Глава 12
Воспоминания Джеба
И действительно, куда он пропал? Вечеринка закончилась туманным приглашением «как-нибудь заглянуть» к профессору Дэйру, и я вернулся к рутине кровавых преступлений. Монстр пропустил сначала одну неделю, затем и следующую. Неужели он замыслил что-то из ряда вон выходящее? Или же решил сделать перерыв? А может быть, ему просто все это надоело? Подошла пора сбора хмеля, так что, быть может, чудовище отправилось за город, чтобы заработать несколько фунтов, наполняя мешки для пивоваров. А если речь идет о человеке состоятельном, возможно, он сейчас роскошествует в Антибе, ест улиток и прочие французские штучки, забыв на какое-то время про свой нож…
Какими бы ни были причины, О’Коннор прекрасно понимал, как это скажется на объемах розничных продаж в газетных киосках, от которых зависел наш тираж в сто двадцать пять тысяч экземпляров – «самый большой тираж вечерней газеты в Соединенном Королевстве». Я делал все, что в моих силах, и тут пришелся кстати сюжет про кольца, но после нелепости расследований убийств Полли и Энни, после бесчисленного множества абсурдных гипотез, после столь пустых действий, как создание общественного комитета, который предложил бы награду за любую информацию о преступнике, от чего до сих пор упрямо отказывался Уоррен (словно этот тип принадлежал к какой-то преступной сети и его могли бы выдать его собственные дружки, как простого мошенника или «медвежатника»), после многочисленных пламенных речей, обвиняющих евреев в том, сем и прочем, после заявлений высокопоставленных полицейских чинов о том, что тут замешаны «Ночные волки», «Зеленые подтяжки» или какие-нибудь другие банды, и, наконец, после голословных рассуждений о каком-то «русском верзиле», – даже это казалось бессмысленным и безнадежным. Я написал очаровательную едкую заметку о неэффективности полиции, но она не привлекла к себе внимания; Гарри Дэм пытался заново расшевелить затасканные страшилки про еврейские таинства, в которых до сих пор говорилось только о крови христианских младенцев, необходимой для приготовления мацы; но отныне, по утверждению Гарри, кровь уличных девок требовалась для некоего каббалистического ритуала, целью которого, полагаю, было сделать барона Ротшильда, и без того богатейшего человека в мире, вдвое богаче. Что же касается продвижения следствия, практических шагов решения проблемы, тщательного анализа улик – ничего этого не было и в помине. Не происходило ровным счетом ничего.
Как говорится, в праздном мозгу находит себе дело дьявол, поэтому мы все дружно стали негодяями, и подумать только, что именно мне было суждено войти в историю как величайшему подлецу.
Я переводил в печатный текст скоропись, какую-то чепуху, которая должна была отправиться на четвертую страницу под рекламой средства от изжоги и вздутия живота, когда ко мне подошел паренек-рассыльный и сказал:
– Сэр, мистер О’Коннор хочет поговорить с вами.
– А?
– Прямо сейчас, сэр. Как я понимаю, дело срочное.
– Ну хорошо.
Встав, я надел старый коричневый пиджак и прошел следом за пареньком по коридору до конца. Паренек постучал в дверь, и мы услышали грубый хриплый голос с ирландским акцентом:
– Заходите!
О’Коннор не придавал никакого значения роскоши. Смею предположить, кабинет главного редактора «Таймс» представляет собой изысканное помещение с камином, оленьей головой на стене и гигантским глобусом, в нем нередко наслаждаются хорошими сигарами и марочным портвейном. Кабинет главного редактора «Стар» был развернут на сто восемьдесят румбов в противоположную сторону. Неказистый – или, наверное, тут лучше бы подошел эпитет «практичный», ибо на самом деле это была просто большая комната с письменным столом, еще одним столом и несколькими книгами. На письменном столе стояли длинные иглы с наколотыми на них десятками гранок, из которых будет составлен сегодняшний номер «Стар». На столе я увидел макет первой полосы, а на ней – ничего столь же динамичного, как «ИЗВЕРГ», а лишь обычная безликая чепуха вроде «ТРИНАДЦАТЬ ЧЕЛОВЕК УБИТЫ В АФГАНИСТАНЕ» (у меня мелькнула мысль, наших или чужих), «ВОЗНАГРАЖДЕНИЕ ЗА СВЕДЕНИЯ ОБ УАЙТЧЕПЕЛСКОМ УБИЙЦЕ УДВОЕНО», «ЕПИСКОП ПРИЗЫВАЕТ К СПОКОЙСТВИЮ» и «ЗАКОНОПРОЕКТ ОБ ОСВЕЩЕНИИ УАЙТЧЕПЕЛА ОТКЛОНЕН».
