IX
Пещера Пловцов
Я обещал рассказать вам, как люди влюбляются.
Молодой человек по имени Джеффри Клифтон встретил в Оксфорде друга, который рассказал ему, чем мы занимаемся. Он связался со мной, на следующий день женился и через две недели прилетел с женой в Каир. Это были последние дни их медового месяца. И начало нашей истории.
* * *
Когда я встретил Кэтрин, она была замужем. Замужняя женщина. Для нас было полной неожиданностью, что Клифтон взял ее с собой. Он вылез из самолета первым, а затем появилась она: шорты цвета хаки, острые коленки. В то время она проявляла горячий интерес к пустыне. Мне же больше была по душе его молодость, чем рвение его новоиспеченной жены. В нашей экспедиции он был пилотом, курьером, разведчиком. Он был представителем нового поколения, которому все давалось легко, и с такой же легкостью он пролетал у нас над головами на своем «Руперте», роняя сигнальные вымпелы с яркими цветными лентами и советами по поводу мест наших будущих остановок. Он постоянно восхищался своей женой. В экспедиции было четверо мужчин и одна женщина, муж которой находился в радостном возбуждении медового месяца и не уставал говорить всем об этом. Потом Клифтоны уехали в Каир и вернулись в экспедицию только через месяц, но он был в таком же восторге от жены. Она казалась намного спокойнее, а он вел себя, как мальчишка. Она садилась на канистру из-под горючего, положив локти на колени, и, подперев чашечкой сложенных вместе рук подбородок, неподвижно смотрела на развевающийся на ветру брезент палатки, а Джеффри пел ей дифирамбы. Мы пытались подшучивать над ним, но сказать ему открыто, чтобы он вел себя сдержаннее, значило обидеть его, а этого мы не хотели.
После месяца, проведенного в Каире, она стала молчаливой, все время читала, уединялась, как будто что-то произошло или она вдруг открыла удивительное качество человеческой жизни – переменчивость. Впрочем, от женщины и не требуется быть общительной, если она вышла замуж за искателя приключений. Она пыталась разобраться в себе. И было больно замечать, что Клифтон не понимал ее, не осознавал ее тяги к самообразованию. Она прочитала все о пустыне. От ее внимания не ускользнули даже пометки, сделанные на полях книг, и она могла часами говорить об Увейнате и затерянных оазисах.
Я был на пятнадцать лет старше ее. Вы понимаете, что это много значит. Я уже достиг такого возраста, когда не верят в постоянство и любовь на всю жизнь, и чувствовал себя готовым исполнить роль циничного злодея в любом мелодраматическом романе. Я был на пятнадцать лет старше, но она оказалась сильнее. Ее жажда к переменам в личной жизни была больше, чем я ожидал.
Что изменило ее во время их затянувшегося медового месяца в устье Нила, за пределами Каира? Они пробыли с нами всего несколько дней в первый раз, когда приехали через две недели после свадьбы в Чешире . Он взял новобрачную с собой, потому что был не в силах оставить ее и не мог нарушить обещание, данное нам – мне и Мэдоксу. Он думал, что мы будем сгорать от любопытства и ловить каждое его слово о ней. И вот ее острые коленки вынырнули из кабины аэроплана в тот день. И это было началом нашей муки и нашей радости.
* * *
Клифтон восхвалял красоту ее рук, стройных точеных лодыжек. Он рассказывал нам, как она плавает. Он говорил о новых биде в гостиничных номерах и о том, с какой жадностью она набрасывается на еду за завтраком.
На все это я не реагировал. Иногда, когда он говорил, я поднимал голову и встречал ее взгляд, в котором сквозило понимание моего невысказанного раздражения, а потом – сдержанная улыбка, какая-то ирония. Я был старше ее. Я уже имел славу человека, который прошел десять лет назад от оазиса Дахла к Гильф-эль-Кебиру и составил карту Фарафры , знал Киренаику и более двух раз терялся в Песчаном Море. Мы встретились, когда все это у меня уже было. Подобные же заслуги отличали и моего друга Мэдокса, хотя вне Географического общества мы были неизвестны; мы были узкой прослойкой культа, с которым она столкнулась лишь благодаря своему замужеству.
Слова Клифтона, восхваляющие ее, не трогали нас. Он беззаботно расточал ей похвалы, не прилагая к этому никаких усилий. В пустыне же повторять одно и то же означает лить воду в землю. Для нас, исследователей, было характерно совершенно иное отношение к словам. Наша жизнь во многом определялась словами, слухами и легендами, нарисованными маршрутами, надписями на черепках, и каждый нюанс, каждый оттенок этих слов требовал проверки и подтверждения, для чего иногда приходилось пройти очень длинный путь.
Наша экспедиция была километрах в шестидесяти пяти от Увейната, и мне с Мэдоксом предстояло отправиться на разведку. Клифтоны и другие должны были остаться в лагере. Она уже все прочла и попросила дать еще что-нибудь. У меня с собой ничего не было, кроме карт.
– А та книга, которую вы читаете по вечерам?
– Геродот? Вы хотите ее?
– Я не осмелюсь. Если это личное.
– У меня в ней есть личные записи. И вырезки. Они мне нужны.
– О, было слишком невежливо с моей стороны попросить ее. Извините.
– Когда я вернусь, то покажу вам ее. Я просто привык везде быть с ней
Я упаковывал вещи в палатке, когда она подошла ко мне и произошел весь этот разговор с соблюдением правил приличия и учтивости. Клифтон рядом не стоял. Мы были одни. Я объяснил даме, что это более чем просто книга, и дама, не настаивая, откланялась. Я оценил ее такт и вежливость, хотя уже давно отвык от общества и изысканных манер. И сам мог спокойно уйти, не мучаясь угрызениями совести за свой отказ.
* * *
Через неделю мы вернулись. Мы нашли много подтверждений (хотя и не окончательных) нашим предположениям и догадкам и были в отличном настроении. По этому случаю в лагере решили устроить небольшой праздник. Клифтон был инициатором и сумел заразить всех.
Она подошла ко мне с чашкой воды.
– Поздравляю, Джеффри мне уже рассказал.
– Да!
– Вот, возьмите, попейте
Я протянул руку, и она вложила чашку в мою ладонь. Вода казалась очень холодной после той жидкости во флягах, которую пили мы с Мэдоксом на маршруте этой разведывательной вылазки.
– Джеффри планирует провести вечеринку в вашу честь. Он пишет песню и хочет, чтобы я прочитала какие-нибудь стихи, но у меня другие планы.
Неожиданно для себя я достав из рюкзака книгу и протянул ей:
– Вот то, что я обещал.
После еды и чая из трав Клифтон принес бутылку коньяка, которую припрятал специально для этого момента. Ее предстояло выпить целиком в тот вечер, когда Мэдокс рассказывал о нашем путешествии, а Клифтон исполнил свою забавную песню. Потом Кэтрин начала читать из «Историй» – о царе Кандавле и его царице. Эта история – в самом начале книги, и я никогда не вникал в ее суть, поскольку она не имеет ничего общего с теми местами и периодами, которые интересуют меня. А она выбрала именно ее.
«Этот Кандавл был страстно влюблен в свою жену и решил доказать, что она – самая прекрасная из женщин. Он описывал красоту своей жены Гигесу, сыну Дескила (потому что из всех оруженосцев больше всего любил его), восхваляя ее без всякой меры.
– Ты слышишь меня, Джеффри?
– Да, дорогая.
«Он Сказал Гигесу: «Гигес, мне кажется, что ты не веришь мне, когда я рассказываю тебе о крaсomeсвоей жены, потому что от века заведено так, что мужчины ушам доверяют меньше, чем глазам. Поэтому я придумал, как ты можешь посмотреть на нее обнаженную».
Если бы я знал, что со временем стану ее любовником, как Гигес стал любовником царицы и убил Кандавла! Я всегда открывал Геродота, чтобы найти ключ к какой-нибудь географической загадке. Но Кэтрин нашла в этой книге окно в свою жизнь. Во время чтения ее голос был осторожным. Ее глаза не отрывались от страницы, которую она читала, словно ее затягивали зыбучие пески.
