство? — наконец произносит она, не меняя позы.
— О-о! Вы когда-то перед кем-то извинялись?
— Дело не в том… Хотя, и в этом, — продолжает невесело Роза. — Знаете… Знаешь, давай все-таки на «ты»?
— Заметано.
— Я догадываюсь, какие интересы могу возбуждать в людях вообще и в мужчинах в частности… — вдруг она сколь возможно порывисто разворачивается к Гарифу, маленькие некрасивые глазки ее загораются влажным блеском, голос становится резким, интонации еще более капризными, с нотками будто бы обиды. — У меня много денег, Гариф.
— Я представляю.
— У меня так много денег, что ты не можешь себе этого представить. Но никто, никто и никогда не хочет увидеть во мне… хотя бы просто человека.
— Что ж, имея такие, как ты говоришь, деньги, остается задумываться только об этом, — ухмыляется Гариф.
— Да, тебе это и должно было показаться блажью узколобой миллионерши, свихнувшейся на сердцещипательных оказиях. Как ты думаешь, сколько мне лет?
— Ну-у… — Гариф задумывается. — Пожалуй, не больше сорока, — наконец разрешается он победно.
Горький смешок Розы дает ему понять, что догадка не была особенно точной.
— Ясно… — говорит она. — Как джентльмен, лет десять ты решил сбросить… А между тем, мне всего-то тридцать шесть. Да, не удалось тебе сделать комплимент. А я и не нуждаюсь в комплиментах. Что мне себя обманывать? Я знаю, что некрасива…
— Нет, ну почему же… — не очень уверенно вступает Гариф, но Роза останавливает его.
— Не насилуй себя, не этого я от тебя жду. Может, мы больше никогда не увидимся… Давай, просто поговорим. Поговорим, как два человека, ничем друг другу не обязанные. Хотя… Какой смысл, правда?
Она вновь берет с обширных своих колен золотую сумочку, принимается рыться в ней. Между тем все сотрясает грохот новой песни.
Люба, Люба, Люба,
Слазь скорее с дуба,
Ты не поддавайся злому куражу,
Люба, Люба, Люба,
Слазь скорее с дуба,
Слазь скорее, Люба,
Я тебя прошу.

— Ты, кажется, хотел идти? — спрашивает Роза, продолжая отыскивать что-то в сумочке, такой маленькой, что казалось бы потерять в ней ничего невозможно.
— Да. Пожалуй, я пойду, — Гариф пытается заглянуть в узкие черные глазки женщины, но те всецело заняты содержимым золотого ридикюля. Тогда он добавляет: — Если ты не против.
— Вот, одна все-таки нашлась… — Роза протягивает ему визитку. — Если вдруг захочется выпить рюмку настоящего коньяку или пожаловаться кому-нибудь на жизнь, — найдешь меня по этим телефонам. Впрочем, вряд ли тебе часто приходится жаловаться на жизнь.
— Спасибо, Роза, — он впервые назвал ее по имени, — обязательно позвоню. А сейчас… мне правда нужно идти… Хорошо?
— Что за вопросы: ты свободный человек.
— Ну тогда пока.
— Пока.
Роза смотрит на сцену. Гариф направляется к выходу. В дверях он сталкивается с Максимом, точнее с громадной корзиной цветов. Красные как кровь глянцевые цветы, производящие впечатление вылепленных из воска, в обрамлении перистых листьев цикаса. Титры.

 

Так начала свою жизнь на телеэкране новая виртуальная модель, сочинение доселе небывалое, — Роза Цинципердт, — авторами которого, авторами которой мы были. Рукотворная Роза, как и прочие персонажи сериала до нее, активно высасывала из реальной жизни, из мною осознаваемой реальности, все больше деталей и красок, мало помалу оборачивающих себя, в общем-то умозрительную модель, в животрепетное существо. Прежде мне удивительным казалась особенность этих бесплотных образов, рожденных на экране, в тексте или на полотне, обзаводиться иной раз всем арсеналом живой действительности, с тем, чтобы впоследствии дерзостно шагнуть из области художественной, абстрактной в мир смертных. Теперь же я, пожалуй, не слишком был бы обескуражен столкнувшись на своем пути, скажем, с Гарифом Амировым, живым, здравствующим, из плоти, как говорится, и крови, подобно ежедневно встречаемым мною Наине Военморовне или Артуру Боброву. Но как же так? Всех нас учили, что жизнь, проистекая в искусство, производит другую реальность; обратная же стезя, как будто, оставалась вельми туманна даже для резонерствующих искусствоведов…
В тот вечер все труды, связанные с хлопотами по телесериалу завершились непривычно рано: было не более восьми часов вечера. Домой поспешать не хотелось: застать дочку не спящей я уже не успевал, а общение с женой, которое в последние три года складывалось исключительно из обмена взаимными попреками, как-то не слишком влекло. Оттого-то уже полчаса назад растолкав по всяким ящикам и коробкам весь использованный в работе инструмент, я сидел и зачем-то наводил фломастером поистершиеся номера лазерных дисков, мирно отдыхавших на полке.