О’Коннор сидел за письменным столом, а рядом с ним, практически невидимый, поскольку он находился в тени на фоне окна, отчего черты его лица оставались в полумраке, сидел еще один мужчина. Они тепло беседовали между собой, заключил я по их позам, по запаху сигар (одна, еще тлеющая, лежала в пепельнице, пуская в воздух струйку дыма) и тому обстоятельству, что перед обоими стояло по стакану.
– Садись, – приказал О’Коннор. – И, может быть, капельку старого доброго ирландского виски?
В его стакане оставалось немного золотисто-янтарного напитка – я еще не знал, то ли это норма, то ли следствие чрезвычайной ситуации.
– Сэр, я не пью, – сказал я. – Мой папаша-пьяница, в настоящее время спящий в земле Дублина, пил столько, что этого хватит не только на мою собственную жизнь, но и на жизнь моих сыновей, если только они у меня будут.
– Как тебе угодно. Ты уже знаком с Гарри? Ваши пути еще не пересекались в редакции отдела новостей? Хотя Гарри, как мне хорошо известно, не из тех, кто просиживает штаны в редакции.
– Здоро́во, приятель, – сказал Гарри, поднимаясь с места и протягивая свою огромную ручищу.
Должно быть, это его соломенная шляпа с широкими полями, какие носят лодочники, лежала на письменном столе О’Коннора, поскольку только американец будет носить такую шляпу там, где лодок нет и в помине. У него было крупное угловатое лицо с обезоруживающей улыбкой под отвислыми рыжими усами, открывающей огромные лопатообразные зубы. Одет он был в итонский пиджак с белой отделкой, белую сорочку, темно-синий сюртук в клеточку, цветной (красный) галстук, белые брюки в темно-синюю полоску и белые штиблеты с белыми носками. Где-то здесь должна была быть регата? Генри собрался прокатиться с дамой на лодке по Темзе? Или же ему предстоит занять место рулевого на восьмерке в принципиальном противостоянии с командой из Оксфордского университета? Но я списал все на отвратительное американское невежество; тамошний народ начисто лишен чувства традиции и совершенно неспособен читать намеки и понимать, что они означают. Американцы нацелены исключительно на результаты или, точнее, деньги. Они забирают и присваивают все, что им приглянулось, не обращая ни на кого внимания.
– Симпатичный пиджак, – заметил Генри, пожимая мне руку. – Можно узнать фамилию твоего портного?
– Увы, – ответил я, – это творение одного сумасшедшего немца.
– А жаль, – заметил Генри. – Мне нравится то подпоясанное и взнузданное впечатление, которое производит эта штука. Она предназначена для рыбалки?
– Для охоты, – возразил я. – Просторные плечи дают больше свободы при стрельбе. Считается, что окраска сбивает с толку куропаток, но все же я полагаю, что, даже если у них мозг размером с горошину, настолько тупыми они все-таки быть не могут.
– Как знать… Ты любишь охотиться?
Я понятия не имел. Я никогда не ходил на охоту и никогда не пойду.
– А то как же, – ответил я.
– Ну а теперь, ребята, – вмешался О’Коннор, – я рад, что мы собрались все вместе. Нам нужно немного поговорить. Джеб, как я уже объяснил Гарри, я горжусь тем, что вы сделали. Вы разожгли большой костер, определили темп для всего города. Мы ведем его за собой, а остальные газеты спешат за нами следом. И я уверен, что если внезапно произойдет что-то срочное, один из вас, все равно кто, первым прибудет на место и изложит все четко и ясно. И мы продолжим идти впереди, из чего следует, что мы будем продаваться, из чего следует, что инвесторы заткнутся и оставят меня в покое.
Ни я, ни Гарри не сказали ни слова.
– Однако, – продолжал О’Коннор, – я должен честно вам сказать, что у нас серьезная проблема.
Он умолк. Мы ждали. Он взял сигару и сделал глубокую затяжку, отчего тлеющий кончик разгорелся.