«Я знаю, конечно, что она самая прекрасная из женщин, но умоляю тебя не требовать от меня того, что незаконно делать с моей стороны. »
Но царь ответил ему так; «Будь мужественным, Гигес, и не бойся ни меня за то, что я говорю такие слова, чтобы испытать тебя, ни моей жены, тем более, что она не причинит тебе никакого вреда. Все, что я придумал, она не будет знать и не будет подозревать, что ты ее видишь».
Это рассказ о том, как я влюбился в женщину, которая прочитала мне особенную историю из Геродота. Я слышал слова, которые она произносила тогда по другую сторону копра, но не поднимал на нее глаз, даже если она поддразнивала своего мужа. Возможно, она читала эту историю для него. Возможно, в ее выборе не было скрытых мотивов, а делалось это только для них двоих. Возможно, данная история раздражала ее узнаваемостью ситуации. Но вдруг что-то подобное произошло и с ней, хотя, я уверен, в тот вечер она даже не подозревала, что это был первый шаг наугад, грешный шаг.
«Я спрячу тебя в нашей спальне за дверью, и когда я войду, моя жена тоже войдет, чтобы лечь рядом со мной. Возле входа в комнату есть кресло, и на нем она оставляет одежды, которые снимает по очереди; и ты сможешь вдоволь наглядеться на нее.»
Но царица увидела Гигеса, когда тот выходил из спальни. И она поняла, что сделал ее муж, и, хотя была поражена, не подняла крика… и сохранила спокойствие.
Странная история. Правда, Караваджо? Человек тщеславен и хочет, чтобы ему завидовали. Или он хочет доказать что-то, хочет, чтобы ему поверили. Трудно было бы углядеть здесь портрет Клифтона, но он стал частью этой истории. В поведении мужа всегда есть что-то шокирующее, но вполне человеческое, что заставляет нас поверить ему.
На следующий день жена царя зовет Гигеса к себе и ставит его перед выбором.
«Перед тобой два пути, и я предоставляю тебе право выбора. Или ты убьешь Кандавла и станешь владеть мной и Лидийским царством, или тебя здесь же на месте убьют, так что уже никогда в будущем ты не сможешь, даже повинуясь Кандавлу, увидеть то, чего тебе не следует видеть. Или умрет тот, кто опозорил меня, или ты, кто видел меня обнаженной.»
Итак, царь убит. Начинается новый век. О Гигесе напишут стихи ямбическим триметром. Он стал первым чужестранцем, который возвеличил Дельфы. Он правил Лидией двадцать восемь лет, но мы все равно помним о нем как об участнике необычной любовной истории.
Она прекратила чтение и обвела нас взглядом, возвращаясь из зыбучих песков. Она размышляла о том, как все быстротечно в этой жизни. А я, слушая эгу историю, влюбился в нее.
Слова, Караваджо, имеют силу.
* * *
Клифтоны были то в экспедиции с нами, то в Каире. Джеффри делал еще какую-то работу для англичан, бог знает какую, для дяденьки в одной из правительственных контор. Все это происходило до войны. В то время Каир был наводнен представителями почти всех национальностей, светская жизнь кипела, они встречались у Гроппи на званых вечерах и концертах, танцевали ночами напролет. Клифтоны сделались известной молодой парой, и их уважали, а я был на задворках светской жизни Каира, только иногда приходилось присутствовать на отдельных мероприятиях. Обеды, праздничные вечеринки на садовых лужайках… Обычно они меня не интересовали, но сейчас я стал их посещать, потому что она была там. Я из тех, кто постится, пока не увидит то, что ему нужно.
Как объяснить вам, какая она? Руками? Так, как я могу руками нарисовать очертания холма или скалы? Она была у нас в экспедиции почти год. Я видел ее, разговаривал с ней. Мы постоянно чувствовали присутствие друг друга. Позже, когда мы открыли, что влечение наше – обоюдное, обрели более глубокий смысл все предыдущие разговоры, прикосновения, взгляды, которые раньше были бы поняты неправильно.
В то время я редко бывал в Каире, где-то один месяц из трех. Я работал в департаменте египтологии над своей новой книгой «Последние исследования Ливийской пустыни», Шли дни, приближался срок сдачи текста, и я все усерднее сгибался над ним, как будто сама пустыня переместилась сюда, на исписанные страницы; я даже чувствовал запах чернил, стекающих на бумагу по перу авторучки. Одновременно я боролся с ее незримым присутствием, одержимый желанием, чтобы мои чувства стали известны ее губам, напряженным мышцам под ее коленом, белизне живота, когда писал свою краткую книгу, семьдесят страниц, сжато и по существу, дополненную картами, сделанными во время путешествия. Я не мог убрать ее тело со страницы. Я хотел посвятить эту свою монографию ей, ее голосу, ее телу, которое я представлял, когда она поднимается с постели, как длинная белая стрела, однако посвятил книгу королю, хотя знал, что это вызовет насмешки со стороны моих друзей, а она вежливо и смущенно покачает головой
Я стал подчеркнуто официальным в ее обществе. Моя характерная черта. Словно чувствуешь неловкость от ранее обнаруженной наготы. Такое свойство присуще, пожалуй, и всем европейцам. И это было естественным для меня – перевести вдруг ее в мой текст о пустыне, а на людях закрыться от нее металлическим щитом.
«Для одной женщины, которую любишь или наверняка полюбишь,
Страстный стих будет признанием,
А для всех других – беззастенчивым рифмованным обманом.»
На лужайке Гассанейна Бея – величественного старика, который прославился в экспедиции 1923 года, – она прогуливалась с правительственным адъютантом Раунделлом, поздоровалась со мной за руку, попросила его принести ей что-нибудь выпить, повернулась ко мне и сказала. «Я хочу, чтобы ты меня похитил ».
Раунделл вернулся. Я чувствовал себя так, словно она передала мне нож и велела кого-то убить. Через месяц мы стали любовниками. В той самой комнате в Южном Каире, к северу от улицы попугаев.
Я встал на колени в коридоре с мозаичной плиткой, уткнувшись лицом в ее платье, мои соленые пальцы у нее во рту. Мы выглядели странной статуей, мы двое, пока не принялись утолять свой голод. Ее пальцы выцарапывали песок из моих редеющих волос. Вокруг нас были Каир и все пустыни.
Было ли это моим желанием вкусить ее молодости и неопытности? Ее сады – те сады, о которых я рассказывал вам.
У ее горла была та впадинка, которую мы прозвали «Босфор». Я нырял с ее плеча в этот Босфор. Успокаивал на нем свои глаза. Вставал на колени, а она вопросительно смотрела на меня, как будто я был с другой планеты. Я вспоминаю, как ее прохладная рука вдруг дотрагивалась до моей шеи в автобусе в Каире, и тогда мы брали закрытое такси и. занимались любовью на пути между мостом Хедив Исмаил и клубом «Типперэри». Или солнечные лучи, пробивающиеся сквозь ее пальцы в вестибюле третьего этажа музея, когда она закрыла мое лицо…
И всего-то мы хотели, чтобы только один человек не видел нас.
Но Джеффри Клифтон был винтиком английской машины. Его семейная генеалогия имела глубокие корни и нисходила к Кануту . Эта машина не открыла Клифтону, который был женат лишь восемнадцать месяцев, неверность его жены, а начала беспокоиться о неполадке, болезни в системе. Она знала каждое наше движение с первого дня, с того случайного прикосновения перед входом в отель «Семирамис».
Я не обращал внимания на ее замечания о его родственниках. А Джеффри Клифтон и не подозревал, так же, как и мы, о гигантской английской паутине, которая нависала над всеми нами. Но клуб телохранителей наблюдал за ее мужем и обеспечивал ему защиту. Только Мэдокс, который был аристократом с прошлыми полковыми связями, знал об этих спиралях благоразумия. Только Мэдокс, с его удивительным чувством такта, дал мне понять, в каком мире вычертился наш треугольник.