— Степан, — обратился я к своему напарнику, надо признать не без ехидства, — чтой-то и ты, я смотрю, не торопишься в теплое лоно семьи. А?
— Да я это… Мне тут надо… шнуры проверить. По-моему, штекеры не у всех исправны. Надо проверить…
— И поэтому ты гоняешь взад-вперед старую кассету? Слушай, Степан, а не хочется ли тебе?.. Во! Давай завербуемся на какое-нибудь судно матросами.
Он повернул ко мне свое широкое лицо с выражением крайнего недоумения.
— Понимаю, — продолжал я, — смотрится такое предложение, как приступ юношеского романтизма. Ну и что? У меня сосед моряк. Я могу у него все выспросить. Он и в Рио был, и в Сиднее. Ты хочешь кенгуру повидать?
— Кен-гу-ру? — Степан внимательно изучал мое лицо, пытаясь определить сколько же в словах моих содержится шутки. — Кенгуру можно и в зоопарке посмотреть. Ты это серьезно, вообще?
— Вполне. Честное слово. Я понимаю, конечно, что наш достоуважаемый начальник, Артур Бобров, совсем недавно приобрел квартирку за семьдесят пять тысяч североамериканских долларов, и теперь квартирка та недешевая требует соответствующего ремонта, — а значит, все работники студии «Молох» должны умножить свое усердие в добывании для того денег. Но ты не такой уже молодой мальчик, чтобы не понимать: работа на дядю, — дело бесперспективное. Тут даже пенсию-то заработать невозможно, поскольку, скрываясь от налоговой полиции, Артур во всех декларациях указывает такой оклад своих работников, что пенсию с него начислят в аккурат три копейки.
— А то в налоговой не знают, как у нас тут обстоят дела, — на секунду отвлекся от бессмысленного щелканья по клавишам пульта Степан.
— Знают, конечно. Так Артур, понятно, их не обижает. Таких же, как он. Сегодняшняя модель социального устройства, она сработана как раз для артуров. Но, поскольку заменить артуров на людей, радеющих о благополучии коренного мировоззрения не в наших силах, так, может быть, — «ропот бури, и гром, и ворчанье волны, в них кричит альбатрос, длиннокрылая птица, из воздушной, из мертвой, из вольной страны»?
— А ты это серьезно? — исполненный явного недоверия еще раз поинтересовался Степан. — Я думал… А то, вся жизнь так пройдет, в работе на Артура Боброва. Только: море — не море… Знаешь, давай в самом деле махнем! А что? Денег я там, может, даже больше буду получать. Стану домой отсылать, им хватит. Но главное, — это ведь свобода, правильно?! — от секунды к секунде он все более одушевлялся, и мне даже чудно было смотреть на какого-то нового, оказывается вполне незнакомого мне человека. — Рио-де-Жанейро, говоришь? Ну… не знаю даже. Как-то и не верится. Пусть даже и не Рио, пусть Средиземноморье: Греция, Италия, там, Марокко, — тоже интересно ведь, да? Так это же свобода. Почти свобода. А деньги я буду им отсылать. Не знаю только, в качестве кого нас могут взять на судно?
— Степан, я обещаю, что не далее, как в ближайшие выходные обо всем узнаю. Говорю же, у меня сосед (на этаж выше живет), — он моряк или… как там это называется…
— Пусть даже матросом, допустим. Ну, не двадцать же четыре часа в сутки палубу драить. Или что там? Канаты скручивать. Будет, видимо, и свободное время. Можно будет наконец-то книжку открыть, спортом каким-нибудь заняться, да, хоть гиревым. Гири-то можно на судне держать, думаю. А то уже самому на себя смотреть противно. Правда же, это почти что свобода? Правда? А тут, если и выдастся вольное время, — шагаешь на оптовый рынок тряпки выбирать. Знаешь там, что ни выходные, полгорода собирается, и не обязательно ради каких-то покупок. Просто на людей посмотреть, себя показать. Или обои клеишь, или какую-нибудь халтуру ищешь, опять же для того, чтобы больше обоев купить, там, всяких, пылесосов, пельменей… И по кругу. И без конца.