– И эта проблема вот какая, – сказал О’Коннор, выпуская дым. – Где он?
– Будем надеяться, в преисподней, – сказал я.
– Хорошо для всего мира, плохо для «Стар». Эти жадные инвесторы, с которыми мне приходится иметь дело, похожи на курильщиков опиума. Стоит только произойти чему-нибудь большому и кровавому, как они тотчас же чуют прибыль и начинают думать, что так будет всегда. Поэтому они на меня давят. Вы не представляете себе, что мне приходится терпеть.
У меня мелькнула мысль, что очень безнравственно надеяться на то, что убийца нанесет новый удар, чем поспособствует росту тиража, однако таковы были реалии нашего бизнеса; О’Коннор не испытал никаких угрызений совести, выразившись так откровенно, американец также не собирался произносить возмущенную речь, поэтому и я решил держать язык за зубами.
– Начальник, вы хотите, чтобы я прирезал какую-нибудь куколку? – предложил Гарри, и мы все трое рассмеялись, поскольку это хоть как-то рассеяло сгущающееся в воздухе уныние.
– Нет, не надо, – возразил О’Коннор. – Юристы это не одобрят. Но я хочу, чтобы мы вместе пораскинули мозгами и придумали что-нибудь такое, что помогло бы снова раздуть огонь. Мы лихо обыграли кольца, но останавливаться на этом нельзя. И вот ради этого мы сейчас и собрались.
Мне это и в голову не приходило. Для меня достаточно было освещения убийства в газете; мысль о том, чтобы производить новости, предположительно какую-то глупую ложь, показалась мне отвратительной. Но опять-таки, поскольку я есть такой, какой есть, и не обладаю моральной твердостью, а также поскольку лично мне кампания, развязанная убийцей против уайтчепелских проституток, принесла большую выгоду, я промолчал.
Гарри что-то сказал про специальный выпуск с портретами обеих жертв на первой полосе, в черных рамках, с высказываниями детей.
– Боюсь, это не прокатит, – возразил О’Коннор. – Нашим читателям не нужны слезы, им нужна кровь. Им нужно, чтобы у них руки по локоть были в липкой алой жиже.
Мы немного поговорили об этом, мило и непринужденно, и я высказал несколько нелепых предложений – например, выяснить, что думают на этот счет выдающиеся мыслители нашего времени, такие как мистер Харди, мистер Дарвин и мистер Гальтон.
Однако вскоре разговор выдохся на печальной ноте, и в кабинете воцарилось уныние. И тут – внемлите ангельскому гласу!
– Есть! – вдруг сказал Гарри. – Точно, это то, что надо. Итак, чего недостает? Это витает в воздухе, а мы ходим вокруг да около.
Молчание, причем не то, что равно золоту.
– Это же сюжет, – наконец торжествующе заявил Гарри. – И ему нужен злодей!
– Ну, злодей как раз есть, – слабо возразил я. – Просто мы понятия не имеем, кто он такой.
– Но он же не персонаж. Он – мысль, призрак, теория, неизвестная величина. Иногда он «изверг», иногда «убийца», но у него нет личности, нет образа. Его нельзя ухватить. Недостаточно того, что он еврей, даже несмотря на то, что люди терпеть не могут евреев. Он по-прежнему остается размытым пятном, чем-то неопределенным.
– Не понимаю… – начал было я.
– Ему нужно имя!
Это было настолько до абсурдности просто, что все умолкли.
О’Коннор посасывал сигару, Гарри глотнул виски и улыбался, глядя на нас. А я сидел, чувствуя себя заговорщиком, злоумышляющим против Цезаря, но тут я вспомнил, что ненавижу Цезаря, поэтому все будет хорошо. Также я проникся ненавистью к Гарри за то, что ему пришла в голову такая великолепная мысль. Определенно, кое-что он в этом деле смыслил.
Он был так уверен в себе… Чисто американское качество. В языке этих людей нет слова «сомнение»; они не знают, что такое «Малый вперед!», начисто отвергают все, от чего пахнет обдумыванием, рассуждениями, оценкой. Все это они оставляют глупым слабакам. Для них же всегда: «К черту мины!»