Я всегда носил с собой Геродота, а Мэдокс – святой в своем браке – «Анну Каренину», постоянно перечитывая эту историю о любви и обмане. Однажды, слишком поздно, чтобы избежать влияния машины, которую мы уже привели в действие, он попытался объяснить мне мир Клифтона, как Толстой описал врага Анны. Передайте мне мою книгу. Послушайте.
«Половина Москвы и Петербурга была родня и приятели Облонского. Он родился в среде тех людей, которые были и стали сильными мира сего. Одна треть государственных людей, стариков, были приятелями его отца и знали его вpубашечке… Следовательно, раздаватели земных благ… все были ему приятели и не могли обойти своего… Нужно было только не отказываться, не завидовать, не ссориться, не обижаться, чего он, по свойственной ему доброте. никогда и не делал.»
Караваджо, мне понравилось ваше постукивание по стеклянному шприцу. Когда Хана давала мне морфий впервые в вашем присутствии, вы стояли у окна, и, когда она постучала по шприцу, ваша шея дернулась по направлению к нам. Я сразу понял. Точно так же, как влюбленный понимает маскировку других влюбленных.
Женщины хотят oт возлюбленного все. И я очень часто тонул с головой. Так армии исчезают в песках. А там был ее страх за мужа, ее вера в его благородство, мое старое желание независимости, мои исчезновения, ее подозрения на мой счет, мое неверие в то, что она любит меня. Паранойя и клаустрофобия тайной любви.
– Мне кажемся, ты стал жестоким, – сказала она мне.
– Я не единственный изменник.
– Не думаю, что тебя это волнует – то, что произошло между нами. Ты скользишь мимо всего со своим страхом и ненавистью к собсгвенничеству, боишься и обладания, и быть обладаемым, и того, что тебя назовут по имени. Ты думаешь: это добродетель. А я думаю: это жестоко. Если я уйду от тебя, к кому ты пойдешь? Найдешь себе другую?
Я ничего не отвечал
– Скажи, что нет, черт бы тебя побрал.
* * *
Она всегда хотела слов, она любила их, выросла среди них. Слова давали ей ясность, имели причину, форму. А для меня в словах тонули эмоции, как камешки в воде.
Она вернулась к мужу.
– С этого момента, – прошептала она, – мы или найдем, или потеряем наши души.
Даже моря исчезают, а почему не расстаться любовникам? Гавани Эфеса, реки Гераклита исчезли, а вместо них остались только наносы. Жена Кандавла стала женой Гигеса. Даже библиотеки горят.
Чем была наша связь? Изменой по отношению к тем, кто окружал нас, или стремлением к другой жизни?
Она вернулась в дом к мужу, а я вернулся к барам.
«Я буду смотреть на луну, а видеть тебя.»
Старая классика Геродота. Постукивая и напевая эту песню снова и снова, пока строчки не стали частью жизни, я старался вырвать из своего сердца горечь потери. Люди по-разному выздоравливают от подобной болезни. Кто-то из ее «свиты» увидел меня в компании торговца пряностями. Когда-то он подарил ей оловянный наперсток с шафраном. Именно его из десяти тысяч других вещей.
И если Багнольд – он видел меня сидящим рядом с продавцом шафрана – сказал ей об этом, когда они обедали вместе, как я мог себя чувствовать? Давало ли мне душевный покой то, что она вспомнит мужчину, сделавшего ей маленький подарок – оловянный наперсток, который она проносила на тонкой темной цепочке на шее два дня, когда ее мужа не было в городе? Шафран пересыпался там, и на ее груди от него осталось золотое пятно.
Как она расскажет обо мне, отвергнутом этими людьми после некоторых сцен, когда я опозорил себя? Багнольд засмеется, ее муж, хороший человек, будет беспокоиться обо мне, а Мэдокс встанет и подойдет к окну, глядя на южную часть Каира. Возможно, разговор перейдет на другую тему. В конце концов, они ведь картографы. А впрочем, спускалась ли она вообще в этот колодец, который мы выкопали вместе, и хотелось ли ей спускаться туда в одиночестве, отчаянно цепляясь за все что попало, лишь бы не рухнуть стремительно на дно – ведь рядом уже не было меня, который ксегда мог и желал бы поддерживать ее своими руками?
У каждого из нас теперь была своя жизнь.
– Что ты делаешь? – спросила она, наткнувшись как-то на меня на улице. – Ты что, не видишь, что ты сводишь всех с ума?
Мэдоксу я сказал, что у меня роман с какой-то вдовой. Но она еще не стала вдовой. А когда Мэдокс возвращался в Англию, мы уже не были любовниками.
– Передай привег своей каирской вдовушке, – пробормотал Мэдокс. – Хотел бы я с ней встретиться.
Знал ли Мэдокс? С ним, своим преданным другом, я всегда чувствовал себя обманщиком. С ним мы провели вместе десять лет, и я любил его больше других. Это было в 1939 году, и мы все уезжали из той страны. Куда? В разные места, но в любом случае попадали на войну.
А Мэдокс вернулся в свою деревню Марстон Магна, в Сомерсет, где он родился. Через месяц, сидя среди прихожан в церкви, слушая проповедь, в которой восхвалялась война, он достал свой пистолет и застрелился.
«Я, Геродот из Каликарнаса, пишу свою историю не только о великих и славных делах, совершенных греками и чужестранцами, но и о причинах, побудивших их сражаться друг с другом.»
* * *
В пустыне людей всегда тянет декламировать стихи. И Мэдокс для Географического общества представил прекрасный, поэтически звучащий отчет о наших путешествиях в пустыне и находках. И Берманн вдохнул теорию в последние тлеющие угли. А я? И я был мастер среди них. Механик. Другие писали о своей любви к уединению или созерцали то, что находили там. Они не были уверены в том, что я думал по этому поводу.
«Тебе нравится луна?» – спрашивал Мэдокс, который знал меня уже десять лет. Он просто экспериментировал, как бы разрушая близость. Им я казался слишком хитрым, чтобы любить пустыню. Похож на Одиссея. Да я и был им. Покажите мне пустыню, как вы покажете кому-нибудь реку, а кому-то крупный город его детства, а Одиссею – Итаку .
* * *
Когда мы прощались в последний раз, Мэдокс использовал старое пожелание: «Да благословит Господь нашего попутчика». А я ответил, уходя: «Бога нет». Мы были совершенно непохожи друг на друга.
Мэдокс сказал, что Одиссей не написал ни строчки, не оставил никакой книги откровений. Возможно, он чувствовал себя чужим в искусстве высокопарного пустозвонства и ложной хвалебности. И моя собственная монография, должен признаться, была сурова в своей точности. Страх обнаружить присутствие Кэтрин на страницах книги и вынудил меня убрать все эмоции, всю риторику любви. И все же я описал пустыню так проникновенно, как будто говорил о женщине. Мэдокс спросил меня о луне в последние дни, когда мы были вместе перед войной. Мы расстались. Он уехал в Англию. Неумолимое приближение войны нарушило все наши планы по медленному раскапыванию истории в пустыне. «До свидания, Одиссей», – сказал он с усмешкой, зная, что мне никогда не нравился Одиссей. Еще меньше – Эней. И мы решили, чго Энеем будет Багнольд. Но и Одиссей мне не нравился. «До свидания», – отозвался я.
Я помню, как он повернулся и засмеялся. Он дотронулся своим толстым пальцем до адамова яблока и сказал: «Если тебе еще интересно, это называется надгрудная выемка». Дал моей впадине официальное название. Он вернулся к своей жене в деревню Марстон Магна, увез с собой любимый томик Толстого, а мне оставил все свои циркули, компасы и карты. О своей привязанности друг к другу мы не говорили.