Наконец он выдохся. Замер, уставившись на экран монитора, на котором, взбодренный ускоренной перемоткой, потешно наяривал секстет скрипачей. А я смотрел на Степана, чувствуя, как внутри меня, из памяти каких-то полуистлевших историй, поднималось самое неподдельное сострадание, — ибо самое неподдельное ребяческое простодушие взывало к нему.
— Признаюсь, — прошипел я, оттого, что в горле почему-то пересохло, — и не рассчитывал на столь решительный и скорый ответ твой… Но не в этом дело. Только что так активно призывал тебя к дерзанию… А вот уже и самого меня одолевают сомнения. Это не Бог весть какой свежести идея, и ты с ней встречался, все конечно: среди людей единицы приуготовлены к какому бы то ни было радикальному действию, на долю же основной массы возложена задача воспроизводства и рачительной охраны, предъявленных им с рождения основ общежития. Такой расклад, суть которого очевидна, вовсе не говорит в пользу первых, о чем искони пеклась литература или какое другое художество. Скорее наоборот, именно в косном сонном мире филистеров во все времена и сохранялись самые гуманные, самые человечественные идеалы, самые нежные чувства и трезвый рассудок. Правда, обычно в виде «консервов». Но! То, что называется подвигом, обывателю недоступно. И прежде всего потому, что подвиг всегда бессмыслен.
— Бессмыслен? — похоже Степан был поражен.
— Вестимо. Вспомни хотя бы Сида Кампеадора или Неистового Роланда. Ну кто понуждал этого франкского маркграфа вступать в сумасбродное единоборство с сарацинами? Дунул бы вовремя в свой Элефант, — примчалась бы подмога. Но в том-то и состоит непостижимость подвига, что смысл его (уж в полной ли мере?) открывается только самому герою да еще Господу, на этот поступок его сподобившему. Но это я куда-то далеко забрался. С меня, с тебя дородства не спрошено. Однако, и то, о чем мы с тобой говорили, — тоже действия не вполне свойственные бюргеру. От родства же и в море не уплыть. Сможешь ли ты, как чувствуешь, вступить с окружением в такую вот контроверзу?
— Но, если это самое окружение позволяет себе такое удовольствие, то почему же не ответить ему тем же?
— Ого! Сдюжишь? — услышанные слова точно окатили меня свежей и холодной волной, как представлялось в ту минуту, надвигавшихся счастливых перемен, точно были посулом свыше, признававшим мою маленькую волю.
И хотя будущность новых событий теперь, как будто, во многом зависела от Степана, от моего партизана свежеиспеченной вольнодумной идеи, мне почему-то страсть как захотелось предаться одиноким философичным помышлениям.
— Я домой, — торопливо сообщил я приятелю. — Ты еще остаешься?
— Да… наверное, мне тут еще надо…
— Ну, счастливо оставаться, — мы пожали друг другу руки. — Надеюсь, наш разговор будет иметь предметное продолжение. При первой же возможности все детали уточню. Пока!
Стояла зима… Да, зима была на излете, но еще при своих правах. Это не так уж важно на первый взгляд. Но только на первый. На самом деле каждый миг жизни нашей уникален, неповторим и происходит единожды, в обстоятельствах единожды возможных. Оттого-то, должно статься, все этот миг составляющее, каждая крохотная мимолетная деталь имеет значение; ведь без единого атома, вздорной, будто бы, ничтожной подробности тот миг был бы уже не тем мигом, а… каким-нибудь другим. Так вот, была зима, непоздний вечер смотрелся глухой ночью. Лишь только хлопнула за моей спиной входная дверь телецентра, со всех сторон подступил ко мне мрак в братстве с какой-то сырой стынью и непобедимым ветром. На низко нависшей плите черного неба не было нарисовано никаких светил. Кучи осевшего предвесеннего снега неверно белели там и здесь, отражая немощный свет стоящего в самом конце улицы круглосуточно работающего киоска, — единственного источника света в обозримом пространстве ночи. И я двинулся по этому тусклому световому коридору к электрической звезде киоска, — там находилась остановка троллейбуса.
Покидая Степана, я так торопился остаться наедине со своими помыслами и чувствованиями. Теперь я вполне мог быть предоставлен их попечительству. Но, странное дело, ни мыслей не чувств будто и не было со мной. Как ни понуждал я свой мозг работать продуктивно, этот механизм точно обнаруживал собственную волю, оставляя своего хозяина в состоянии какого-то планирующего безмыслия, пластичного полусна, без прошлого, без будущего и даже без настоящего, каковое известно нам в земной реальности.