– И это не может быть просто имя вроде Том, Дик или Гарри, – продолжал Гарри. – Тут нужно что-то особенное, умное, что-нибудь цепкое, что останется в памяти и застрянет в голове. Это имя должно звучать. Мне пришло на ум «Сид-жид», но это слишком уж грубо.
– К тому же вдруг он окажется епископом англиканской церкви? – заметил я. – Стыда не оберешься.
– Разумное замечание, – согласился Гарри. – Вот почему это имя должно быть хорошим. Нам нужен гений, который его придумает.
– Я бы обратился за помощью к Дарвину, – предложил я, – и если он не слишком занят, уверен, он что-нибудь посоветует. Ну, а если не он, может быть, его кузен Гальтон присоединится к нашей компании.
Сарказм: последний оплот тех, кто полностью разгромлен.
– Этих ребят я не знаю, но твоя мысль мне понятна. Нам нужно что-нибудь такое, что придумает тот, кто обладает большим талантом.
– Гарри, – сказал О’Коннор, – займись этим. Мне нравится твоя идея, хотя я пока что еще не вижу, куда она ведет. И я теряюсь в догадках, как это осуществить.
– Ну, хорошо, – сказал Гарри. – Вот как я все вижу. Мы выкладываем письмо от этого типа, и он подписывает его именем, которое будет греметь в веках. С ним не сравнится никакой рекламный лозунг – такое оно совершенное. Разумеется, мы не сможем предъявить это письмо сами – все сразу же учуют подлог. Так что оно отправится в Центральное агентство новостей. Понимаете, там сидят такие тупицы, что они без раздумий растрезвонят о нем по всему городу. А как только у нашего типа появится имя, он сразу же снова станет горячей новостью. И это позволит заполнить паузу до его следующего удара.
– Предположим, письмо заставит его нанести новый удар, – сказал я.
– Ну же, дружок, – вмешался О’Коннор. – Ты сам, своими глазами видел раны. Этот голубчик с таким упоением кромсает девочек, что он точно спятил, словно мартовский кот. Что бы мы ни сделали, это никак не повлияет на степень его безумия.
Я вынужден был признать, что он прав. В конце концов, я действительно видел выпотрошенную Энни Чэпмен и считал, что ни один человек в своем уме не способен на такое. Человеку в здравом рассудке трудно было даже смотреть на такое.
– Поскольку это твоя идея, Гарри, наверное, ты и напишешь письмо, – сказал О’Коннор.
– Сам бы того хотел, начальник, – печально произнес американец. – Но я не из тех, кого можно назвать поэтом. Слова выходят из меня с трудом, словно катышки дерьма у кролика из задницы, – со стонами, кряхтеньем, натугой. Я репортер, а не писатель.
И снова молчание, но только теперь оно сопровождалось взглядами, которые по большей части были обращены на меня. Точнее, оба, и О’Коннор, и Гарри пристально уставились на меня. До меня дошло, куда все катится, и я начал подозревать, что это было нарочно подстроено так, чтобы все выглядело естественно.
– Статьи Джеба – это лучшее, что я когда-либо читал. Каждое его предложение звучит как музыка, – заявил Гарри. – Он тот самый поэт, который нам нужен.
– Я… – начал было возражать я.
Однако, безнадежно пристрастившийся к похвалам, возражал я не слишком усердно, ибо мне хотелось, чтобы мне на голову вылилось еще несколько галлонов.
– Хотелось бы мне обладать его дарованием, – продолжал Гарри. – Моя энергия, его талант, его… э… гений – неизвестно, как далеко мы смогли бы зайти.
– Думаю, ты прав, – подхватил О’Коннор.
Определенно, эти ребята полагали, что вдохновение можно включать по собственному желанию. Достаточно мне повернуть вентиль своего гениального дарования до отказа вправо – и слова будут хлестать непрекращающимся потоком сотню лет. Они понятия не имели, что вентиль крайне своенравный, к тому же порядком заржавел, и чем больше его крутить, чем сильнее на него нажимать, тем меньше вероятность того, что нужный текст поспеет к сроку. Более того, на самом деле никаких сроков вообще не было. Это происходило тогда, когда происходило, и иногда этого не случалось вовсе.