А зеленые поля вокруг деревни Марстон Магна в Сомерсете, о которых он все чаще и чаще в последнее время упоминал в наших разговорах, превратились в военные аэродромы. Над старинными замками короля Артура висел дым от выхлопных газов самолетов. Я не знаю, что толкнуло его на самоубийство. Может быть, постоянный гул этих самолетов, такой громкий после простого жужжания «Мотылька», которым нарушалось молчание пустынь в Ливии и Египте. Чья-то война располосовала вытканный им нежный гобелен единомышленников. Я был Одиссей и понимал меняющиеся и временные запреты войны. А он с трудом заводил друзей, и самые старые и проверенные могли быть сочтены по пальцам одной руки. Ему было мучительно больно сознавать, что некоторые из его ближайших друзей стали теперь врагами.
Он жил в Сомерсете со своей женой, которая никогда не видела нас, и довольствовался малым. Одна пуля оборвала его жизнь.
Это было в июле 1939 года. Они сели в автобус, шедший из их деревни в Йовил. Автобус ехал медленно, и они немного опоздали. Войдя в переполненную церковь, они не могли найти места для двоих и решили сесть по отдельности. Когда через полчаса началась служба, она была ура-патриотической и без всяких колебаний приветствовала надвигающуюся войну. Священник нараспев блаженно восхвалял силовые методы решения международных проблем, благословлял правительство и тех, кто вступает в армию. Мэдокс слушал, а проповедь становилась все более возбуждающей, страстной и взволнованной. И он не выдержал: достал пистолет, наклонился и выстрелил себе прямо в сердце. Он умер мгновенно. Наступила тишина. Тишина пустыни без ветра и без самолетов. Глубокая тишина. Они услышали, как его тело упало на скамью. Все замерли. Священник застыл па месте. Это была такая тишина, когда стеклянная воронка вокруг свечи в церкви трескается, и все поворачиваются. Его жена протиснулась по центральному проходу, остановилась возле ряда, где сидел Мэдокс, пробормотала что-то, ее пропустили к нему. Она присела перед ним на колени и обняла его.
Как умер Одиссей? Самоубийство, не так ли? Кажется, я вспоминаю. Сейчас. Возможно, пустыня испортила Мэдокса. То время, когда мы не имели никакой связи с внешним миром. Я постоянно думал о русской книге, с которой он не расставался. Россия была ближе к моей стране, чем к его. Да, Мэдокс умер из-за наличия и несовместимости разных наций.
Я любил его невозмутимость во всем. Я рьяно спорил о местоположении тех или иных объектов на карте, а в его отчетах наши горячие дебаты были облечены в резонно и разумно выстроенные фразы. Он писал о наших путешествиях спокойно и радостно, если было чему радоваться, как будто мы были Анна и Вронский на балу. При всем при том он никогда не ходил со мной на танцевальные вечера в Каире. А я влюбился именно тогда, когда танцевал.
Он всегда ходил медленно. Я никогда не видел, чтобы он танцевал. Он был из тех, кто писал, описывал и истолковывал мир. Мудрость вырастала даже из малейшего осколка эмоции. Один взгляд мог привести к целым параграфам теории. Если он находил новое племя в пустыне или редкий вид пальмы, это вдохновляло его неделями. Когда во время наших путешествий мы наталкивались на какое-либо сообщение – любое слово, современное или древнее, написанное по-арабски на грязной стене или мелом по-английски на крыле нашего джипа, – он обязательно читал надпись, а потом дотрагивался до нее рукой, как бы пытаясь понять более глубокий смысл, содержащийся в ней, стать как можно ближе к словам, слиться с ними…
* * *
Он протягивает руку ладонью вверх, чтобы Караваджо снова сделал ему инъекцию. Когда морфий уже растекайся по его венам, он слышит, как Караваджо бросает вторую иглу в эмалированную банку. Он видит, как седой мужчина повернулся к нему спиной, и понимает, что они оба – пленники морфия, в котором находят свое спасение.
* * *
Бывают дни, когда после скучной писанины я прихожу домой, и единственное мое спасение – «Жимолость» в исполнении Джанго Рейнхардта и Стефани Грапмелли в сопровождении «Горячего Клуба» Франции. Тридцать пятый. Тридцать шестой. Тридцать седьмой. Это были великие годы джаза. Годы, когда джазовые мелодии перенеслись из отеля «Кларидж» на Елисейских полях в лондонские бары, Южную Францию, Марокко, а потом в Египет, где их понемногу и с невеликим успехом пытался воспроизводить какой-то безымянный танцевальный оркестр в Каире.
Когда да я снова ушел в пустыню, я взял с собой воспоминания о танцах под пластинку «Сувениры» в барах, о женщинах, семенящих, как борзые, наклоняющихся к вам, когда вы что-то шепчете им в плечо во время песни «Моя милая». Премного благодарен французской компании грампластинок «Societe Ultraphone Frangaise». Тридцать восьмой. Тридцать девятый. В отдельной кабинке раздавался шепот любви, а за углом уже ждала война.
В какую-то из этих последних ночей в Каире, через несколько месяцев после того, как мы с Кэтрин порвали отношения, Мэдокса уговорили устроить в баре прощальную пирушку по случаю его отъезда. Клифтоны оба тоже были там. Один последний вечер. Один последний танец. Алмаши напился и пытался изобразить новое па, которое придумал сам и назвал «Объятие Босфора». Подняв Кэтрин на своих сильных руках и пересекая зал, он упал вместе с ней на куст аспидистры.
* * *
«Кто же ты на самом деле?» – думает Караваджо.
* * *
Алмаши был пьян, и его танец окружающим казался набором грубых движений. В те дни они не очень-то ладили. Он мотал ее из стороны в сторону, как тряпичную куклу, утоляя свое горе по поводу отъезда Мэдокса. За столом он громко кричал. Когда Алмаши так вел себя, мы обычно расходились, но это был прощальный вечер Мэдокса в Каире, и мы остались.
Плохой египетский скрипач пытался подражать Стефани Граппелли, а Алмаши походил на планету, сорвавшуюся с орбиты. «За нас – всевланстных странников!» – он поднял бокал. Он хотел танцевать со всеми, с мужчинами и с женщинами. Он хлопнул в ладоши и объявил:
– А сейчас – «Объятие Босфора» Ну, кто со мной будет танцевать? Ты, Бoрнхардт? Или ты, Хетертон?
Никто не хотел танцевать с ним
Тогда Алмаши повернулся к молодой жене Джеффри Клифтона, которая бросала на него гневные взгляды, и кивком подозвал ее. Она вышла вперед, и он резким рывком приник к ее телу, его кадык улегся на ее обнаженное левое плечо, возвышавшееся над блестками ее платья, словно отрог плато Джебель-Увейнат над прокаленными солнцем песками. Безумное танго продолжалось до тех пор, пока один из них не сбился с такта. Еще не остыв от гнева, она отказалась признать его победителем и дать ему возможность проводить ее к столу. Она просто пристально посмотрела на него, когда он откинул голову назад, и это был не торжествующий, а атакующий взгляд. Тогда он что-то забормотал, наклоняя лицо вниз, вероятнo, слова из песни «Жимолость».
В перерывах между экспедициями Алмаши в Каире никто не видел. Казалось, он куда-то уехал или был очень занят. Днем он работал в каирских музеях, а ночами таскался по барам. Терялся в другом мире Египта. Сюда они все собрались только ради Мэдокса.
Но сейчас Алмаши танцевал с Кэтрин Клифтон. Ее стройное тело задевало растения, которые были поставлены в ряд. Он кружился с ней, поднимал ее, а потом упал. Клифтон сидел на месте, почти не взглядывая на них. Алмаши полежал поперек ее тела, затем переключился на медленные неловкие попытки поднять даму, встряхивая головой и откидывая с глаз собственные белокурые волосы, стоя на коленях в дальнем углу зала. Когда-то он был учтивым мужчиной.