Вот в такой чудаческой обстановке оледеневшего сознания я и доплыл, почти доплыл до светящегося киоска, как новая конъюнктура бытийного сюжета выхватила меня из прежних обстоятельств. Это были звуки. Да, просто звуки, достаточно негромкие, глухие, но та волна агрессивной энергии, которую содержали они, не могла оставлять сомнений, — это были удары, там, за углом киоска били человека.
Должно полагать, я был уже изрядно заряжен романтическим расположением беседы со Степаном (ведь я еще подумал: нужно ли мне заворачивать за угол этой стеклянной будки?), ибо самым, что ни на есть геройским образом ринулся вперед. Представившаяся моему взору картина потщилась несколько утишить подъем моего геройства: жертва наличествовала одна и в положении уже самом незавидном, а нападавших было четверо. Но есть все-таки у представителей коренных народов этой земли удивительное качество, — им пусть даже ущерб претерпеть, но, чтобы все было по справедливости. И я очертя голову устремился в неравную битву (забавно: в неистовом порыве своем я все же успел оценить то обстоятельство, что агрессоры весьма молоды, а внезапность моего броска владеет очевидным преимуществом), первый мой удар, как и следовало ожидать, был очень удачен: самый крайний, наиболее крупный агрессор от неожиданности подпрыгнул на месте и, поскользнувшись, со всего маху грохнулся на обледенелый асфальт. Голова его довольно громко хрястнулась, — это дало основание вычеркнуть его из списка противников. Странное дело, мозг мой, который несколько минут назад самовольно взявший себе роздых, теперь работал с удвоенной резвостью. Мои конечности как бы сами собой выполняли необходимые действия, и в то же самое время я совершенно отчетливо и вполне рассудительно оценивал складывающуюся обстановку. Я видел, что пострадавшего от четырех недорослей паренька природа и впрямь не одарила богатырской статью, и он в ратоборстве не сподручник; я понимал отчетливо, что безрассудство пускаться мне в подобные авантюры, что, если даже я отделаюсь только размалеванной фотокарточкой (что маловероятно), — то съемки сорвутся как минимум на неделю; а вместе с тем настойчиво взывала к моему здравомыслию дума о том, что я ведь представления не имею, кто прав, а кто виноват в этой баталии, и, не исключено, что паренек получает трепку по заслугам…
Увлеченный битвой, я отступил от стенки киоска, и тут же заработал ощутимый удар в ухо, так как на время потерял из виду одного из троих нападавших, давно уж оставивших первоначально интересовавший их предмет. И все же мне удалось удержаться на ногах («А если бы я поскользнулся, — думал я в тот момент, — подобно первому моему трофею? Это был бы конец».), я поспешил занять прежнее положение, вместе с тем точно нанося удар ботинком в коленную чашечку одного из супостатов. Тот взвыл и отступил было, но тут же вернулся в строй, — значит точность моего удара оставляла желать лучшего. В этот-то момент я и углядел в одной из шести зложелательных рук какой-то новый объект, некое маловыразительное мерцание… стали. Нож?
Я, кажется, так и произнес:
— Нож?
И тут злоба, точно кипятком обварив каждый нерв, каждый мускул, швырнула меня уж вовсе на неправильный шаг. («Нельзя злиться! Что ты делаешь?! — как бы говорил я себе при этом. — Только холодный рассудок, иначе наделаешь глупостей!») И тем не менее я бросился вперед, в одном порыве хватая стальнесущую руку — проворачиваясь вокруг собственной оси — забрасывая руку то себе на плечо, — и резкий рывок вниз. Кость хрустнула так, что я услышал этот звук. Нож, небольшой такой ножик с наборной рукояткой, цокнул о грязный лед тротуара. И тотчас горюн заревел таким нехорошим голосом, что двое оставшихся при здоровье корешков его застыли, точно вода, морозом схваченная. («А если бы у них хватило сметливости воспользоваться моей экзальтацией?») И тут один из них полетел на меня, но как-то косо, мимо (я с легкостью успел отступить), выставив вперед обе руки, круша стекло киоска и по инерции влетая в прилавок.
Оказывается это был пинок подоспевшего с некоторым опозданием еще одного паладина ночных улиц. Оставшаяся в меньшинстве вражеская сторона в лице дебильномордого юноши, зачатого, не иначе, в алкогольных парах, успела увернуться от очередного тумака, и не смотря на печать идиотизма, благоразумно ретировалась.
— Мы еще встретимся! Мы еще… — крикнул на прощание парень и растворился в морозном мраке.
У киоска хрипел еще один олигофрен с поломанной рукой. А разрушитель витрины крадучись отползал за киоск.
На главную: Предисловие