– Так, Джеб, слушай внимательно, – сказал О’Коннор. – Давай обдумаем все тщательнейшим образом. Да, действительно, все построено вокруг имени, имени, которое будет греметь пожарным колоколом. Но у него должен быть и свой тон. Тебе нужно найти что-то новое. Тут необходимо сыграть на необычном значении слов, затронуть струну, которая до сих пор не звучала, показать подход, которого прежде не было. Начнем с того, что оно должно обладать холодной иронией.
– У меня с иронией всегда было плохо, – заметил Гарри. – Что это такое? Что-то, наносящее урон?
– Нет, нет, Гарри, не урон. Ирония – это умение ловко сказать «А», что-то настолько нелепое и вызывающее, что это будет пониматься как нечто «Б», полная противоположность. Когда ты спросил Джеба про охоту, он ответил: «А то как же». Не слишком хорошо знакомый с нашими речевыми оборотами, ты решил, что Джеб имел в виду что-нибудь вроде «ну конечно же». Однако в его голосе присутствовали неуловимые интонации, тончайшие нюансы, которым точно соответствовало выражение лица, слегка поднятая левая бровь, чуть изогнутая губа, а также общий замедляющийся ритм, посредством чего Джеб сообщил мне – и в первую очередь самому себе, – что он считает такое занятие, как стрельба по бедным птичкам свинцовой дробью, оставляющей от них одни перья и хрящи, чем-то совершенно отвратительным. Вот что такое ирония. Вот что нужно нашему письму. Вот что сделает его вечным.
Гарри извлек из этих слов великолепный урок.
– Ему не нравится охота? – недоверчиво спросил он.
Мы пропустили его слова мимо ушей. Ему это не дано, даже если первый порыв и принадлежал ему.
– Не уверен, что у меня получится, – с сомнением промолвил я.
– Джеб, ты уже на полпути к блестящему будущему. Я щедро тебе заплачу, и ты через какое-то время сможешь перескочить в крутую газету вроде «Таймс», где твое дарование сделает тебя знаменитым, ты будешь разъезжать по всему миру, а издатели станут обивать порог твоего дома, вымаливая очередную рукопись.
Я понял, что обречен. О’Коннор взял меня с потрохами. Я превратился в птичку в прицеле его двустволки. Этот человек был гений.
***
И вот – мой первый шедевр. Подобно любому великому литературному творению, у него нет автобиографии. Его нельзя разложить на отдельные части и сказать: «Это вот отсюда, а затем я придумал вот это, после чего появилось что-то еще, и вот готовый результат». Нет, нет, ничего подобного. Наверное, это был процесс не написания и уж тем более не сочинения, а скорее становления. Я стал тем, кем должен был стать.
Тем не менее я все-таки помню, как сидел за столом в опустевшей редакции, после того как почти все ребята разошлись по домам или отправились пить пиво, и у меня в голове крутились отдельные ноты, соединяясь в мелодию, как будто я был лишь посредником, а что-то, какая-то сила (не Бог, ибо я не верю в него, но если б и верил, определенно, это не то предприятие, к которому он подключился бы по своей воле) диктовала мне. По какой-то неведомой причине у меня в голове стояло слово «начальник», которое употребил Гарри, обращаясь к О’Коннору, и для британского языка оно было чем-то необычным, это скорее американизм, не само слово как таковое, а его использование в качестве обращения. Мы никого не называем «начальником», мы называем начальника «сэром». Повсеместно. Поэтому я мысленно повеселился, представив себе, как этот тип, кем бы он ни был, обращается через Центральное агентство новостей ко всему миру как «дорогой начальник». Понимаете, он напишет свое письмо не полиции, а в каком-то смысле всему обществу, своему истинному критику, словно представляя на его суд свой спектакль. Я также не забывал о категорическом требовании О’Коннора относительно иронии, интуитивно чувствуя его правоту. Наш писатель не может громогласно вопить с пеной у рта, взобравшись на ящик в Гайд-парке, стращая пролетариат своими людоедскими замашками. Слушая его, можно не опасаться получить в лицо порцию ядовитой слюны. Нет, для этого он слишком сух, поэтому я употребил свою собственную фразу, сказанную на встрече, – «примусь за шлюх», что на добрую тысячу процентов занижало ужасы той кровавой бойни, которую он им учинил. Далее совершенно естественно, на ум мне пришло слово «не преминуть», которое сейчас можно услышать разве что от какого-нибудь почтенного викария или за чаепитием престарелых дам. Мне требовалось что-то резкое, чтобы разыграть мягкость «не премину», поэтому я перепробовал «резать», «вспарывать», «рубить», «пилить», «рассекать», «кромсать», но все они, на мой взгляд, тут были совершенно не к месту.