Случилось это за полночь. Гостям было не до смеха, за исключением некоторых местных завсегдатаев, которые привыкли к разным выходкам европейцев из пустыни. Там были женщины с длинными серьгами в ушах, которые серебряными струями стекали на шею и могли больно ударить партнера по лицу во время танца, женщины в блестках, маленьких металлических капельках, которые нагревались от жары в баре. В прошлом Алмаши был частью этой ночной жизни. По вечерам он танцевал с ними, прижимая их к себе и принимая на себя всю тяжесть их тела. Да, сейчас им было забавно, и они смеялись, увидев его живот в расстегнувшейся рубашке, но им не нравилось, когда он наваливался на их плечи, останавливаясь во время танца, иногда падая на пол.
В такие вечера было важно вписаться в эту атмосферу, когда человеческие созвездия кружились и скользили вокруг тебя Не требовалось никаких мыслей и преднамеренности действий.
Позже, в пустыне между оазисами Дахла и Куфра, воспоминания обрушились на него, словно он читал данные полевого журнала. Тогда он вспомнит взвизгивание, похожее на короткий лай. Он посмотрел на пол в поисках собаки и понял, рассматривая сейчас движущуюся в прозрачном масле стрелку компаса: это, должно быть, вскрикнула женщина, которой он наступил на ногу. Сейчас, в пределах видимости оазиса, он мог гордиться своим танцем, от радости размахивая руками и подбрасывая часы в воздух.
* * *
Холодные ночи в пустыне. Он выдергивал воспоминания о каждой, словно нить из клубка ночей, и смаковал ее вкус. Так было во нремя первых двух суток его перехода, когда он находился в забытом районе между городом и плато.
Прошло шесть дней, и он не думал о Каире, о музыке, об улицах, о женщинах; к тому времени он уже перенесся в древность и приспособился к дыханию глубокой воды. Его единственной связью с миром городов был Геродот, его путеводитель, древний и современный, насыщенный сведениями, требующими проверки. Когда он обнаруживал правду в том, что казалось ложью, он доставал свою бутылочку с клеем и вклеивал карту или вырезку из газеты, ибо на чистой странице книги делал наброски мужчин в юбках и неизвестных животных рядом с ними. Древние обитатели оазисов обычно не изображали крупный рогатый скот, хотя Геродот утверждал обратное. Они обожествляли беременную богиню, и на наскальных рисунках можно было увидеть, главным образом, беременных женщин.
За две недели он ни разу даже не подумал о городе. Он как будто двигался под топкой полоской тумана, над чернильными линиями карты – этой чистой зоны между землей и схемой, между расстояниями и легендой, между природой и рассказчиком. Сэндфорд назвал это «геоморфологией». Места, которые мы выбираем, где мы чувствуем себя самими собой и не осознаем происхождения. Здесь, не считая солнечного компаса, одометра, измеряющего пройденное расстояние, и книги, он был совершенно один. Он знал, что такое мираж, что такое фата-моргана, ибо сам выбрал это для себя.
* * *
Он просыпается и обнаруживает, что Хана обмывает его. На уровне ее талии – плоскость столика. Девушка наклоняется, руками набрызгивая воду из фарфоровой чаши ему на грудь. Заканчивая, она проводит несколько раз мокрой рукой по своим волосам, отчего они становятся влажными и темными. Она поднимает голову, видит, что он проснулся, и улыбается.
Снова открыв глаза, он видит живого Мэдокса, который выглядит нервным, усталым и делаeт себе инъекцию морфия двумя руками, потому что на его обеих кистях нет больших пальцев.
«Как ему это удается?» – думает он.
Он узнает эти глаза, манеру облизывать губы языком, ясность мысли, схватывающей все сказанное собеседником. Два старых глупца.
Караваджо замечает что-то розовое во рту англичанина, когда тот говорит. Десны. Наверное, такой же цвет светлого йода у наскальных рисунков, обнаруженных в Увейнате. Еще надо многое узнать, вытянуть из этого неподвижного тела на постели, которое не живет. Есть только рот, вена на руке, серые, как у волка, глаза. Все еще удивительна его стойкость, когда он рассказывает временами от первого лица, временами от третьего и до сих пор не признался, что он – Алмаши.
– Кто это говорил, не вспомните ли: «Смерть означает, что вы уже в третьем лице»?
Целый день они продолжают делить между собой запасы морфия. Чтобы выудить из английского пациента все, Караваджо внимательно следит за ходом его мысли. Когда обгоревший человек забывается или когда Караваджо чувствует, что перестает улавливать связь между событиями – любовная история, смерть Мэдокса, – он берет из эмалированной банки шприц, отламывает головку стеклянной ампулы, надавливая костяшками пальцев, и заполняет его, чтобы сделать новую инъекцию. Предупреждение Ханы о возможной передозиронке игнорируется.
Каждая новая доза морфия открывает еще одну потайную дверь. Он либо возвращается к рисункам в пещере, либо ищет спрятанный в пустыне самолет, либо лежит с женщиной в комнате, обдуваемый вентилятором, и ее щека покоится на его животе.
Караваджо берет книгу Геродота. Он переворачивает страницу и будто всходит на бархан, чтобы увидеть Гильф-эль-Кебир, Увейнат, Джебель-Киссу. Когда Алмаши начинает говорить, он стоит рядом, стараясь выстроить события в логическую цепочку. А рассказ похож на дрожание стрелки компаса; слушателя бросает то на восток, то на запад, словно в обмане песчаной бури. Мир кочевников, наверное, и в самом деле весь выглядит так, как сомнительная история.
* * *
На полу в Пещере Пловцов, после того как ее муж разбил аэроплан и погиб, он разрезал ее парашют, расстелил его и медленно помог опуститься на него ее телу. Ее лицо выражало боль от ран и ушибов. Он нежно провел рукой по ее волосам – цела ли голова? Затем дотронулся до ее плеч и ступней.
Здесь, в пещере, он не хотел терять ее красоту, ее изящество, ее хрупкие формы. Он знал, что уже хорошо понял ее сущность.
Она была из тех женщин, которые выражали себя с помощью косметики. Собираясь на вечеринку или запрыгивая в постель, она красила губы в кроваво-яркий цвет, а на веки накладывала алые мазки.
Он поднял голову, посмотрел на один из наскальных рисунков и решил позаимствовать краски у них. Он покрасил ее лицо охрой, намазал голубым вокруг глаз, расчесал ее волосы своими пальцами, на которые собрал ярко-красный пигмент по всей пещере. Потом перешел на тело. Колено, которое увидел в тот первый день, когда она вылезала из самолета, стало шафрановым. Ее лобок. Цветные круги по ногам, так что она будет невосприимчива ко всему живому. У Геродота он читал о древних ритуалах, когда воины прославляли своих возлюбленных в песнях, наскальных рисунках и красках, сохраняя их тем самым в вечности.
В пещере стало холодно. Он обернул женщину парашютом, развел небольшой огонь из веток акации и окурил дымом все углы. Он вдруг понял, что не может обращаться к ней прямо и открыто, как прежде, и поэтому попытался говорить официальным тоном. Его голос, будто деревянный шар, отскакивал от разрисованных стен.
– Я сейчас пойду за помощью, Кэтрин. Ты понимаешь? Рядом есть еще один самолет, но у нас нет горючего. Если встречу караван или джип, то вернусь скоро.
Он вытащил книгу Геродота и положил рядом с ней. Шел сентябрь 1939 года. Выйдя из пещеры, из круга тускнеющего огня, он окунулся в темноту, в пустыню, освещенную луной.
По валунам он подобрался к основанию плато и приостановился там.
Ни машины. Ни самолета. Ни компаса. Только луна и его тень. Он нашел каменный указатель из прошлого и определил направление к Эль-Таджу, городу больше чем в ста километрах отсюда, с улицей, где продавали часы. Нужно было идти на север-северо-запад. Он запомнил угол своей тени и пошел. Через плечо висел кожаный мешок с водой, которая переливалась в нем, как плацента.
Нельзя было идти днем, когда сморщившаяся тень почти полностью умещалась под его подошвами, и в сумерках, между заходом солнца и появлением звезд. В это время все на диске пустыни было одинаковым, и продвижение грозило отклонением от маршрута на девяносто градусов. Он ждал появления живой карты звезд, затем устремлялся вперед, перечитывая этy карту каждый час. Раньше, в их межвоенных экспедициях по пустыне, вперед пускали проводников, которые тоже определяли путь по звездам и несли через плечо длинные шесты с фонариками, а остальные шли за этими прыжками света в темноте.
Человек двигается по пустыне со скоростью верблюда, делая не более четырех километров в час. Если повезет, можно найти страусиные яйца. Если не повезет, песчаная буря заметет все следы. Он шел три дня без еды, отказываясь думать о ней. Когда (и если) он доберется до Эль-Таджа, то поест «абра». Это блюдо племена горан готовят из колоцинта, вываривая зернышки, чтобы избавиться от го речи, а потом крошат их с финиками и стручками рожкового дерева. Он пройдет по улицам с часами и гипсом.
«Да благословит Господь вашего попутчика», – сказал Мэдокс. До свидания. Взмах руки. Бог ecть только в пустыне, сейчас он хотел это признать. Вне ее есть лишь торговля и власть, деньги и воина. Финансовые и военные тираны правят миром.
Он был в разрушенной стране, двигался от песка к скалам. Он старался не думать о женщине. Потом, словно средневековые замки, появились холмы. Он шел, пока его тень не наткнулась на тень горы. Кусты мимозы. Колоцинты Он выкрикнул ее имя в темноту скал, потому что «зло – это душа голоса, пробуждающаяся в пустоте» .
А потом был Эль-Тадж. Почти всю дорогу он представлял себе улицу зеркал. Когда же он появился на окраине поселения, его окружили джипы с англичанами и забрали его. Они не хотели слушать то, что он говорил о женщине, лежащей раненой в Увейнате, в ста десяти километрах отсюда. Они вообще ничего не хотели слушать.
* * *
– Вы хотите сказать, что англичане вам не поверили? Никто вас не слушал?
– Никто не слушал.
– Почему?
– Я неправильно назвал им фамилию.
– Вашу?
– Нет, свою я назвал.
– Тогда почему же?
– Ее. Ее фамилию. Фамилию ее мужа.
– А что вы сказали?
Он ничего не отвечает.
– Проснитесь! Что вы сказали7
– Я сказал, что она моя жена. Я сказал «Кэтрин». Ее муж был мертв. Я сказал, что она ранена и сейчас лежит в пещере на плато Гильф-элъ-Кебир в Увейнате, к северу от колодца Айн-Дуа. Она нуждается в воде и еде. Я пойду с ними, я покажу им дорогу. Все, что мне нужно – это джип. Только один из их чертовых джипов . Может быть, после этого путешествия я показался им кем-то вроде тех безумных пророков пустыни… Нет, я так не думаю Уже началась война, и они как раз вылавливали в пустыне тайных агентов. И каждый человек с иностранным именем, который забредал в этот маленький оазис, был под подозрением. Она была всего в сотне километров, а они не хотели слушать меня. Эта случайная группа в английской форме в Эль-Тадже. Я, должно быть, казался неистовым. У них была и передвижная тюрьма с плетеными клетками размером с душевую. Меня поместили в такую и поставили в грузовик. Я бился в ней, пока не выпал на улицу. Я кричал: «Кэтрин» Я кричал: «Гильф-эль-Кебир». А единственное имя, которого они ждали и которое мне следовало выплюнуть, уронить в их ладони, как визитную карточку, было «Клифтон».
Они опять забросили меня в грузовик. Я был еще одним возможным второсортным шпионом. Еще один международный обломок.
* * *
Караваджо хочет встать и уехать из этой виллы, из этой страны, от осколков войны. Он просто вор. Все, чего он хочет, это чтобы рядом были сапер и Хана или, еще лучше, люди его возраста, в баре, где он знает каждого, где он может потанцевать и поговорить с женщиной, прислониться головой к ее плечу… Но для этого прежде всего нужно вырваться из плена морфия. Необходимо оторваться от невидимой дороги в Эль-Тадж. Этот мужчина, который, как он уверен, и есть Алмаши, крепко привязал его к себе и к морфию, чтобы получить возможность напоследок вернуться в свой мир, в свою печаль. Теперь уже в самом деле не имеет значения, на чьей стороне он был во время войны.
Но Караваджо снова наклоняется вперед.
– Я хочу еще кое-что yзнать.
– Что?
– Мне нужно узнать, не вы ли убили Кэтрин Клифтон. То есть, если вы убили Джеффри Клифтона, то этим убили и ее.
– Нет. Я никогда даже и не думал об этом.
– Я спрашиваю об этом потому, что мистер Клифтон работал на британскую разведку. Вовсе он не был тем наивным англичанином, за которого вы его принимали. Ваш дружелюбный мальчик. Англичане были заинтересованы в том, чтобы он следил за вашей странной компанией в египетско-ливийской пустыне. Они знали, что когда-нибудь в этой пустыне развернутся военные действия. Он был специалистом по аэрофотосъемке, и его смерть обеспокоила их. И все еще беспокоит. Они задают много вопросов. Им было с самого начала известно о вашей связи с его женой. Хотя Клифтон не знал об этом. Они думали, что его смерть была подстроена, что она как защита, поднимающая разводной мост. Они ждали вас в Каире, но вы, конечно, вернулись в пустыню. Позже, когда меня послали в Италию, я пропустил, чем закончилась эта история, и не представлял, что с вами случилось.
– Значит, вы разыскивали меня.
Нет, я пришел сюда из-за девушки. Я знал ее отца. И уж никак не ожидал, что здесь, на этой полуразрушенной вилле, встречу графа Ладислава де Алмаши Честно признаюсь, вы мне больше понравились, чем все, с кем я до этого работал.
* * *
Прямоугольник света, который переполз на сидящего Караваджо, обрамлял его грудь и голову так, что английскому пациенту лицо собеседника представлялось портретом. В приглушенном свете поздних вечеров его волосы могли еще показаться темными, но сейчас седина видна была ярко и отчетливо; зато мешки под глазами стерлись, как бы растаяли в темно-розовых лучах заката.
Он повернул стул так, что мог откинуться на его спинку, оставаясь лицом к Алмаши. С трудом находя слова, он потирал подбородок, морщился, закрывал глаза, чтобы подумать, и только потом что-нибудь выпаливал, отвлекаясь от своих мыслей. Он чувствовал, как погружался в темноту всей этой истории, вслед за Алмаши.
– Я могу разговаривать с вами, Караваджо, потому что чувствую: мы оба смертны. Девушка и тот парень еще не осознают этого. Несмотря на то, через что им пришлось пройти. Хана была в глубоком горе, когда я впервые увидел ее.
– Ее отца убили во Франции.
– Понимаю. Она мне не рассказывала об этом. Она была отдаленной от всех. Вывести ее из замкнутости и уединения можно было, лишь попросив читать мне. Вы не думали о том, что ни у вас, ни у меня нет детей?
Потом, помолчав, словно взвешивая свои шансы на положительный ответ, он спросил:
– У вас есть жена?
Караваджо сидел в розовом свете, закрыв лицо руками, словно пытаясь стереть все, чтобы обрести ясность мысли, как будто это был еще один подарок молодости, который так четко больше ему уже не давался
– Вы должны рассказать мне все, Караваджо. Или я для вас – дешевая книга, которую можно прочитать и забыть? Или чудовище, наполненное морфием, коридорами, ложью, водорослями, мешками с камнями, которые надо вытащить из озера и убить?
– Во время войны нас, воров, постарались использовать на полную катушку. Наши умения были признаны официально. Сначала мы все воровали. Потом некоторые из нас начали давать советы. Мы лучше, чем чиновники разведки, разбирались в том, как можно завуалировать обман. Мы создавали двойных агентов. Целые кампании велись этой разношерстной армией проходимцев и интеллектуалов. Я лазил по всему Среднему Востоку, там и услышал впервые про вас. Вы были тайной, белым пятном на их картах, но, конечно, не своим и не нейтралом, а врагом, так как передавали свои знания пустыни в руки немцев.