И тут откуда-то – из уст Господа мне в ухо или из пасти дьявола в мой мозг – пришло слово «потрошить», которое, хоть и неточное в техническом смысле, обладало нужным звучанием. Конечно, убийца не потрошил свои жертвы, он их резал. Но слово «потрошить» было звучным и обладало привкусом первобытной свирепости, от которого мир будет без ума, даже несмотря на то, что этот человек, в тусклом свете полумесяца склонившийся над безжизненной жертвой, никоим образом не будет напоминать обезумевшего потрошителя, поскольку все его движения должны быть точными, выверенными, подчиненными недюжинной силе, и делаются они острым лезвием ножа. Никаких беспорядочно мечущихся рук, «потрошащих» добычу, судорожно стиснутых пальцев, раздирающих мертвую плоть и раскидывающих во все стороны окровавленные куски. Кем бы ни был этот человек, он отнюдь не потрошитель, и, наверное, сам себя он ни за что бы не назвал потрошителем, однако сладостные звуки слова «потрошитель» пересилили все эти соображения. Поэтическая правда выше голых фактов.
Ну, а дальше все уже покатилось одно за другим. Мне нужно было куда-нибудь пристроить слово «хохма», и я его пристроил, найдя такой поэтический ракурс, какой прежде никогда не слышал и не видел. «От той хохмы», – сказал я. Из утонченно-либеральных соображений я ни словом не упомянул о евреях, поскольку один из моих тайных замыслов заключался в том, чтобы своим творением оправдать их. Я не хотел, чтобы у меня на совести, и без того уже порядком отягощенной, были еще и погромы. И я гордился, что мне это удалось; я находил в этом определенное моральное удовлетворение.
И, наконец, имя. Ну, «Потрошитель» уже маячил на задворках моего сознания, поскольку я был так доволен фразой «и впредь не премину потрошить», что никак не хотел с ней расставаться, хотя и понимал, что мне придется ее изменить, преобразовать глагол в существительное, чтобы избежать повторения непривычного звука и в то же время продолжить мелодию слов, основанную на этом звуке. «Потрошитель» пришел ко мне сам собой. Итак, если «Потрошитель» – это фундамент, якорь, нужно что-нибудь без буквы «п», чтобы избежать напевности и аллитерации. «Патрик-Потрошитель» или «Питер-Потрошитель» звучат просто глупо. И действительно, нужно что-то совершенно противоположное, имя, лишенное «п» и «р», но в то же время обладающее прочными британскими традициями, крепкое, твердое англо-саксонское имя. Сначала мне пришло в голову «Том», и я чуть было не остановился на нем, поскольку «Джон» – это слишком мягко, а «Уилл» трудно произнести, так как придется делать фрикативную остановку, чтобы перейти к раскатистому сонорному «р». И тут я вспомнил наш флаг, как какой-нибудь простой работяга или поденщик, и патриотическая слащавость образа глубоко затронула мои обостренные чувства, развеселив меня.
Вот она, Ирония, с прописной буквы, выделенная курсивом: Ирония! Это тотчас же оценит О’Коннор, а бедняга Гарри Дэм не поймет никогда. Мое лицо растянулось в улыбке. «Юнион Джек», развевающийся над полем битвы, затянутым пороховым дымом, в воздухе перемешались запахи крови и гари, пулеметы Гатлинга навалили груды черномазых перед колючей проволокой, офицеры приказали выкатить бочонки с пивом, и все ребята в красных мундирах повернулись к знамени и поднимают стаканы. Да, Джек, Джек и еще раз Джек, и тут, надеюсь, со мной согласился бы наш Бог и Спаситель Киплинг. Я понял, что имя у меня есть. Это было именно то, что требовали мои хозяева: идеальное имя, звучное, запоминающееся, легкое в произношении, по-настоящему британское, порождающее в сознании темные лабиринты Уайтчепела и острую сталь, вспарывающую алебастр шеи проститутки, и в то же время несущее в себе слабые отголоски сине-красно-белого флага, развевающегося над нашими зелеными полями и ханжеским благочестием. Я подарил миру Джека-Потрошителя.