– Слишком много жестоких глупостей и нелепостей произошло в Эль-Тадже в тридцать девятом году, когда меня окружили и взяли под стражу, подозревая, что я шпион.
– И тогда вы перешли к немцам?
Молчание.
– Вы так и не смогли попасть обратно, в Пещеру Пловцов, на плато Увейнат?
– Нет, пока я не вызвался провести Эпплера через пустыню.
– Я хочу вам кое-что рассказать. То, что было в сорок втором, когда вы привели этого тайного агента н Каир.
– Операция «Салам».
– Да. Когда вы работали на Роммеля.
– Яркая личность… Что вы собирались поведать мне?
– Я прежде всего должен сказать, что, когда вы шли через пустыню, избегая войск союзников, провожая Эпплера, – это был поистине героический поступок. От оазиса Джиало путь в Каир долог даже по прямой. Но только вы могли доставить человека Роммеля и его экземпляр «Ребекки» в Каир так, как вы это сделали тогда.
– Откуда вам это известно?
– Я хочу сказать, что они не с бухты-барахты наткнулись на Эпплера в Каире. О вашем переходе знали. И уже давно был разгадан шифр немцев, но не могли позволить, чтобы Роммель узнал об этом, иначе раскрылись бы наши источники среди его штабистов. Поэтому нам пришлось ждать до Каира, чтобы схватить Эпплера и сделать вид, будто секреты «Ребекки» выдал он.
Мы следили за вами на всем протяжении вашего пути. Через всю пустыню. Британская разведка знала ваше имя, знала, что вы были связаны с Клифтонами, – это еще больше повышало интерес к вам. Вы нам тоже были нужны. А потом вас предполагали убить…
Если вы мне все еще не верите, давайте я скажу, что вы вышли из Джиало и на маршрут вам потребовалось двадцать дней. Вы шли вдоль цепочки подземных колодцев. Вы не могли подойти к Увейнату, потому что там стояли войска союзников, и вы прошли мимо Абу-Балласа. В пути Эпплер подхватил пустынную лихорадку, и вы выхаживали его, хотя уже как-то раз сказали здесь, что он вам не нравился…
Самолеты «теряли» вас, но следили за вами очень тщательно. Вы не были ни шпионом, ни диверсантом, ни тайным агентом, но на нашей стороне таких ретивых мастеров хватало. Не было недостатка и в мыслителях. В британской разведке думали, что вы убили Джеффри Клифтона из-за женщины. Они нашли его могилу в 1939 году, но никаких следов жены не обнаружили. Вы стали для них врагом не тогда, когда согласились послужить немцам, а гораздо раньше, когда начался ваш роман с Кэтрин Клифтон.
– Понятно.
– После того как вы попрощались с Эпплером и ушли из Каира в 1942 году, англичане потеряли вас. Предполагалось найти вас в пустыне и убить. Но они потеряли вас. Двое суток настойчивых поисков, но вы будто испарились или превратились в песчинку. Наши заминировали спрятанный джип. Позже его нашли опрокинутым, но ваших следов все равно нигде не смогли обнаружить. Вот это было ваше самое великое путешествие, а не то, которое вы предприняли в Каир с Эпплером. Вы, похоже, уже были не в себе. Спрыгнули с ума… Так говорил один мой знакомый в Канаде, он приехал туда еще до первой мировой – кажется, из Восточной Европы.
– Вы находились тогда в Каире или вместе с ними охотились за мной?
– Нет. Мне показывали досье. Меня как раз отправляли уже в Италию, и они вправе (для подстраховки, на всякий случай) были подумать: а вдруг и вы тоже окажетесь там.
– Здесь.
– Да.
Ромб света передвинулся вверх по стене, оставляя Караваджо в тени. Его волосы опять потемнели. Он откинулся назад, задевая плечом нарисованную листву.
– Думаю, это не имеет значения, – пробормотал Алмаши.
– Еще дозу?
– Нет. Я пытаюсь все поставить на свои места. Я всегда имел свою личную жизнь. Трудно осознать, что обо мне так заботились.
– Вы завели роман с женщиной, которая была связана с разведкой. И еще несколько человек оттуда вас лично знали.
– Наверное, Багнольд.
– Да.
– Англичанин до мозга костей.
– Да.
Караваджо помолчал.
– Мне нужно спросить у вас последнее.
– Я знаю.
– Что случилось с Кэтрин Клифтон? Что случилось перед войной, что свело вас всех снова в Гильф-эль-Кебире? После того, как Мэдокс уехал в Англию.
* * *
Мне нужно было еще раз съездить в Гильф-эль-Кебир. чтобы свернуть наш последний лагерь на плато Увейнат. Наша жизнь там закончилась Я думал, что между нами больше ничего не произойдет. Мы не были любовниками уже больше года. Где-то в Европе назревала война, как рука, которая лезет в чердачное окно. И она, и я отступили за наши стены собственных привычек и кажущиеся невинными приятельские отношения. Мы встречались очень редко.
В конце лета 1939 года я запланировал наведаться в Гильф-эль-Кебир с Гоугом, чтобы свернуть базовый лагерь, и Гоуг должен был уехать на грузовике со всем имуществом, а Клифтон обещал прилететь и забрать меня. А после этого мы расстанемся и навсегда положим конец нехитрому любовному треугольнику.
Услышав гул самолета и увидев его вдалеке, я спустился по скалам к основанию плато. Клифтон всегда отличался решительностью.
Небольшой грузовой самолет интересно приземляется, скользя от линии горизонта. Он слегка касается крыльями света пустыни, потом звук замирает, и машина плывет к земле. Я никогда не понимал до конца, как работают самолеты. Я видел, как они приближались ко мне в пустыне, и всегда выходил из палатки, испытывая некоторый страх. Они погружают крылья в тот свет, а затем входят в эту ти шину.
«Мотылекк» плавно скользил над плато. Я размахивал куском синего брезента. Клифтон сбавил скорость и пролетел надо мной, да так низко, что с кустов акации посыпались листья. Затем самолет дал вираж влево, развернулся, выровнялся и пошел прямо на меня. За пятьдесят метров до меня его вдруг резко бросило вниз, и он врезался в песок. Я побежал со всех ног.
Я думал, что Джеффри был один. Он должен был прилететь один, чтобы забрать меня из пустыни на втором месте в кабине. Но когда я прибежал, чтобы вытащить его, я увидел рядом с ним ее. А он был мертв. Она пыталась шевелить нижней частью тела, глядя прямо перед собой. Через открытое окно кабины песок насыпался на ее колени. Видимых повреждений, травм, даже синяков от ушибов не было. Ее левая рука протянулась вперед, чтобы смягчить удар при крушении. Я вытащил Кэтрин из смятого самолета, который Клифтон называл «Медвежонок Руперт», и понес к пещерам в скалах. В Пещеру Пловцов, где были рисунки. По карте широта 23 градуса 30 минут, долгота 25 градусов 15 минуг. Вечером я похоронил тело Джеффри Клифтона.
Был ли я проклятием для них? Для нее? Для Мэдокса? Для пустыни, на которую с силой обрушилась новая война, которую бомбили, словно это был просто песок? Варвары против варваров. Обе армии прошли пустыню, так и не поняв, что же она собой являет. Пустыни Ливии. Отбросьте политику, и это будут самые сладкие слова, которые я знаю. Ливия. Сексуальное, протяжное слово, как затворенный колодец. Помните, что писал Дидо о пустынях Ливии?
«Человек будет, как водные реки в сухом месте…»
Я не верю, что пришел на проклятую землю или что был пойман в ловушку зловещей ситуации. Каждая находка в пустыне и каждая встреча были для меня подарком: наскальные рисунки в Пещере Пловцов, пение на пару с Мэдоксом во время наших экспедиций, появление среди нас Кэтрин, и то, как я шел к ней по красному блестящему бетонному полу и становился перед ней на колени, припав головой к ее животу, словно маленький мальчик, и племя, у которого был склад оружия и которое вылечило меня, и даже мы четверо, Хана, и вы, и сапер.
Я лишился всего, что любил и ценил.
Я остался с ней. У нее были сломаны три ребра. Я ждал, что вот-вот дрогнут ресницы, пошевелится разбитое запястье, заговорит неподвижный рот.
– Почему ты так меня ненавидишь? – прошептала она. – Ты убил во мне все.
– Кэтрин, ты не…
– Обними меня. Прекрати объяснения. Ты неисправим.
* * *
Ее взгляд был пристальным. Она не отпускала меня. Я буду последним, кого она видит. Шакал в пещере, который направляет и защищает женщину, который никогда не предаст ее.
– Есть сотни богов, ассоциирующихся с животными, – говорю я ей. – Есть и связанные с шакалами – Анубис, Дуамутеф, Вепвавет. Эти существа ведут нас в загробную жизнь, так же, как я незримо сопровождал тебя, когда мы еще не встретились. Я был с тобой на всех вечеринках в Оксфорде и Лондоне, наблюдая за тобой. Я сидел напротив, когда ты делала уроки и держала в руках большой карандаш. Когда ты встретила Джеффри Клифтона в два часа ночи в библиотеке дискуссионного общества Оксфордского университета, я был там. Пальто валялись на полу, а ты, босая, осторожно перешагивала через них, словно цапля. Он наблюдает за тобой, но я тоже наблюдаю, хотя ты не видишь меня, игнорируешь мое присутствие. Ты в таком возрасте, когда замечают только красивых мужчин. Ты еще не видишь тех, кто не находится в сфере твоей благосклонности. Шакала не так уж часто используют в Оксфорде в качестве охраны. Я же отношусь к тем, кто постится, пока не увидит то, что ему нужно. Ты стоишь у стены с книгами. Левой рукой держишься за длинную нитку жемчуна, которая свисает с твоей шеи. Босыми ногами нащупываешь путь. Ты что-то ищешь. В те дни ты была немного полнее, хотя и достаточно красива для университетской жизни.
Нас двое в библиотеке, но ты нашла только Джеффри Клифтона. Это будет бурный роман. Из всех мест он выбирает работу с археологами где-то на севере Африки. «Компания одержимых чудаков, в которой мне предстоит работать», – говорит Джеффри. Твоя мать в восторге – еще бы, тебе предстоит такое приключение!
Но дух шакала, который был «открывателем путей», имя которому Вепвавет или Алмаши, находился в той комнате вместе с вами обоими. Сложив руки, я наблюдаю, как ты пытаешься вести светскую беседу, что нелегко, ибо вы оба выпили. Но самое чудесное – это то, что даже в таком состоянии, в два часа ночи, вы почувствовали постоянную необходимость и удовольствие в общении друг с другом. Любой из вас мог прийти на ту вечеринку с кем-то другим, переспать в ту ночь с кем-то другим, но вы оба нашли свою судьбу здесь.
В три часа ночи ты чувствуешь, что пора уходить, но не можешь найти туфлю. Одна розовая туфелька у тебя в руке. Я вижу вторую рядом и поднимаю ее. Я помню их блеск. Это явно излюбленные туфли, сохранившие очертания твоих пальцев. «Спасибо», – говоришь ты, принимая ее, и уходишь, даже не взглянув на меня.
Я верю: когда мы встречаем тех, в кого влюбляемся, есть ниша в нашей душе, в которой сидит историк, немного педант, кто воображает или вспоминает эту встречу, а в иное время человек проходит мимо, не заметив. Вот так и Клифтон, возможно, год назад открывал перед тобой дверцу автомашины и не подозревал, что ты – его судьба. Но, для того чтобы влюбиться, все части тела должны быть готовы принять другого человека, все атомы должны двигаться в одном направлении для осуществления желания.
Я провел годы в пустыне, благодаря чему и уверовал в такие вещи. Это место между прошлым и будущим, где время и вода становятся призрачными, а рядом с вами – шакал, который одним глазом смотрит в прошлое, а другим на путь, который вы собираетесь предпринять. В его пасти кусочки прошлого, которые он преподносит вам, и, когда складывается полная картина, оказывается, что вы давно уже это знаете.
В ее глазах сквозит ужасная усталость, Когда я вытащил Кэтрин из самолета, она пыталась понять, что произошло. Сейчас ее взгляд обращен внутрь, как будто она охраняет что-то в себе.
Я придвинулся к ней и встал на колени. Наклонившись к ней, провел языком по ее голубому веку, почувствовав соленый вкус цветочной пыльцы. Или слез? Потом я провел языком по ее губам, по другому веку, ощущая пористость ее кожи, стирая голубизну. Когда я отодвинулся, в ее взгляде мелькнуло что-то белое. Я раздвинул ее губы и пальцами разжал зубы – язык «запал», и я вытащил его. Но было уже слишком поздно: она ощущала дыхание смерти. Я наклонился к ней и своим языком перенес синюю пыльцу на ее язык. Мы когда-то так делали, когда занимались любовью. На этот раз ничего не произошло. Я разогнулся, набрал в грудь воздуха и снова сделал то же. Когда я снова прикоснулся к ее языку, я почувствовал легкое дрожание.
А затем из нее вырвался ужасный последний выдох застоявшегося воздуха, сильный и близкий. По ее телу пробежала дрожь, словно через него пропустили электрический ток. Оно сползло к стене с рисунками. Дух смерти вошел в нее, и последним выдохом она попрощалась со мной. В пещере становилось темнее.
Я знаю демонические ритуалы. В школе меня научили, как обращаться с демонами. Мне рассказывали о красивой соблазнительнице, которая приходит в спальню к мужчине. И если он знает, что делать в таких случаях, то должен потребовать, чтобы она повернулась спиной, поскольку у демонов и ведьм нет спины, а есть только то, что они хотят вам показать. Что я сделал? Какого зверя вселил в нее? Думаю, я разговаривал с ней больше часа. Был ли я ее демоном-любовником? Был ли я демоном-другом Мэдокса? Или демоном для этой страны, когда нанес ее на карту и превратил в место войны?
Умирать нужно в святых местах. Это один из секретов, которые ты познаешь в пустыне. Поэтому Мэдокс пошел в церковь в Сомерсете, в место, которое потеряло свою святость, и совершил то, что, по его глубокому убеждению, было святым действом.
Когда я перевернул ее, все тело было покрыто ярким пигментом. Травы, и камни, и свет, и пепел от веток акации – чтобы сделать ее бессмертной. Тело прислонилось к священным краскам. Только синие глаза стерлись, стали безымянными, чистым листом бумаги для карты, на котором пока ничего не изображено, не нанесены озера, нет темноты гор, которые раскинулись на севере от Борку-Эннеди-Тибести, нет водного веера Нила, который вложен в открытую ладонь Александрии, на краю Африки.
Нет и всех названий племен, странников и кочевников, которые бредут в монотонности пустыни и видят яркость, и веру, и любой камень, или найденная металлическая коробка, или кость становятся священными предметами. Вот в чем величие той страны, в которую моя любимая сейчас входит и становится ее частью. Мы умираем, вбирая богатство любовников, племен, вкусовых ощущений, которые мы испытали, тел, в которые мы погружались и из которых выплывали, словно из рек мудрости, характеров, на которые мы взбирались как на деревья, страхов, в которых мы прятались, как в пещерах. Я хочу, чтобы на моем теле были все эти отметки, когда умру. Я верю в такую картографию, выполненную самой природой, а не в гроздья имен на карте, словно названия универмагов, данные в честь их богатых владельцев – женщин и мужчин. Мы – истории общины, книги общины. Нами не владеют, и мы не моногамны в наших вкусах и опыте. Все, что я хотел, – зто пройти по такой земле, где нет карт.
Я понес Кэтрин Клифтон в пустыню, где есть книга общины лунного света. Мы в голосе колодцев. Во дворце ветров.
* * *
Лицо Алмаши склонилось налево, уставившись в пустоту – может быть, на колени Караваджо.
– Еще морфия?
– Нет.
– Вам что-нибудь нужно?
– Нет. Ничегo.